Часть 0
12 мая 2024, 00:00 Отчаяние крошит зубы. Сдавливает внутренности. Выворачивает кости.
Принятие придерживается иной тактики. Ему нет дела до зубов и костей, но есть до тягучей душевной боли.
Принятие следует за отчаянием по пятам, крадучись, не даёт себя заметить, пока отчаяние, наконец, не достигает своей цели, разрушая скелет и отступая. Тогда в калейдоскоп чувств, заполняя собой каждую деталь, вмешивается оно, а с ним и спокойствие, коим не свойственна грубая сила, но свойственны методы, человеческую душу убаюкивающие.
Исайю не привычно спокойствие, которое он ощущает, ступая босыми ногами по мягкой почве, окружённый деревьями-великанами и криками сов, бодрствующих в предсумеречное время. Кристально-серое, будто стеклянный купол, заполненный едкой дымкой, небо едва проступает сквозь покрывало древесных крон. Но ему не хочется смотреть наверх, разыскивая что-то в этих проблесках. Нет нужды бегать глазами и бесконечно оглядываться по сторонам — все что у него есть — там, впереди. Вперёд он и направляется.
Как ни вглядывайся в темноту леса, как ни вслушивайся в порывы ветра, а только этот пейзаж и сопровождает его на протяжении долгого пути. Бесцельного для Исайя пути. Иначе что осталось бы, достигни он конечной точки? — лучше странствовать без причин и направлений, идти, куда глаза глядят, брести безразлично, надеясь разве что на смену картины вокруг и набег внезапного вдохновения.
Но бесконечно есть только едва проглядываемая тропинка да компания самого себя — до того обыкновенная ему, что смутить душу тревожное одиночество уже не способно. Да и тревоги нет как таковой — свой путь Исай знает на удивление хорошо, хотя и не бывал на этой тропе доселе, окружение ощущается знакомым до щемящего чувства в груди, а горькая, едва заметная улыбка будто навсегда приклеилась к губам. Но она не печальна, окраса у нее нет — она выражает то, что каждый человек хотел бы ощутить, да не каждый сумел, и названия этому чувству оттого ещё не придумали.
Он бредёт, когда прямо перед ним приземляется ворон — смелый да любопытный, коль так близко к человеку приблизился — и преграждает путь. Переступить, обойти не составило бы труда, но бесцельному путнику никакая преграда таковой не является, потому как нечему препятствовать.
Ворон смотрит едва ли не в душу своими черными, обсидиановыми глазами, клюв широко раскрывает, каркая, будто Исайя спугнуть пытается.
Но страх ему безразличен.
Птица взмахивает крыльями да исчезает из вида столь же внезапно, как появляется.
И путник продолжает делать шаг за шагом в направлении никуда.
Ни вздрогнув, ни шелохнувшись внутри, он понимает, что́ есть спокойствие, магически окутывающее его кронами деревьев, конца которым не видать даже острому глазу.
Нет спешки, нет то́ропи. Это не бегство, не гонка. Это обременение познанием и тишиной души. И в таком случае оно не тяготит.
Время будто остановилось для путника. Который час он идёт — Исай не ведает, не считает время существующим в этом лесу. Коль было оно когда-то рекой, манящей своими потоками, теперь оно Исайя огибает извилинами русла, и небо не меняет своего оттенка, сколько на него не гляди.
И хорошо — хорошо, когда все замирает и бежит одновременно, а только Исай идет, не останавливаясь. Что он чувствует в душе, что чувствует к Морфею, погрузившему его в эту яму бестечную, — ничего. На душе у него пусто, привычно пусто и серо, словно зеркальное небо отражено из его естества, а не наоборот.
Он замедляет шаг, лишь когда ветви деревьев зацепляются за одежду и волосы, склоняясь над тропой. Та сужается, оставляя Исайю ни места для шага в сторону — кочку не обойти, яму не обогнуть. И в момент, когда он поднимает глаза и замирает, наконец, настигает его отчаяние, волной накрывшее столь неожиданно, сколь неожиданно за ним приходит смирение.
Исай понимает, что пути его пришел конец, что дальше идти некуда, и единственное представшее взору — все же оказывается целью, о которой он не ведал.
Хижина раскидывается на тесной опушке, до того неуместная, до сколького обветшалая, но в картину этого мира удивительно вписывающаяся. Она словно стояла тут со времен доземных, дочеловеческих. Словно существа ее наверняка охраняющие — то вороны да ветви деревьев цепкие.
Ничего нового, застой, нулевая точка, из которой нет ни возврата, ни продолжения. Вот он и выбирает, за неимением выбора, ступить на порог, без надежды и страха, в душе понимая, что ничего навредить ему не может, а коль может, так безразлично.
Внутри темно, ни прослойки света, как на тропе, по коей он доселе шел, словно и не останавливался на конечном, словно хижина — продолжение пути. Но для чего лес его сюда зазвал — понятия не имеется, а догадок строить не желается.
Звать хозяина, коли он и есть, голос не просится, потому Исай лишь ступает глубже, пытаясь убранство в темноте разглядеть.
Строчка света падает на его лицо, тень присутствия отбрасывая. Повернувши голову, Исай замечает — и хозяин имеется, за столом расположившийся на лавке, и по первому впечатлению недовольным остается нежданному гостю.
— Зачем пожаловали? — стынет в безвкусном воздухе.
Исай теряется, ответа не знает, но спокойствие сохраняется в выражении лица его, и хозяин, то словно понимая, головой кивает, приглашая взглядом присесть за стол.
Исай хозяина слушается — не слушаться тон дурной, присаживается напротив, руки неловко на колени сложив.
— Долог путь был поди, — не сумев осушенный голос подать, Исай коротким кивком отвечает и теперь рассмотреть мужчину пытается.
Тени, что свеча на него откинула, с десяток лет добавляют, но Исай уверен — и без того он уже не молод, и борода его сединой покрыта, и морщины лицо изрезали.
— Жажда мучает? — вежливый тон его голоса не скрывает некоей сдержанности. — Квасу горло смочить предложить могу.
— Благодарю, — наконец отвечается, и хозяин встает, лишь чтобы предложение свое исполнить да гостя поскорее напоить.
— Как звать-то тебя, путник?
— Исай.
Хозяин присаживается обратно на лавку и со стуком ставит деревянную кружку на стол, из коей свежий квас бело пенится. Исай хватается за спасение свое да в пару глотков полкружки и осушает.
— А меня Матфеем.
— Рад знакомству, — Исай, ненадолго от кваса оторвавшись, тут же к кружке снова губами припадает жадно.
— А чего не быть. Путь такой проделал, устал, — Матфей с места своего поднимается, да рукой в сторону отводит. — Оставайся у меня.
— Не стоит, — тут Исай протестует. — Мне неудобно, да и путь не ждёт ночи.
— Будет тебе. Куда ж ты пойдешь, ежели тропы дальше не видать, — махнув рукой, Матфей скрывается в темном проходе, откуда в миг свеча свет выпускает.
Через какое-то время он, выглянув из горницы, к себе рукой подзывает. Исай не медля поднимается, проходя, куда просят.
— Не знаю, почему так добры к незнакомцу, но в долгу не останусь.
— То уж точно сказано, — с уставшей полуулыбкой подмечает хозяин хижины. — Путь тебе держать не близкий, оставайся у меня пока, а в замен в хозяйстве помогай. Не перший ты у меня путник и не последний.
— Спасибо, — поджав губы, говорит Исай, а Матфей смотрит на него по-доброму ещё сколько-то и удаляется.
— Доброй ночи, Исай.
На том разговоры кончились, а Исай уложившись удобно на настеленное место, смыкает уставшие веки да сразу в покой и проваливается.
Матфей за ним дверь притворив, спиной к той прислоняется — нуежто человек к нему пожаловал? Волнение в груди комом разрастается, от радости или от страха — почём знать. Матфей знает только дело свое — путнику помочь, а после снова в одинокое житие окунуться.
Свечи погасив, он хижину покидает и до самого утра не возвращается.
На утро небо ни проясняется, ни сереет — то Исай понимает, как только выходит на улицу. Солнца лучи не пробиваются сквозь зеркало, а Матфей — он по звукам топора понимает, — усердно работает за хижиной. Условием для отдыха в его доме была помощь по хозяйству — это он помнит хорошо, посему пробирается в задний двор и желает доброму хозяину такого же утра.
— Спишь ты долго да работа не спит, — хрипит от натуги Матфей, продолжая рубить дрова. Руки его крепкие с силой топор на полено опускают, вздымают и по новой.
— Вы правы были — устал я, вот и уснул крепким сном, — пожимает Исай плечами. — Спасибо за ночлег.
Матфей разгибается, не выпуская из руки топор, смотрит хмуро.
— На словах ты благодарен, а иди-ка лучше коню сена наложи, — он указывает рукой в сторону сарая и возвращается к работе.
Исай поручение выполняет. Странно ему все это, конечно — он бы лучше путь продолжил, но более не знает, куда идти, а хозяин хижины словно отпускать не спешит. И мужчина странный — живёт тут один, говорит необычно, а лицо его прямо отдает усталостью и тоской по чему-то Исайю неизвестному.
Но смирение оно на то такое скрытное, что у каждого по-своему проявляется, и тут Исайю кажется, что с хозяином хижины они похожи. Каждый свое дело выполняет, вопросов не задавая. Единственный у Исайя вопрос — когда же он на тропу вернётся. Понимает, что цель у него всё-таки есть — бесцельно идти дальше.
Пока он застывши стоит, оперевшись на воткнутые в землю вилы, его душу колышет неожиданный шелест — шелест крыльев. То гремучая стая ворон пролетает по небу, о своем появлении заявляя громкими выкриками. Вороны знают свою дорогу, летят скучковавшись, сомнений не показывают — Исай же как будто ничего не знает больше, плывет по течению добрую половину своей жизни и на каждое ответвление смотрит косо, продолжая путь прямо, и ни какая извилина времени его не смеет беспокоить. В том, можно сказать, тоже сомнений не находится.
— Ну как, закончил? — вырывает его из мыслей хриплый голос Матфея. — Пойдем завтракать.
У Матфея доброе хозяйство: куры, перепела, кони да овцы. Выращивает он, что растет без солнца не привередливо, а в лесу собирает, что по краям опушки показывается. В глубь не суется да Исайя предостерегает:
— Коль решишь в лес заведаться, глубоко не ходи — всякая дичь там бегает.
— А что такого? Я немало прошел уже, мне бояться нечего, — ничего ему ведь навредить не может.
— Ты по пути протоптанному шел, а я тебе про извилины говорю — не сворачивай, если жизнь дорога, — с этими словами Матфей отворяет дверь в хижину и пропускает гостя вперёд.
У Исайя складывается ощущение, что его новоиспеченный учитель знает что-то про этот лес необычный, но что именно — поведать скупится. И тут спокойствие нарушает любопытство.
Пока Матфей печь растапливает, Исай покорно ждёт, сидя за столом, да только вдруг думает, зачем печь топит, ежели не холодно вовсе, но тот вопрос неозвученным остаётся. Вместо того он другим интересуется:
— А как получилось, что вы тут один живёте?
— Незнакомцу знать не положено. Живу да и все, — Матфей возвращается к столу с двумя тарелками и ложками. — Прошу.
— Благодарю. А…
— Если хочешь мою хижину покинуть поскорее, лишних вопросов не задавай да жди, пока я тебе дорогу верную подскажу, — он устало косится на Исайя, словно каждый вопрос его из хозяина хижины жизнь высасывает.
В каждой морщинке и складке лица его виднеется многолетняя серость и успокоение, словно живёт он не десятки лет, а сотни, и за те сотни повидал все, что мог человек и не мог. Словно и не человек он вовсе, а дерево, к одному месту припечатанное, корнями эту опушку обвившее так, что ни вырвать, ни с места сдвинуть. Рубаха его неизменная, сапоги и борода — дерево, что ни на есть настоящее, метафоричное быть может, да слишком правдоподобное. От Исайя он невероятно отличается, хотя быть может в чем-то они и похожи — лица застывшие, тоскливые, но спокойные, каждый в петле времени будто застрявший, но ни одного то не волнует, и круги под глазами залегли надолго да волосы спутаны, одежда потрепана, но разве важно то, что снаружи с человеком происходит. Внутри они оба пусты и полы, полны и наполнены одновременно. Только Исайю надо двигаться, кажется, но что-то не пускает его, а Матфей не на пути одном застыл, а в своем доме. Может он — сам Морфей, из долгого сна не выпускающий?
Исай от себя те мысли, посчитав невежественными, отгоняет и за предложенную еду принимается.
А правду о Матфее так и не узнает. Не узнает, что живёт он тут долго, совсем один, привыкший, но никогда не смиренный, потому как одиночество грызет каждодневно, только работа да вот такие заблудшие души, как Исай, от мучений вечного успокоения отвлекают. Матфею тяжело людской дух понять, сам он ведь уже давно будто и не человек, а, действительно, дерево — древний, грубый, как кора, но внутри то мягкий сок разливается, сердце-то у него не древесное, сострадающее, чувства имеющее самые разные, самые человеческие. Одиночество. Спокойствие. Тягучесть дней, со временем не считающихся. Одно небо над головой да шапки крон вокруг.
И дня они не прожили вместе под одной крышей, а надежды на продолжение пути уже не осталось, словно Исай должен быть здесь по причине, о которой не знает и даже в самой глубине души не догадывается.
Может, он сюда не по случаю забрел? Может, то матфеева одинокость его заманила, чтоб хоть как-то дни его скрасить душой человеческой? А может, действительно, Исайю самому дорогу не найти, и наставничество Матфея как никогда кстати? Почем кому-то из них знать.
Ни в каком дне ни капли изменения не оказывается. Такое же небо, та же работа, которой Матфей нагружает, и все так же не желает он отпускать Исайя, повторяя, что тот не готов ещё завершить путь, да больше ничего не говорит.
И хоть привык Исай постепенно к оседлости, и дорога уже не так манит, все беспокойнее и беспокойнее ему становится по мере странной одинаковости времени.
Закаты и рассветы сливаются в одно, днём солнце мутной пеленой окутывает небосвод, а ночью небо по-прежнему остаётся серым и зеркальным. Воронова стая каждый раз неизменно кружит над головой, каждый раз Исай выполняет всю ту же работу, ест ту же еду, а Матфей все так же и словом не обмолвится.
Пространство и время теряет смысл, а Исай теряет суть своего существования. До сего у него была дорога, потом томление в ожидании продолжения пути, а сейчас — тревога неизвестности, впервые окутавшая с такой силой.
Трепет сердца Исайя все никак не успокаивается — и к пути возвращаться не тянет, и оставаться здесь странно до одури. Все смешивается поток странных чувств, и Исай начинает страшно скучать по спокойствию, к которому успел привыкнуть. Ещё немного и его захлестнет отчаянием такой силы, что он, вероятно, сойдёт с ума.
Матфей много не разговаривает, ничему Исайя больше не учит и ни к чему не готовит, а тревога растёт с ходом бестечного времени. Только в какой-то момент — неведомо, какой по счету день, — он задаёт вопрос.
— Ты слышал когда-нибудь легенду о Хтони?
— О чем? — переспрашивает Исай, отвлекшись от своих мыслей. Оба они сидели за столом, отдыхая после долгой работы.
— Не о чем, а о ком, — исправляет его Матфей. — Это история, которую мне однажды поведала мать.
— Нет, не слышал, — наконец, отвечает Исай. Он много историй перечитал в свое время, но не о Хтони какой-то.
— Тогда слушай, — Матфей откашливается и тут же свой рассказ начинает. Голос его спокойный, Исай даже удивляется такому мягкому тону — все же до этого он недостаточно слышал, как Матфей говорит.
— Хтонь была существом необычным, одиноким до одури и выглядела для человеческого глаза страшно. От того и была она нелюдимой, но человеколюбивой очень. Хтонь жила в лесу и старалась изо всех сил с человеческим родом не пересекаться, потому как каждый косой взгляд ее несменно расстраивал и приводил в тоску такого рода, что для нас с тобой никогда понятна не будет. Из раза в раз натыкались на ее обветшалую избу люди, и прогонять она их не смела, лишь помогала выбраться из леса поскорее, ежели они сами едва ее завидев не убегали в ужасе. А ужасного в ней, я тебе скажу, ничего и не было — лишь на человека она была мало похожа снаружи, зато внутри сердце ее пылало жарче пожара лесного. И вот однажды устала она от отношения такого стороннего, словно она пугало лесное, и когда вновь посетил ее дом человек, нарушила она все законы материнские и приняла его облик, как только он покинул ее. Увидев, во что родное дитя себя превратило, Мать озлобилась и приказала Хтони лес не покидать никогда, даже коль она теперь в человеческом обличии осуждения могла не бояться. Заперла Мать ее в лесу, наложив магию неизвестную, и вернулась тоска хтоньская. И люди стали приходить реже, а коль забредали, покинуть лес не могли, попадая под проклятье материнское. Жалко было Хтони людей, застрявших с ней в одиночестве навечно, потому стала она их отправлять в мир другой, свободный от барьеров леса, и остались друзьями ее звери да птицы, со временем приобретшие странную форму, на первоначальный облик Хтони стали похожие. Теперь когда путник какой забредает на тропу закрученную да бесконечную, Хтонь стремится бремя его облегчить и отвадить от этой жизни замершей — нужно только, чтобы человек сам понял, что ему надобно и чего в старой жизни не хватало, тогда он становился свободным, а Хтонь вновь предавалась смертельному одиночеству своему. Мать немилосердная никак простить свое дитя не может, а Хтонь прощения просить не смеет, потому как возвратиться в свой облик чудной уже не может — прижилась ей шкура людская, и сердце людское в ней по сей день жадно бьётся.
Долгая тишина заканчивает рассказ Матфея. Исай тоже молчит, в думу погрузившись. Легенда эта отчего-то его тревогу немного успокоила, потому как одиночество Хтони Исай все же понимает неплохо. Да только сути уловить никак не может, и к чему рассказ свой Матфей начал, не понимает. Только сглатывает глухо, когда осознает, как история на его похожа, что одиноким путником он забрел сюда, к одинокому хозяину лесной хижины. Чего только не учудит Морфей в своих выдуманных мирах.
— Вот такая легенда, — подытоживает Матфей и из-за стола поднимается. — Пойду подышу я, а ты, коли ночь близка, ко сну бы готовился.
Исай кивает, провожая взглядом чуть сгорбленную широкую спину до самой двери.
На улице Матфей глубоко вздыхает. Коли была бы эта легенда правдива, все может было бы и по-другому. Может, приврал он слегка Исайю, и не была Хтонь такой уж бескорыстной. Человеколюбивой — была, потому и желала так отчаянно хоть одного путника у себя навечно задержать, чтоб не так одиноко ей наедине с собой было. Матфей на нее похож, да поступить так нечестно не может, Исайя навечно не удержит.
Матфей давно привык к житию своему бренному, и Исайя ему жаль будет, коли конца тропы он не увидит и выхода из леса не найдет. Понравился он Матфею, хороший человек, да смятений у него на душе много. Не откажется от них — сгинет навсегда.
К Исайю же сон не идёт никак, а Матфей в хижину так и не возвращается к глубокой ночи. Исайю думается, что и ему не помешало бы свежего воздуха глоток сделать, только он не сразу находит силы подняться с постели и выйти наружу. Отчего-то после услышанной сегодня истории в душе стало легче и мыслей в голове рой пропал. Бушующая борьба внутри Исайя утихает, только, кто побеждает он пока понять не может — то ли спокойствие окутывает коконом, то ли отчаяние вот-вот разъест внутренности.
Выйдя все же на улицу, Исай обращает взор к небу. Он уже не удивляется отсутствию звёзд в такой глуши — оттенок купола над головой неизменен уже который день к ряду и свет небесных тел упрямо не пропускает.
Шорох привлекает внимание Исайя, и он, повернув голову к источнику звука, замечает уже знакомое существо, от размышлений его отвлекшее.
Ворон сидит на земле в нескольких метрах от Исайя и смотрит своими чернюшными глазами. Тремя глазами. А затем голову поворачивает чуть в сторону, и Исай замечает вторую голову, уставленную в сторону глубокого леса.
Он не пугается, и ворон спокоен — между ними лишь кроткий обмен взглядами. Может быть, тогда Исай и понимает, в какое странное место он попал и сколь длинен его сон. Может быть, тогда он понимает, что ворон действительно с ним говорит — где птица появляется, там Исайю и место.
Ворон с трепетом взлетает, оставляя Исайя одного, но совсем скоро к хижине подходит Матфей. Молчаливо похлопав Исайя по плечу, он устало забредает внутрь, а тот остаётся стоять, не отрывая взгляд от глубины ночи, где скрылась необычная птица. Он хочет спросить Матфея, что это за зверь и не привиделось ли ему, да только он неосознанно, но уже знает.
Утром Исай просыпается с облегчением на душе, словно ночью что-то унесло его тяготы и смятения, его волю к продолжению пути и стремление покинуть хижину. Показалось даже, что ему здесь лучше и уходить, покидать это тихое место бессмысленно и глупо.
Матфей привычно зовёт к столу, а после завтрака на помощь во дворе. Рутина настолько привыклась к Исайю, что на нее внимания он не обращает, и привычка эта чуждой тоже не кажется, словно все так, как должно быть. Как уверял его Матфей, как подсказывал неизменный день. Вдвоем им не одиноко ни капли, не тяжело, рядом спокойно и умеренно, смиренно и безмятежно. Душа приходит к тому чувству, к тому состоянию, которое Исай не думал, что смог бы постичь когда-либо. Однако, вот он — неторопливо живёт свой день, свой вечер и свой сон. Спокойствие побеждает, а волю прутиком сгибает умиротворение. И только Исай начинает чувствовать себя так же привычно, как было на тропе, Матфей разрушает его душевное равновесие.
— Исай, — зовёт он. — Подойди.
Исай послушно кладет топор наземь и подходит к Матфею, что устроился на пне с косой на перевес. Он поднимает на Исайю странный взгляд, и глаза его по-доброму тоскливы.
— Пора, — с выдохом заключает он, бросает косу да поднимается. От него веет теплом и холодом одновременно, и Исай понимает, что тот имеет в виду. — Я покажу тебе путь.
Стая ворон, угрюмо каркая, пролетает надо двором, когда они вдвоем пересекают его, выходя к тропинке за хижиной.
— Следуй прямо да не робей, — говорит Матфей. — Боятся тебе более нечего в этом лесу. Ничто тебе на этой тропе навредить не сможет.
Исай благодарно кивает, хочет сказать что-то да слова из горло не лезут. Он знает, что Матфей все понимает — Исай не хочет покидать хижину, на пути своем уже сдался и нашел упокоение в жизни с ним, но тропа требует, чтобы каждый путник ее закончил, потому Исай в грустной улыбке уголки губ приподнимает, разворачивается и идёт. Идёт прямо да не робеет, а Матфей взглядом провожает его спину, пока та в лесной чаще не скрывается совсем. Двуглавый ворон приземляется на плечо Матфея, громко каркает, одним глазом смотря на его пожухлое лицо, а другим в глубь леса.
Матфей растворяется во взгляде ворона, и птица взлетает, направляясь вслед за Исаем.
Как бы не было жаль его Матфею, как бы не старался он отпустить, одиночество и тоска — сильные чувства, которые даже двуглавый ворон преодолеть не в силах, даже Хтонь, что людей к себе заманивала, вынуждая вечность проводить в ее доме. Матфей чувствует, что Исай тропу все равно не закончит, в смятениях своих потеряется и сгинет в лесу, сгинет, как сам Матфей его и предупреждал. Потому не лучше ли навести его на путь верный самому? Помочь душе, потерянной и такой же одинокой, как он?
Ворон бесшумно следует за Исайем. Матфей к нему за короткое время привыкнуть успел, привязаться. Тяжело отпускать, когда душа требует людского внимания. Хоть и скуп на слова он да робкость за холодностью прячет, внутри доброе отчаяние бьётся. Отчаяние до любви и близости с родом человеческим.
Исайя это отчаяние отчего-то вновь настигает, как в тот момент, когда он только ступил на тропу в самом начале. Ему вдруг хочется развернуться и изо всех сил побежать обратно, сбивая дыхание и стирая ноги в кровь, хочется вернуться, забыть про тропу, забыться в бестечности дней, снова погрузиться в рутину. Слезы рвутся наружу, но не идут, он упорно следует наставлению — идёт прямо, не оглядывается, да только страх возникает перед ним в лице чего-то неизведанного, в лице того, кто спокойствие отнял. Только успел он принять — его вытолкнули в забытую неизвестность.
Он не знает, сколько идёт, дрожа и спотыкаясь, знает, что путь нужно завершить, но сердце его в ужасе — покидать хижину, этот странный лес, серый купол, что покрыл небосвод не хочет, противится. Но Исай бредет. Снова без цели, снова в забытье глубин своей души, и несменный пейзаж да крики птиц сдавливают грудь.
Как ни вглядывайся в темноту леса, как ни вслушивайся в порывы ветра, а только это и сопровождает его на протяжении очередного долгого пути. Что останется, достигни он конечной точки?
Он бредёт, когда прямо перед ним приземляется ворон — чувство дежавю пугает Исайя. Ворон смотрит едва ли не в душу своими черными, обсидиановыми глазами, голову поворачивает, отчего вторую видно становится, клюв широко раскрывает, каркая, будто Исайю спугнуть пытается.
И ему страшно.
Птица улетает так же внезапно, как появляется, и Исай продолжает свой путь. Усталость нагнетает, в горле сухо, а в глазах влага.
Зачем? Зачем направили его на этот путь? Он хочет сдаться, он не может больше идти, чувствует, что должен вернуться куда-то, к кому-то, но не может выловить в памяти обломки лиц и имен. Разум его будто затмевается незнакомым отчаяньем.
В усталом шаге тяжесть, обременяющая все его существо, и время будто ускорилось в разы, сбивая Исайю с ног своим потоком.
К горлу подступает ком. Тропа сужается, между упавших к земле ветвей виден просвет конца. Предвкушение облегчения подкрадывается к сердцу Исайи, и он раздвигает руками ветви-лапы сосен.
Все вдруг становится спокойно, когда перед взором возникает хижина. До того она уместная, до того вписывается в образ леса, образ той опушки, на которой раскинулась. Словно всегда была конечной точкой.
Она не вызывает новых чувств, словно нулевая точка, из которой нет ни возврата, ни продолжения. Вот Исай и выбирает, за неимением выбора, ступить на порог, в надежде, со страхом, но в душе отчего-то зная, что ничего навредить ему не может.
Страх уходит, когда голос из темноты разрезает мягкий воздух.
— Добро пожаловать.
Исай знает, зачем он здесь. На этот раз он навсегда, потому что второго начала у пути нет, и коль из круга раз выбраться не сумел, хижина теперь — последнее его пристанище.
И нет спешки, нет то́ропи. Это не бегство, не гонка. Это обременение познанием и тишиной души. И в таком случае оно не тяготит.
В таком случае — оно убаюкивает.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!