пролог.

12 августа 2021, 15:00
Правимые необъяснимым, болезненным, порочным в своей жажде грязных подробностей любопытством, никогда не жившие пустыми мечтами смыть въевшийся в кожу смрад, являвшийся лишь одним из нескончаемых последствий безграничной власти, — Темный Лорд шутливо нарекал её вертихвосткой, — не имевшие шанса ужаснуться-восхититься искусным узорам багряной крови на костяном троне снежного короля с хрустальным сердцем в давно остывшей груди, не содрогавшиеся от животных оскалов на пустых лицах безжалостных преступников-убийц-простоублюдков люди отчаянно жаждут прознать о самом сокровенном, что унёс с собой в земляную могилу навеки прославленный лютым своим нравом, звериной своей душой монстр, коего некогда не посчастливилось узреть землям Туманного Альбиона. Глупцы желают отворить запертые на семь замков ларцы, впиться жадно распахнутыми глазами в не предназначенные для чужих взоров строки пожелтевших писем, оказаться в гуще поистине ужасающих событий, знать-понимать-принимать, быть свидетелями становления и разрушения Империи. Империи, от которой была безгранично-далека я, Империи, к которой была безгранично-близка Она. Моя страсть, моё восхищение, мой спущенный курок. История, которую, собравшись с силами, я осмелюсь тебе поведать, совсем не о Джин Грейнджер, в глазах которой некогда взрывались шальные искорки роковой влюбленности. Но эта история началась с бесконечно-веселой, крайне смышлёной, местами бесхребетной и неспособной дать достойный отпор, но всё ещё такой восхитительно-доброй неё. Джин Грейнджер в своё время каким-то неведомым чудом урывает бюджетное место в Оксфорде, и, пакуя чемоданы, прощаясь с ненавистной дырой под обманчиво-тёплым названием «Дом», она предвкушает новую жизнь, она предчувствует роковую встречу. Её, ту самую проклятую встречу, звали Томас Реддл. Он — недосягаемая звезда, неисполнимая мечта. Лёд его касаний, боль его улыбок, обещание мук меж сказанных им слов. Чистая агония в стеклянных бутылках, предназначенная лишь для утончённых ценителей, имеющая феноменальный успех на чёрном рынке да несправедливо высокую цену без возможности вернуть, не вскрывая, вместе с безбожно измятым чеком. Томас Реддл со своим гениальным умом — главная беда растворившегося в горьких слезах прошлого. Он нехотя будет путешествовать по этим страницам вместе со мной, он будет везде: чернильными пятнами останется на коже, кровавыми сгустками соберётся под ногтями, ядовитыми клятвами отравит ваш слух. — Как мой отец познакомился с матерью? — Нарцисса Малфой, красивая женщина с белоснежными волосами, вздрагивает. У карамельной девочки глаза смешливой студентки Оксфорда, а в них, перечеркивая всё хорошее, настойчиво копошится нутро её отца. Нарцисса Малфой не уверена, что имеет дозволение говорить об этом, однако считает, что ребёнок имеет право знать. — Милорд учился на последнем курсе химического факультета, а ваша мать только поступила на факультет психологии. Если бы женщину спросили: «Что не так с этой девчонкой?», — она бы, несомненно, ответила: «Ни единой эмоции на лице, ни одного чувства в сердце». К Жизни её ржавой цепью приковал, от Смерти её оградил кожаным намордником отец. Она не любила его — Нарцисса в этом стойко уверена. Но она любила его голос и руки. Она ненавидела его — Драко готов был отдать голову на отсечение. Но она отчаянно нуждалась в нём. — Он любил её? — юную Миону это непередаваемо-сильно волновало. На самом деле, — позже вы будете вынуждены прийти к остальному самостоятельно, — беспокойное нутро дитя содрогалось от одной лишь мысли о том, что её проклятый отец мог любить кого-то ещё, что верная и преданная она для него далеко не одна. Преданная ли? Разве верность не имеет срок? — Будьте аккуратнее, — раздаётся безликий голос над взъерошенной макушкой. Учебники разбросаны по полу. До блеска начищенные туфли мелькают перед глазами. — Джиневра Грейнджер. Можно просто Джинни, — широко улыбается, спешно поднимаясь с колен. А он… он не отвечает, протягивает измявшиеся конспекты, едва заметно усмехаясь, умело скрывая за непроницаемой маской лёгкий интерес.

***

Она становится им одержима. Она учится на психолога, так что сомнений нет: Том Реддл её зудящая под кожей обсессия, её невыполнимая компульсия. Джин узнаёт о его семье, Джин унижается, пытаясь сблизиться с его чудными друзьями. И Антонин Долохов, сумасшедший русский, столкнувшись с ней у входа в библиотеку, — тупая девка надеется встретить там Тома, — советует ей держатся от Сама-Знаешь-Кого подальше, но разве глупая Джин кого-нибудь была послушной девочкой, разве выбирая между шахматами и русской рулеткой Джин сумела бы остановиться на первом? Должно быть, потому она и светится от счастья, стоит блистательному Тому Реддлу заговорить с ней, предложив между делом, спросив словно невзначай: — Выпьем кофе? — спустя время разбитая, но не склеенная Джиневра Грейнджер задастся вопросом: «Их было много, влюблённых по уши девчонок, но почему же он выбрал именно её?».

***

На тесте две ярко-красные полоски хохочут предвестниками неминуемой погибели. Она не знает ничего о собственном будущем, но она твёрдо уверена, что у неё девочка, она себе обещает назвать ту «Гермионой». Львиное имя рычит, скалится, отдаваясь вкусом жжёной карамели на кончике языка. Девочка с глазами матери и умом отца. Отца, о котором она никогда не должна узнать. Джинни было кристально ясно, что для богоподобного Томаса Реддла она — мимолетное развлечение, симпатичная куколка с твёрдым «Да!» на любой вопрос-просьбу-приказ. А ещё Джинни не хочется её ни с кем делить, и посему, касаясь дрожащими ладонями чуть выпуклого живота, мечтая о маленькой дружной семье, она шепчет себе под нос: «Ты будешь лишь моя!». Гермиона Грейнджер курит исключительно «Black and Gold» — её драгоценный Vati ненавидел мягкий аромат этого табака. Гермиона Грейнджер после долгого молчания вдруг выдаёт: «Отец называл меня наивной дурой. Это жутко его раздражало, он говорил, что моя мать была такой же». Гермионе Грейнджер и самой не очень нравятся «Black and Gold», но она курила исключительно их — нравилось злить папашу. А урок в другом: наивность — почти что порок.

***

В тесной палате белые стены ласкает солнечный свет. Малышка с редкими светлыми волосиками на хрупкой головке жадно прижимается к пышной груди матери. И как же нестерпимо сильно последней хочется навсегда остаться в этом сладостном моменте. Как же хочется сохранить это трепетное чувство единения с частицей себя навсегда. «Нет ничего вечного, Schatz! Всё имеет свойство заканчиваться. Вечность — иллюзия, забвение, последующее за ними разочарование», — Гермиону Грейнджер очень волновала тема бесконечного, Гермионе Грейнджер отец говорил, что его имя не сотрется в вечности, а она ему не верила, но покорно кивала — перечить было опасно. И тогда, в скромной палате роддома, ничто не могло предвещать беды, но первобытные инстинкты вопили о грядущей опасности. И она возникает мраморной статуей, врывается ураганом, глядя презрительно, свысока. Томас Реддл, расскажи, что тебе от меня нужно, позволь, позволь мне, наконец, тебя позабыть! А глаза у него — сапфиры в оправе чистой смоли опущенных ресниц. Его белёсая кожа словно обласкана жемчужным сиянием полной Луны. Его бледные губы роняют жемчужные бусины ледяными отрывками несправедливого приговора: — У тебя время до выписки, — говорит он, прожигая нечитаемым взглядом умиротворённое лицо малышки. — Наслаждайся. А звук удаляющихся шагов — реквием по грёзам об уютном домике в деревне и дочери в пышном платьице с рукавами-фонариками на фоне маковых полей.

***

Томас Реддл неспешно затягивается, прислонившись спиной к капоту чёрной машины. У него во взгляде — мороз Антарктиды, у него в хмуром прищуре — отпечаток Смерти. Джин крепко прижимает к себе родное дитя. Покрытые мраком неизбежности мысли о грядущем отдаются жгучей болью в сердце. Наверное, ей следовало завизжать, сорваться с места, не отдать, и она с сожалением признаёт, что слишком труслива, она не сомневается, что молодой мужчина неподалёку способен препарировать её точно лягушку в классе биологии, она любит свою дочь, но собственная жизнь ей не менее дорога. — Умоляю, — над ними заливисто хохочет ядовитое Солнце. Ей в руки падает бумажка — банковский чек с приятными ноликами. — Умоляю, Том, я ведь её мать! — водитель паркуется у университетского общежития, дьявол на соседнем сидении, крепко сжимающий в руках хнычущий свёрток, роняет краткое, до дрожи безликое: — Выметайся, — высокий амбал учтиво открывает дверцу.

***

Нарцисса Малфой была странной. В ней очаровывающая женственность сочеталась с мужским духом, поразительной непоколебимостью, жесткими принципами, верой в свою собственную справедливость. Она была на два года младше мисс Грейнджер, а их знакомство было не иначе как судьбоносным. Нарцисса мечтала стать педиатром, Джин взяла с неё клятву оберегать дочь их Господина. И вот, много лет спустя, они сидят за добротным дубовым столом. Зрелые, усталые, выросшие из розовых очков, отказавшиеся от пижам с единорогами. — Он изменился? — зачем спрашивать? Зачем вообще о нём? У тебя ведь новая семья, порядочный муж и храбрые сыновья. Гостья хмурится, касается тонкими пальцами пузатого бокала вина, устало усмехается: — Ты бы его не узнала. Студент Оксфорда, Томас Реддл, был непростительно красив острой, точно лезвие кинжала, красотой. Студент Оксфорда, Томас Реддл, пренебрежительно оглядывал всех вокруг сапфирами своих стеклянных глаз. Он имел привычку криво улыбаться, был слишком пристрастен к ядам, умел обезоруживать парой кратких слов. Далекая от мирских тревог Нарцисса впуталась в эту русскую рулетку по вине супруга и сестры. Нарцисса изредка захаживает к своей давней подруге Грейнджер, правимая жалостью, приносит ей фотографии фарфоровой девочки родом из тех самых ошибок молодости, о коих принято благоразумно умолачивать в разговорах с любимыми внуками. — Что же Гермиона? Она радовалась? — вопрос повисает в воздухе, отравляя все вокруг терпким запахом отчаяния. Миссис Малфой, признаться, немножко побаивается дочь выбравшегося на свободу монстра, Миссис Малфой качает головой, говоря: — Твоя дочь была ошеломлена. Не скажет же она о том пророческом: «Всех нас ждёт пламя ада», — слетевшем с сухих девичьих уст. Та вышла из комнат отца поздним вечером, та была необычайно бледна той смертельной бледностью, что присуща тяжко больным, тлеющим в душных коридорах серых больниц пациентам. Ей было около семи, когда отец оказался за решёткой. Ей скоро семнадцать, и он вновь объявляется в её жизни преследующей во снах и наяву тенью.

***

— Иди сюда, Гермиона, — отец пригласительно хлопает ладонями по острым своим коленям. В камине пляшет рыжее-рыжее пламя, в кривых настенных зеркалах отражаются снежинки, парящие за окном. Он ловко подхватывает пухленькую девочку с очаровательными шоколадными глазками. — Тебя хвалила преподаватель немецкого, — у папы голос граничит с шёпотом, он напоминает шелест кленовых листьев по сухому асфальту ранней осенью. Он очень сильно её любит, хотя и не говорит сего никогда. Ему нравится читать ей сказки, гладить пушистые кудряшки, целовать хмурый лоб. — Скажи, Гермиона, как нам тебя поощрить? — её папа был честолюбив и тщеславен, он порой говорил о себе в третьем лице или же почтительно, во множественном числе. С ним было трудно вести разговоры, но его было очень увлекательно слушать. — Вы могли бы остаться со мной этим вечером. У нас осталась незавершённая книга. Призрак оперы, — девочке не было и шести, а этот безумец читал ей грустные сказки для взрослых. — Отправляйся с прислугой на обед. Я приду к тебе сегодня, — и он вновь растворялся в комнатах, разговорах, битвах. Он уродовал душу шрамами, лицо — некрасивыми морщинами, руки — кровавыми пятнами. Он воевал со всем миром, тонул в собственном безумии, но всегда возвращался к ней иным вечером, потому что слишком сильно любил читать своей доченьке сказки.

***

— Тебе никогда не было интересно, как поживает твоя мать? — Драко Малфой порой был туповат. Гермиону, кажись, застали врасплох, Гермионе никто и никогда не смел напоминать о матери — боялись разгневать отца. Боялись того, кто в четырёх стенах персональной Бастилии мечется, кому свобода нынче снится в красочных снах. И это даже восхищало, умение мистера Реддла пробуждать в людях животный страх. — Я не хочу говорить о матери, — зачем ей говорить о той, кого в её жизни не было? Драко кивает, мгновенно замолкая. Опуская белобрысую голову, хрустальный юноша надеется скрыть алый румянец, что лепестками шипастый роз расцветает на его скудных щеках. Мальчишка всегда стремился к ней. Он, подобно глупому мотыльку, летел к безудержному огню. И пламя шипело предупреждающе, пускало искры, обещало спалить. И он не внимал словам, он вновь и вновь пытался сложить кривой пазл, разгадать загадку, ответа априори не имевшую. Гермионе было бы смешно, не будь все это так тоскливо. Драко Малфоя, маленького избалованного мальчишку, было жаль. Такие надламываются под давлением крепких тростей строгих отцов. У таких выбор маленький: садист или мазохист. Ведомый или Ведущий. Сероглазый юноша был рождён, чтобы прогибаться под тех, кто сильнее, опытнее, мудрее. Гермиона отчасти его понимала: она была рождена, дабы прогибаться под собственного отца. Мать? Какая, к чёрту, мать? Та, которая бросила, когда была по-настоящему нужна? Её любимый Долохов говорил: «Предательству не прощения, нет оправдания». Рудольфус отмечал, что «на предательство следует отвечать предательством». Мать, наверное, её не предавала, мать просто-напросто её вычеркнула, стёрла из памяти, проигнорировала беззвучные вопли познавшего вкус подлинного одиночества, растворившегося в сумасшествии отца дитя. А Гермиона ответила тем же, она не дала ей шанса исправить. Зачем? Судьба никогда не обманывается. И если эта умелая интриганка решила лишить Гермиону семьи, то так тому и быть. Она подчинится — это то, что удаётся ей лучше всего. «И всё-таки, Нарцисса, скажите мне, скажите, какой она была!» — годы учат многому, годы серебрят волосы, годы оставляют на скулах хлёсткие пощечины. Какой была её мать? Какую музыку слушала? Какие камни носила на шее? Чем предпочитала горе запивать? А сама Гермиона? Спроси её кто: «Кем ты была? Какой ты была? Что успела повидать?». Кем только она не была: любовницей, женой, невестой, дочерью, подругой, соратницей, госпожой. Какой только она не была: красивой, умной, смешливой, злой, безжалостной, милой. Чего только она не видела: рождение новой жизни, агонию тяжкой смерти, чужие горе и радость, преклонение и восхищение. Но она, так несправедливо обделённая судьбой, никогда не была возлюбленной. Нет-нет, её любили многие. Кто-то со страстью, кто-то с нежностью. Иной любил преданно и навсегда, другой любил острой вспышкой, будоражащим нутро воспоминанием. Но никто и никогда не любил её правильно, каждый по-разному, но никогда в нужной дозе с начинкой из сладкой боли и сочной вишенкой, даровавшей вкус райского наслаждения. Но она, так несправедливо обделённая судьбой, никогда не была счастливой. Так, чтобы блеск в глазах и улыбка Чеширского кота. Нет-нет, это не о ней. Мужчины возлагали свои миры к её ногам, обещали преданность до гроба и рисовали картины прекрасной семейной жизни, но всё это было так нестерпимо скучно, так тошнотворно обыденно. Ведь у изнеженной неё весь земной шар с рождения теснился в руках. Ведь она никак не могла стать кому-то хорошей семьёй — просто-напросто не умела, не была приучена. Но она, так несправедливо обделённая судьбой, никогда не видела той самой семьи, о коей ей твердили на каждом шагу изящных ступней в красных туфлях на удивительно высоких каблуках. Семья? Был ли Том Марволо Реддл семьёй? По сути, он был всем и ничем одновременно. Он, со своим убийственным оскалом и азартным блеском в змеиных глазах. — Скажи, ты любила кого-нибудь кроме своего отца? — такой простой вопрос, ну же, ответь правдиво, ответь, поделись чем-то сокровенным. Алые уста улыбаются, кошачьи очи потешаются: — Не-а, — мурлычет женщина, — я не была приучена, любовь к отцу — нерушимое правило, любовь к остальным — одна из граней невозможного.

***

Père закрывает книгу. На блестящей обложке уродливый лик мужчины со спущенной маской цветком уродливого будущего расцветает. Ах, бедный-бедный Эрик! Ах, жестокая-жестокая Кристина! Ах, ненавистный-ненавистный Рауль! Маленькая Гермиона воспитывалась жертвой без права на выбор. И, конечно же, она никак не могла понять мадемуазель Дэе: как та могла бросить несчастного Призрака? Как могла предпочесть ему младого Виконта с не высохшим материнским молоком на изнеженных устах?! Маленькая Гермиона приравнивала своего отца к Богу. Гермиона поклонялась только ему. Папа со своими вечно спокойными глазами, орлиным носом, режущей улыбкой и завораживающим голосом был кем-то недосягаемым для обыкновенного ребёнка, каким считала себя мисс Реддл. Она хотела быть равной ему, но всегда оказывалась на десяток ступеней ниже. Она восхищалась им, она ненавидела его, она жила грёзами о нём. — Ты нынче задумчива, ангел, — за окном буйствует метель. Нежный свет ночника ласкает контуры его худого лица. — Мне понравилась книга. На большой кровати с балдахином Гермиона выглядит совсем-совсем малышкой, мистер Реддл, сейчас больше похожий на призрака, нежели на простого человека с живым сердцем, неустанно качающим кровь, склоняется к фарфоровому личику, заправляя за ушко выбившуюся прядь. — И в чём же суть, дорогая? Старинные часы тикают в такт её тихим словам: — Даже прекрасная особа имеет право любить самое страшное чудовище… — Зачем же ей любить его? — притворяется удивлённым отец. — Не знаю. Но мне кажется, что иной раз чудовища бывают нам ближе прочих людей. Vater был для меня всем. Мы восхитительно дополняли друг друга. Жаркое Лето и Ледяная Зима, существовавшие в нескончаемой борьбе во имя праздного интереса. Инь и Ян в одном стакане — подавать коих следовало холодными, ни в коем случае при этом не взбалтывая. Жизнь и Смерть, танцевавшие страстное танго на трупах бесчисленных жертв последней. Последней, снисходительно одарявшей своим бесценным вниманием наивную Жизнь с маковым венком на взъерошенной макушке, яркую Жизнь, прощавшую бесцветной Гибели всё, Жизнь, заливисто смеявшуюся, шептавшую Темноокой на ухо: «Моя ненависть горит в адском пламени бессмертной любви!».

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!