Часть 1
3 февраля 2022, 00:00Дом в Богоявленской улице был наполнен звуками. Тихие и шелестящие, они пропитали старые доски и теперь поднимались осенним холодком от пола, клубились под каждой скрипучей ступенькой. Когда за Петром Степановичем закрылась дверь, отрезав падавший со двора тусклый свет, звуки поползли изо всех щелей, потекли по стенам липкой густой массой, обступая чужака. Привычного ночного наполнения человеческого жилья — тиканья часов, чьего-нибудь сонного дыхания — не было вовсе, как если бы помещение пустовало. Однако дом был явственно обитаем, он дышал, и от этого становилось — нет, не жутковато, но всё же как-то не по себе.
Внезапно откуда-то прорезался новый звук, пронзительный, громкий, до омерзения резкий — плакал ребёнок. В этом не было ничего удивительного, кроме, разве что, того странного обстоятельства, что источник шума находился гораздо ближе, чем следовало бы ожидать. Пётр Степанович остановился и прислушался. Ребёнок кричал здесь, во флигеле, у Кириллова.
Войдя, в первые несколько мгновений Пётр Степанович Кириллова и не заметил. Он сидел в тёмном углу комнаты спиной к вошедшему и на звук шагов даже не обернулся.
— Что ж, вы, надеюсь, намерения своего не переменили?
— Не переменил, — ответил Кириллов, однако прозвучало это несколько равнодушно. Он встал, вышел из темноты, и соображения Петра Степановича подтвердились: истошные вопли доносились из свёртка на руках у Кириллова, очень бледного и тщетно пытавшегося успокоить младенца укачиванием.
— Вот и славно; а это что же, шатовский? Отчего же у вас? Ведь это, согласитесь, помеха.
— К Шатову жена пришла. Вы, вижу, знаете. Она родами скончалась. Теперь Шатов придёт — я вас спрячу и ребёнка отдам. Тогда будет можно.
— А Шатов не придёт, не ждите. Зря вот вы ввязались с этим ребёнком, да и шумно, — Пётр Степанович поморщился.
— Как не придёт, почему?
— Убит; и не говорите, что не знали. Впрочем, я к вам, в известном смысле, с этим и пришёл, вы сейчас напишете, что, так сказать… Но я продиктую, вам же всё равно?
— Ты убил его и хочешь, чтобы я написал, что убил? Не дождётесь! Постой… если ты его убил… Как же теперь?
Он посмотрел на младенца, а когда поднял глаза на Петра Степановича, тот заметил как будто бы что-то новое в его взгляде, если, конечно, не привиделось, потому что мгновение спустя выражение это сменилось самым обыкновеннейшим.
«Дрянь дело, — подумал Пётр Степанович, — не застрелится».
— Вы это о ребёнке? Да бросьте, не до того, — он махнул рукой, — вы его на квартире у Шатова оставьте, хоть бы и под дверь, если заперто, наутро найдут, не беспокойтесь. Идите хоть сейчас. После я вам несколько строк продиктую, как и уговорились.
— Нельзя под дверь. Простудится. И оставлять нельзя, заберут в приют.
— Да чем же плохо в приют? А куда его, по-вашему? Разве себе возьмёте, — он усмехнулся, — к тому же, знаете, и в приюте выживают.
— Шатов просил. Он приходил часов в семь, очень волновался и оттого говорил непонятно. Сказал, что надо уйти и что скоро вернётся. Повторял, чтоб не в приют, если что-то случится, и что он жене обещал.
— Я вот не понимаю, а вы-то при чём? Какое вам дело до того, что Шатов обещал своей жене? Какая к чёрту разница, если вы сейчас богом станете? Вам бы теперь не о том думать. А что до уговора, так вы нашим в первую очередь должны, на вас рассчитывают.
— Я ничего не должен. Ни тебе, ни Шатову, никому, понимаешь? Я сам, и воля моя.
— Ну-ну, конечно, ваша, — Пётр Степанович замахал руками, как бы отказываясь от любых притязаний, — кто ж вас заставляет, никто. Вы сами решили, что…
«Конечно, не застрелится. А теперь как бы не донёс, да и ребёнок этот ещё, вот подлость! А главное, что не напишет…»
— Ты не можешь знать, что я решил!..
Пётр Степанович ничего не ответил. Ситуация начинала выходить из-под контроля, и всему виной был этот беспокойный младенец, чёрт бы его побрал!
Теперь уж было совершенно ясно, что Кириллов не застрелится.
«Струсил, отложит! Ухватился, как утопающий за соломинку, лишь бы не делать задуманного. Убить его, что ли… Однако бумажки-то не будет… хотя… хотя…»
Младенец захлёбывался криком, от которого, казалось, готова была лопнуть голова.
— Какого чёрта он так орёт? Ведь, чего доброго, услышат. Что вы его всё качаете? Дайте, я попытаюсь.
Пётр Степанович протянул было руки к свёртку, но в тот миг, когда его пальцы коснулись ребёнка, тот завопил вдруг так отчаянно, что Кириллов вздрогнул и еле его удержал.
— Уйдите, — сказал вдруг Кириллов, — это он вас боится. Пока не пришли, он спал.
— Куда же я теперь уйду, сами посудите. Я теперь останусь, пока не увижу своими глазами, как вы дело до конца доведёте. Вы уже, пожалуй, отступить и не можете, слишком знаете много. И обещали, притом сами, не я же вас за язык тянул.
— Боитесь, что донесу?
— Да сами посудите, разве ж можно этого вовсе не подозревать? Человек подлец… я это не о вас, конечно, а так, в общем, однако и вы ведь человек, никогда не знаешь, что, так сказать, взбредёт; ну как в деньгах крайняя необходимость, вот и донесёте, а то и сбрендите, у вас к этому склонность… Уж простите, что я это открыто и совершенно искренне, но сами не могли за собой не заметить. Потому и не уйду, я бы сам рад вас на все четыре стороны, да вот, видите, никак нельзя.
Кириллов не слушал, да и не смотрел на Петра Степановича. Он разглядывал младенца, который, наконец, затих и только время от времени всхлипывал сквозь сон.
— Он, должно быть, голодный, — задумчиво произнёс вдруг Кириллов, — надо к бабке к этой пойти, к Виргинской. Может, знает, где молока достать. Слушайте, а он не замёрзнет? Завернуть бы его ещё во что-нибудь…
Кириллов поднял голову и оглядел комнату в поисках чего-то подходящего и тут вдруг, с некоторым даже удивлением, заметил Петра Степановича.
— Я не донесу, — произнёс он, как бы досадуя, что его вырвали из размышлений, — хотите, я отсюда уеду? Завтра. Утром спросить молока, после сейчас же уеду.
«Ого, — подумал Пётр Степанович, — а может быть, это и к лучшему… Ведь что надо — их запутать, так если застрелится и бумагу напишет, побегут искать; не сейчас, конечно, догадаются, однако в пруду-то найдут, начнутся разговоры, а это всегда нехорошо, кто-нибудь непременно потеряет рассудок, такой народ… А вот если уедет… Это ведь ничего и искать не станут, поползут только слухи, однако до следствия не скоро дойдёт, глядишь и отсрочка-то побольше выйдет, а ведь того и надо…»
— Уедете? — переспросил он, — куда же собрались?
— Не знаю ещё. Хоть бы и в Петербург.
— А что ж, и поезжайте. Стреляться, вижу, передумали, а впрочем мне всё равно, что там у вас была за теория.
— Не передумал. Позже. Прежде его устроить, — он кивнул на младенца. Тот уже совершенно мирно спал, как будто всё было в порядке.
— Как же думаете устроить, если не в приют? — полюбопытствовал Пётр Степанович.
— В семью. Не знаю. Поищу, — Кириллов говорил теперь совсем короткими и отрывистыми фразами, мысли его были заняты другим: он с большой осторожностью, стараясь не разбудить ребёнка, заворачивал его в скатерть со стола.
— Ищите, отчего же не поискать, желаю успеха. Не буду, как говорится, надоедать.
Он пошёл к двери, но не спеша, как если бы в любой момент мог передумать и вернуться, — и постарайтесь не привлечь внимания. Я вам отчего-то верю, однако если измените — уж не обижайтесь, из-под земли достану.
Пётр Степанович вышел. Всё сложилось не самым худшим образом, однако первоначальный план с треском провалился, и это совершенно испортило его и без того скверное настроение. Неприятно было и то, что Кириллов как будто почти игнорировал его присутствие, а на последние слова даже вовсе не повернул головы. Да и слова эти теперь казались Петру Степановичу изрядной глупостью.
— Ладно, может, и к лучшему, — негромко повторил он вслух и, сунув руки в карманы, пошёл прочь от дома Филиппова, над которым на фоне чёрного ночного неба горела какая-то яркая звезда.
***
В два часа пополуночи в окне первого этажа петербургского грязно-жёлтого дома горел свет. Квартира состояла из двух небольших комнат, в одной из которых среди на первый взгляд беспорядочно, но с какой-то вроде и аккуратностью разложенных на столе чертежей стоял нетронутый, несколько прохладный уже чай. Кириллов ходил по комнате, погрузившись в размышления. Иногда он останавливался и, напрягая слух, из-за плотно закрытой двери различал еле уловимое тихое детское дыхание. Уже пятый год ему приходилось изменять привычке ложиться на рассвете, поскольку с первыми лучами солнца в доме просыпалось одно маленькое, но ужасно шумное существо, требующее постоянного к себе внимания. Однако отказаться от ночных размышлений было выше его сил, и подчас он не спал вовсе, заменяя сон крепким чаем. Тогда на тихой тупиковой улице всю ночь тусклым воспалённым светом горело всего одно окно, и, если приглядеться, можно было увидеть через задернутые занавески, как где-то в глубине комнаты движется человеческая фигура.
Тишину вдруг прорезал оглушительный стук в дверь. Кириллов так испугался, что шум разбудит ребёнка, что на минуту замешкался, не зная, что предпринять. А за дверью уже нетерпеливо звали:
— Откройте, Кириллов, я знаю, что вы дома и не спите! Вы в окне маячите, я вас с улицы ещё увидел.
Если бы не спящий в соседней комнате малыш, Кириллов, возможно, не открыл бы так поспешно или даже не открыл бы вовсе, очень уж не хотелось видеть этого человека снова.
Они встретились накануне, случайно, на улице. Кириллов спешил вернуться домой, оставлять Ваню одного было, пожалуй, небезопасно, но куда лучше, чем везде таскать за собой быстро устающего ребёнка. Он собирался уже свернуть с проспекта в свой тупик, как вдруг его окликнули:
— Кириллов? Неужто вы?
Прошло больше четырёх лет, но не узнать этого голоса было бы странно. Он обернулся и не решился ещё, что сказать, а Пётр Степанович уже вился вокруг него.
— Рад видеть, рад видеть! Настоящая удача — после стольких лет на родину, и сразу знакомое лицо. Я, знаете, почитай что сейчас как с поезда, не успел ещё здесь всего рассмотреть толком, однако, если могу судить, Петербург вовсе не переменился, и люди всё те же; а вы, как погляжу, напротив, очень переменились. Старое-то бросили? И не отвечайте, сам вижу, что бросили, и в добром здравии; я, признаться, ужасно рад. Как же вы тогда с тем ребёнком-то? А сами теперь как? Где живёте?
Кириллов назвал адрес, и это были единственные слова, которые он произнёс за непродолжительную встречу.
— Ах, да это рукой подать! Вы сейчас домой? Уж простите, что сразу к вам не зайду, дела; однако завтра — непременно. Ну, мне пора. До приятнейшего, — и он немедленно смешался с толпой.
Кириллов с тяжёлым сердцем вернулся к себе на квартиру. Весь следующий день он был угрюмее и задумчивее обыкновенного, однако к вечеру у него начала появляться некоторая надежда. Теперь от неё не осталось и следа, поскольку на пороге стоял Пётр Степанович. При виде Кириллова он широко улыбнулся и раскрыл руки, как если бы хотел его обнять. Кириллов сделал шаг в сторону и, кивнув на закрытую дверь, приложил палец к губам. Брови Петра Степановича поползли вверх.
— Ого! — воскликнул он громким шёпотом, — неужто так вот и у себя отставили? Да вы благотворитель, Кириллов, святой человек! А что это в такой час не спите? Ох, и чай холодный… Уж не в прежних ли вы мыслях, а? Я-то было подумал…
— Хоть бы и в прежних, какое вам дело? Вы для чего пришли?
— С единственною целью — навестить старого друга. Ну-ну, ладно, согласен, старого знакомого, если предпочитаете. Вы не против, если я тут сяду? Вот и прекрасно, знаете, устал, весь день на ногах; а у вас, случайно, ничего съестного не найдётся? Вот там на подоконнике я вижу — это что у вас? Не отказался бы, если б предложили. Да и холодный чай, знаете ли, неблагонадёжно, подогрели бы что ли, а? Вот спасибо. А вы словно бы и не рады видеть? Полно вам, Кириллов, оставим старые обиды, к чему нам теперь друг на дружку злиться? Это всё дела давние, прошлого не изменишь, что ж поделать, c'est la vie!..
— Вам что надо?
— Отчего же непременно должно быть что-то надо? Вовсе ничего; я так, по старой памяти, как говорится. Очень меня ваше настроение духа беспокоило; тем приятнее видеть со свежестью, так сказать, идей. И правильно, что старое бросили, к чёрту человекобога, к чему вам себя убивать? Жизнь-то, согласитесь, штука стоящая.
— Я не бросил.
— То есть как это — не бросили? Всё ещё думаете застрелиться? А когда же? Для чего столько откладывали?
— Я теперь по обстоятельствам; а впрочем это уж моя воля.
— Ваша, ваша, и всегда была ваша, с самого начала, я-то что, не моё дело, — Пётр Степанович пожал плечами, — а я вот слышал, Ставрогин повесился. Не знаю, конечно, обстоятельств, однако там была какая-то пресквернейшая история… Что у нас говорят? Не врите только, что ни с кем из наших или хотя бы из тамошних с тех пор не говорили, всё равно не поверю.
— С Дарьей Павловной говорил. Один раз. Давно. И не об этом. Больше ни с кем. Я теперь ни с кем почти не говорю.
— С Дарьей Павловной… Уж не о том ли деле? Впрочем, это теперь всё равно, хоть бы вы на улицу кричать вышли. А о Ставрогине вам совершенно ничего не известно? Жаль-жаль…
Дверь во вторую комнату со скрипом отворилась и в проёме появилась растрёпанная мальчишеская голова. Ребёнок потёр глаза, зевнул и с интересом уставился на Петра Степановича.
— Это кто? — мальчик задал вопрос шёпотом, как если бы только Кириллов мог его услышать.
Пётр Степанович отставил пустой стакан и поднял глаза на малыша. Тот встретил его взгляд и в эту же секунду вдруг сорвался с места, подбежал к Кириллову и спрятался за него.
— Мне страшно, мне страшно, страшно! Зачем он опять пришёл?
— Что с тобой, Ваня? Ты, видно, что-нибудь путаешь. Это Пётр Степанович, старый знакомый, ты его не знаешь, он к нам никогда не приходил. Разве только… Да ты не можешь помнить. Тебе дурной сон привиделся. Иди, спи.
Но Ваня крепко вцепился в рукав Кириллова и дал увести себя в комнату тогда только, когда Пётр Степанович оторвал от него взгляд и стал внимательно изучать чертёж опоры какого-то моста.
— Нервный мальчик, — произнёс он, когда Кириллов вернулся, — кажется, пошёл в отца.
— Вы бы лучше завтра днём пришли. Видите, не до вас сейчас.
— Понимаю; оттого не займу много времени, не хочу, так сказать, стеснять и злоупотреблять гостеприимством. А чаю не найдётся повторить? Вот славно, благодарю. Так о чём мы? А-а, о Ставрогине, он повесился. Что вы об этом думаете, Кириллов? Скажете, тоже богом стал?
— Он не стал. Он за другое.
— А говорили, в смысле обстоятельств вам ничего не известно… Соврамши, выходит!.. Как же знаете, что за другое? Может, он совершенно за то же, он ведь вам наговорил тогда три короба, а вы эту теорию-то свою с того и выдумали. Что если и он «своим умом дошёл»?
— Он не то вовсе, не так, я бы знал. Все бы знали.
— Кста-а-ати, как вы это хорошо сказали — «все бы знали» — я и вспомнил: а он-то знает? — Пётр Степанович сделал неопределённый жест в сторону комнаты, где скрылся Ваня, и, увидев недоумение Кириллова, добавил:
— Кто ему отцом. Ладно, ладно, понимаю, слишком мал, однако когда рассказать-то планируете? Скоро сам спросит, знаете, как бывает. В один прекрасный день он подойдёт и скажет… Хм, а как он к вам обращается?
Кириллов промолчал.
— О-о, так это у вас проблема, — Пётр Степанович закинул ногу на ногу, — понимаю ваше положение; однако стоит предвидеть не столь отдалённое будущее и, так сказать, в готовности, потому как спросит, непременно спросит — и застанет врасплох, если прежде не обдумаете. Это, конечно, если вы до того времени собрались дожить, ведь не сейчас, а эдак года через три, а то и четыре, коли повезёт. Я что-то забыл — когда, вы сказали, теорию-то вашу намереваетесь?..
— Не говорил; то только, что по обстоятельствам. Впрочем, к чёрту даже обстоятельства, это только от меня, тут я сам.
— Отчего же к чёрту обстоятельства? Это ведь, знаете, очень даже может быть, что по обстоятельствам и выйдет, да и не только от вас, потому как я к вам, конечно, как друг, и ничего не имею в виду, однако вы по-прежнему ведь один из наших, и если вдруг пользу общему делу можете, то, пожалуй, и обязаны, согласитесь. А то у вас такое выходит положение — вы всё вроде как себя скоро убьёте, потому и взятки с вас гладки, а как посмотришь, уже несколько лет кряду не убиваете, а в таком случае почему же полагать, что теперь скоро, вы, может, ещё сверх того вдвое протянете. Нет-нет, не подумайте чего, я-то только рад и вам желаю, как говорится, долгих лет, но если передумали или отложили на существенный срок, надобно, пожалуй, сообщить, потому как в течение этого времени общество на вас при необходимости положиться сможет, как на действительного его члена, это я вам уж не как друг, а как уполномоченный оттуда, хоть и предупреждаю заблаговременно. Говорю «заблаговременно», потому как через время определённости придётся уже потребовать, при всём уважении, поймите, сперва всё же дело.
— Что конкретно от меня хотят? Говорите и уходите.
— В том-то и дело, что не конкретно, а так, определённости. Потому как нельзя знать наверное, в чём окажется надобность, однако всё же свой человек везде должен быть, а уж в Петербурге — сами понимаете; но какой же свой человек, если в любое мгновение раз — и нету?
— Скоро уже. И не можете отчёта требовать.
— Послушайте, — Пётр Степанович перегнулся через стол и прищурился, — зная вас, могу доверить, хоть и не должен бы; есть одно дельце. Вы тут можете при желании необычайно поспособствовать, а помимо вас, считай, и некому, потому как тут ваши исключительные обстоятельства, ну да вы понимаете. Это, конечно, не сейчас и не так чтобы скоро, успеете взвесить, однако коли правду говорите, что прежнего не бросили, вам это, должно быть, всё равно.
— Опять хотите повесить на меня свои преступления?
— Нет-нет, что вы, — завозражал Пётр Степанович, — скажете тоже — «преступления»! Это так, всего лишь дельце, однако, знаете, ради пущей уверенности заручиться поддержкой… Может, вовсе не будет надобно, но неплохо и наперёд сговориться, ежели в прежних мыслях. Никто не торопит, предупредите только заблаговременно, а я вам кое-что подписать, какая тогда уж разница будет — вам всё равно, а делу польза. Ну что, принимаете?
Кириллов снова промолчал. Он поднялся и отставил со стола недопитый чай, что, как показалось Петру Степановичу, должно было означать «убирайтесь немедленно». На деле же ему хотелось просто наполнить действием неловкое молчание, поскольку вдруг оказалось, что подобрать подходящие для ответа слова очень трудно.
— И да, не сомневайтесь, — Пётр Степанович заговорил вдруг быстро, но как будто тоже не сразу находя слова, — я не сказал, потому как само собой разумеется, однако вы, я вижу… нет, не то что нуждаетесь, конечно нет, а всё же лишним не будет… У нас дело не станет, я вам хоть завтра добуду; при условии, конечно, что подпишете, когда время придёт, но это ведь не сейчас, а оказать, как говорится… вспомоществование можем и сейчас; знаете, ведь мы любую сумму достанем; да и мальчика же потом не на улицу, превосходно понимаю — ему ещё учиться, а всё это не бесплатно…
Кириллов даже не разозлился.
— Пойдите к чёрту, — сказал он устало, но спокойно, как если бы всего лишь давал дельный совет.
Пётр Степанович вскочил со стула, и Кириллов машинально встал между ним и дверью во вторую комнату.
— Вас, может быть, беспокоит сторона вопроса, так сказать, этическая? Поверьте, тут другое, считайте, почти и без крови; хотя, конечно, никто не станет отрицать, что без этого иногда никак, с иными, знаете; мы ведь тогда Шатова не со злобы…
— Не смеешь!.. о Шатове, — воскликнул Кириллов, на миг забыв даже о спящем Ване, однако быстро опомнился и закончил фразу уже шёпотом.
Из второй комнаты донеслись приглушённые всхлипывания. Кириллов сейчас же бросился туда, а Пётр Степанович, движимый любопытством, проскользнул за ним. Ваня сидел на кровати, натянув одеяло до самого носа, будто бы хотел как-то весь стушеваться, и монотонно, без слёз плакал. Его била крупная дрожь. Петру Степановичу стало вдруг гадко. Хотелось встряхнуть этого скулящего мальчишку, чтобы он наконец замолчал. Между прочим, это действительно должно было подействовать.
Он прошёл мимо растерявшегося Кириллова, бормоташего что-то насчёт врача, и обеими руками схватил Ваню за плечи. В это мгновение он почувствовал острую боль в мизинце левой руки, такую сильную, что вскрикнул, но отдёрнуть руку не удалось — челюсти Вани, укусившего его, рефлекторно сжались, и теперь даже сам мальчик не мог заставить их выпустить палец.
— Он укусил меня! Кириллов, он меня укусил! Сделайте же что-нибудь! — вопил Пётр Степанович.
Кириллов засуетился, воскликнул что-то неразборчивое, схватился за Ваню и потянул, потом потянул за палец Петра Степановича, но видно было, что его больше беспокоит сохранность Ваниных зубов, чем этого пальца. Наконец, Пётр Степанович освободился и даже не выбежал, а как-то вывалился за дверь, сжимая укушенный мизинец правой рукой и бормоча проклятия по поводу мерзкого мальчишки.
— Подумайте! Я к вам ещё вернусь! — крикнул он от входной двери.
Но он не вернулся. По всей видимости, дела не задержали его в Петербурге надолго, а может быть, он счёл дальнейшее пребывание на родине пока опасным и опять уехал за границу — как бы то ни было, примерно через полгода Кириллов нашёл под дверью своей квартиры завёрнутую в бумагу мятую коробку швейцарского шоколада.
***
Этажом выше кирилловских комнат жил один из немногих и нечастых его собеседников — человек средних лет, практикующий врач, циник, как принято в профессии, однако большой знаток своего дела. Звали его Алексеем Порфирьевичем, а фамилии Кириллов не узнавал. Врач этот поздно возвращался со службы, невероятно много курил и никогда не запирал дверь своей квартиры. Иногда прямо домой к нему приходили какие-то старухи, пьяницы в лохмотьях, уличные мальчишки — поговаривали, что с этой публики он не брал за лечение ни гроша. Когда у Вани резались зубы, Кириллов посреди ночи прибегал будить соседа, а когда наутро пытался с ним рассчитаться, тот назначал такую низкую цену, что этих денег вряд ли хватало доктору на извозчика до больницы. Впрочем, на службу он всегда ходил пешком.
Вот и теперь своей неспешной пружинящей походкой он направлялся в сторону проспекта, с неизменным зонтом и белыми клубами папиросного дыма. Поравнявшись с ним, Кириллов поздоровался.
— Доброе утро, Алексей Нилыч, — врач дотронулся до шляпы, — здоровы? Что-то бледны стали в последнее время… Ладно, простите, знаете, когда столько времени проводишь в больнице, уже невольно на всех вокруг смотришь как на пациентов, — он усмехнулся, и с минуту они шли молча.
Кириллова устраивала такая компания, но запах дыма неприятно щекотал горло, и вскоре он закашлялся.
— Ах, чёрт! Простите ради бога, — воскликнул врач, — идите с другой стороны, а то ветер всё на вас относит. Да я могу и вовсе затушить.
Они поменялись местами и свернули на проспект.
— Ну и погодка сегодня, — заметил Алексей Порфирьевич, когда очередной порыв промозглого осеннего ветра чуть не сорвал с него шляпу.
По мостовой куда-то вбок неслись пожухлые листья, а в воздухе висела тяжёлая морось, точно не решаясь обрушится дождём на холодный гранит. Кириллов промолчал, но становилось действительно зябко, и он поплотнее запахнул ворот пальто. Пальто было старенькое, кое-где уже протёртое и даже прорванное, но не раз с аккуратностью заштопанное и заплатанное. От регулярного зашивания карманы становились всё меньше и меньше, теперь туда не помещались даже руки, и Кириллов старательно тёр онемевшие пальцы, чтобы хоть как-то согреть.
— Как ваш мальчуган? — Ваня был простужен уже с неделю, но шёл на поправку.
— Спит.
— Что прекрасно, потому как здоровый сон — это, знаете ли…
Опять помолчали. Из синевато-серой тучи вырвался вдруг луч солнца, не золотистый, а какой-то белый, яркий до рези в глазах. Луч этот размножился, отразившись в круглых докторских очках, и на лицо Алексея Порфирьевича стало даже больно смотреть.
— Ну и ну, — врач надвинул шляпу на лоб, — вот и ругай теперь питерские погоды.
Дошли до перекрёстка. В створе улицы суетились люди. С проспекта видно было реку, и на набережной, очевидно, случилось какое-то происшествие. В чём именно дело, издалека понять не удавалось, однако, несмотря на ранний час, собралась целая толпа, и все галдели наперебой, а некоторые даже поднимались на цыпочки, чтобы разглядеть что-то то ли возле парапета, то ли в самой реке.
— Доктора! Позовите доктора! — внезапно послышался крик.
Алексей Порфирьевич немедленно сорвался с места и почти бегом ринулся к Фонтанке. Казалось, даже его плащ, раздувавшийся позади плотным серым парусом, едва поспевал за ним. Кириллов отправился следом, не из любопытства, а чтобы при необходимости помочь.
— Здесь! — на бегу прокричал Алексей Порфирьевич.
— Да поздно уже доктора-то, — тихонько сказал кто-то в толпе.
Алексей Порфирьевич пробился сквозь зевак, расталкивая любопытствующих локтями, и через временно образовавшуюся брешь за ним смог пройти и Кириллов. К небольшой пристани спускалось несколько массивных ступеней каменной лестницы, и, крепко упершись в них сапогами, двое солдат рыболовной сетью тащили что-то из воды. Наконец, вывалив груз на мокрые гранитные плиты, они отошли в сторону, один поскрёб в затылке, как бы недоумевая, что предпринять, а другой меланхолически закурил.
— Самоубивец поди, — явственно произнесли в толпе.
Доктор уже сбегал вниз по скользким ступеням. Кириллов было остался на набережной, но Алексей Порфирьевич, отправив куда-то солдат, жестом подозвал его.
— Помогите-ка.
Доктор не глядя отбросил шляпу и зонт и с помощью Кириллова осторожно перевернул труп на спину. Утопленник был молодой человек, студент или разночинец. Воды Фонтанки не успели ещё изуродовать его, по всему выходило, что утоп он ночью, пролежав в воде всего несколько часов. Алексей Порфирьевич поднёс ко рту мертвеца свои очки, однако никаких признаков дыхания, конечно, не обнаружилось.
— Так и знал, — сокрушённо проговорил доктор, — я это так, для проформы, на деле сразу видно было. Эх… Держите вот, — он достал из кармана белоснежный носовой платок и протянул Кириллову, — вытрите руки. Кто её, Фонтанку, знает, ну её лучше от греха. Я за полицией послал, сейчас заберут его.
Многие в толпе крестились, но никто не казался взволнованным или испуганным. Какая-то баба лузгала семечки, бросая под ноги чёрные шелушки. Вскоре показалась полиция.
— Расходимся, расходимся, нечего глазеть, — прикрикнул на зевак ехавший впереди усатый офицер, однако, надо заметить, завидев жандармский мундир, толпа и так несколько поредела. Жандарм соскочил с коня и спустился на пристань. Давешние два солдата подняли труп и погрузили на телегу, прикрыв сверху заранее приготовленным серовато-бурым тряпьём. На Кириллова офицер никакого внимания не обратил, а вот доктора радостно поприветствовал и зачем-то ещё задумчиво добавил:
— Вот народ пошёл, скажите, Алексей Порфирьевич? Тоже мне эта молодёжь… поначитались, поди, своих книжек, да и вообразили себя незнамо кем… А оттого всё, что в бога не веруют, — припечатал он и размашисто перекрестился.
Алексей Порфирьевич только вздохнул. Они с Кирилловым поднялись на набережную и пошли вдоль реки. Думали каждый о своём, а тем временем, кажется, начинался дождь, и на поверхности металлически серой Фонтанки появились круги от первых капель.
— Всё-таки предпочитаю, когда они стреляются, — сказал вдруг доктор, — или хотя бы вешаются. С этими ещё есть надежда, особенно с молодыми, когда неумело… А вода, знаете ли, стихия… Тут уж врачебное дело бессильно, смерть, сволочь, крепко держит, не вырвешь.
Кириллов оторвал взгляд от мутной воды и посмотрел на Алексея Порфирьевича.
— Зачем же вырывать? Если человек сам себя убивает, тут его воля. Для чего мешать?
Доктор на секунду замедлил шаг и как-то странно взглянул на Кириллова, но тот не заметил.
— Вы думаете, Алексей Нилыч, жизнь человеческая — она одному только этому человеку принадлежит? То есть, по-вашему, жизнь этого вот студентика — или кто он там — только ему, так выходит?
— А кому, богу, что ли?
— Кто верует, у того, должно быть, богу, — пожал плечами доктор.
— А ежели кто не верует?
— Ежели не верует, тогда… Знаете, я на сей счёт всегда одну любопытную историю рассказываю, так сказать, анекдотец из врачебной практики, только не моей, а покойного моего профессора. Сам я был в ту пору студент, а он старик уже, но вся молодёжь чрезвычайно его уважала, это был неоспоримый у нас авторитет. И вот привозят, как мы говорим, тяжёлый случай — мальчишка какой-то, тоже, что ли студент, не помню, да и знаете, как эти истории рассказывают, начнут со студента, а закончат страшно представить кем. Так вот, он в себя стрелял, что-то ему взбрело там, мол, жить незачем, ну, вы представляете, как это у них бывает, только он это не с горя, не от несчастной любви и etc, а так как-то, с рассудка, даже и без причины. Конечно, дурак дураком, это и спасло — стрелял в сердце. Если бы, к примеру, в висок, тут бы и конец, а так повезло, промахнулся. Все бы они так стрелялись, цены бы не было. И смысл есть, они же все представляют, как их найдут, и стараются поблагороднее обставить, а то знаете, лежит эдакий пророк и спаситель человечества, а рожа вся в крови. В общем, выжил, но рана, говорят, была страшная, наш профессор от него двое суток не отходил — и спас. Да-а, великий был человек. Но представляете, как самоубийца-то этот говорить смог, первым делом знаете что ему говорит? Думаете, «спасибо»? Как бы не так! Кто присутствовал, рассказывали, устроил там поэму «Мцыри», окинул эдак своего спасителя мутным взором и вопрошает: «зачем?» Жизнь ему, мол, не нужна, зачем же ты, о врачеватель, возвращаешь то, что ни на кой чёрт не сдалось? Тут бы каждый опешил, но только не наш профессор. Не нужна, говорит, тебе жизнь? И прекрасно. В таком случае отдай-ка её мне. Я, видишь, совсем старый, буду скоро помирать, как ни крути уж. А дело у меня в жизни одно — помогать, кто страдает. Осталось, говорит, моей жизни всего-то ничего на это самое дело, а ты смотри какой молодой. У тебя, мол, уйма лет в запасе, и раз уж всё это тебе не нужно, прошу тебя, потрать на моё дело. Думаешь, это я тебе пытался благодеяние, когда спасал тебя? Эн-нет, мой друг, я тебя себе спас. Такой вот у нас был профессор. Я вам толком не скажу, что потом с самоубийцей приключилось, по крайней мере, больше не стрелялся. А профессор, надо сказать, лет десять с тех пор ещё прожил, крепкий был старик. Согласитесь, харáктерная вышла история.
Как раз дошли до больницы. Дождь лил уже по-настоящему, но капли были мелкие, за несколько минут им не удалось промочить ни мостовую, ни прохожих. Алексей Порфирьевич докуривал папиросу, стоя под больничным карнизом.
— Что думаете об этом случае? — наконец спросил он, поскольку Кириллов всё молчал в каком-то оцепенении, не обращая внимания на дождь и даже не сообразив тоже зайти под карниз.
— Думаю, это вы. Что вы о себе это всё, — глухим голосом ответил Кириллов, с трудом подбирая слова.
— Да бог с вами! Пожилой профессор, ныне покойный уже, я-то вроде пока на старика не похож, — улыбнулся доктор.
— Не профессор. Самоубийца. Это были вы?
— А знаете что, — сказал Алексей Порфирьевич, — возьмите-ка зонт. Потом занесёте. А то не дай бог простудитесь.
И, отдав Кириллову свой зонт, он скрылся за тяжёлой больничной дверью.
***
Был солнечный летний день, такой, какие в Петербурге случаются не более трёх-четырёх раз за лето, а иной год и не случаются вовсе. Стоял знойный полдень, от сухой разогретой мостовой шёл жар. По улице шли двое, мужчина и женщина, оба лет тридцати пяти на вид. Шли они быстро и были явно чем-то обеспокоены.
— Ваня, — говорила женщина, едва поспевая за мужем, — я всё понимаю, но ведь у нас так тесно… Да к тому же ты всегда можешь к нему приходить… У него превосходная квартира на тихой улице, а у нас шумят дети, и неудобно…
Иван посмотрел на жену, не замедляя, впрочем, шага.
— Пойми, — произнёс он, — я должен помогать ему. Самое меньшее, что я могу для него сделать — это предложить перебраться к нам. Я тебе не говорил, однако в последние годы у него развилась падучая. Припадки стали чаще. Что, если это случится в наше отсутствие? Я боюсь за него. С тех пор, как мы поженились, он ушёл в себя. Я не знаю его мыслей, но знаю одно — когда я родился, он не бросил меня. Теперь настал мой черёд.
Они остановились у одного из домов, Иван постучал в дверь. Никто не отозвался.
— Алексей Нилыч! — крикнула женщина, но ответа снова не последовало.
Муж и жена тревожно переглянулись. Наконец, Иван толкнул дверь, и она поддалась.
— Что же он у себя не запирает, — пробормотал он, и они, пройдя через сени, вошли в комнату.
В креслах у окна неподвижно сидел старик. Его лица не было видно, и головы он не повернул. Ивана охватила тревога.
Он замер на пороге, не решаясь ступить ни шагу, как вдруг услышал, как будто издалека, сквозь собственный подступающий страх, возглас жены:
— Алексей Нилыч, Алексей Нилыч, как же это? Ваня, что он с собой сделал!..
Заставив идти подкашивающиеся ноги, Иван подошёл. Человек, заменивший ему отца, застрелился. По его виску стекла струйка крови, оставив след на подлокотнике кресел и на полу, где лежал револьвер, выпавший из разжатой руки. Однако остановившийся взгляд чёрных глаз был спокоен и устремлён куда-то вверх.
Там, в углу, перед образом Христа горела лампадка. А ещё там виднелся край белого листа бумаги. Иван взял его, развернул и вздрогнул. Посреди листа была нарисована рожа с высунутым языком.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!