Этот воздух пусть будет свидетелем - дальнобойное сердце его

22 декабря 2023, 00:00
На нем точно сразу выжгли жестко-определенное, бескомпромиссное — «враг». Будто довольно было одного этого пристального взгляда, чтобы понять всё и вся враз. Шапка, мальчик, какой-то низкий, глупый вздор, злые лица, визгливый, бабий вой «Где твоя повязка, окодовец?» — воистину славная встреча. Он пал, он переродился и опустился — и после войны, каждодневных смертей, утомительного страха, страха, сопровождающего каждое мгновение жизни, после сливающихся в единое убогое полотно ходьбы-стрельбы-езды куда-то, после первого убийства, за которое не стыдно — пуля прошивала насквозь не человека, а порождение тьмы и зла — естественным кажется ожесточенно, безо всякого сострадания — отсечь гниль. Чувствительность была вздором, после всего, что было — да, вздором! И никуда Володя не вернулся — война внутри, война повсюду, и думать надо именно так — как на войне! Надо действовать решительно, быстро, схватывая всё налету, без раздумий и размягчений сердца — всякое промедление смерть и есть. И потому без сомнения клеймит, наверняка, не дрогнув: хромую лошадь забивают. Терять-то уже научен: был — не стало — так-де случается, а в последние годы — слишком уж часто. Вова мирится — мирится? не-ет, смирение нужно выстрадать, он же — морщится, видя положение дел, да плюет досадливо, не испытывая ничего, кроме раздражения: забот — больше, больше и позора. Он смотрит, смотрит на человека из плоти и крови, но — дивное дело — перед ним — авгиевы конюшни. Человек рассы́пался пеплом. Это тоже кажется естественным. Суворов привык к лозунгам, простым и круглым, тихо соскальзывающим в воды разума, заполняющим его и умиротворяющим. Без поиска и нервной оглядки за спину: «А может…» жить хорошо и приятно — делай, что должно, и будь, что будет. После рекогносцировки, после идентификации жить тоже — проще, так он полагает, старается глядеть волком. Его учили: грань меж милосердием и изменой тонка, и рассказывали в назидание, как пожалел один солдат пленного и ослабил веревку на запястьях, а тот его удушил да и сбежал — правда то или нет, Вова не знал, но всегда вязал туго, до вскрика. Но планомерный ход его войны нарушается резко, острой улыбкой и лисьим прищуром глаз — «Тебя где так махаться-то научили, а, шимпанзе?» — он трунил над скорлупой и, перемахнув через барьер, стал вдруг учить — «Че ноги-то в раскоряку, ей-богу, прилетит — вот так и, знаешь ли, прилетит, хрена ли корчишься — лапки в стороны еще раскинь, что ли, а то-» — но Володя уже не слышал — смотрел. И вся система — коту под хвост: вспомнил, сильно вопреки и сильно больно. Стройный марш гладких камешков-мыслей, упорядоченных и матово-улыбчивых, нарушен, финита лё парад. Нет ни друга, ни врага, есть только нескончаемый стон, захватывающий немного дух, и невесть откуда взявшиеся слова: «Будут люди, холодные, хилые…» И — улыбки, череда этих улыбок, уже истертых и посеревших, далеких, как само детство. Он стоял и смотрел. Уж позже — тихий скрип дивана и взволнов… — Ну нихрена себе — это что за птицу принесло? Знал бы — надушился, для таких-то дорогих гостей; а теперь вот, уж не обессудь, не при параде — уж никак не ждал. А чё такое, братец, ты чего рожу-то кривить перестал да не побрезговал — так-то я думал — всё, мину кислую давить при мне будешь, пока не сдохну — ну благодарю, благодарю … От последних слов мутило. Мысль казалась нелепой, и все затеянное — фарсом, и все увиденное — фантазией (какие улыбки?) Образ опять был четко-определенным, монолитным, без единой щербинки, убогий донельзя в четкости своих границ; завершенный: штрих раз — масляные глаза, покойные, плоские, штрих два — удушливая смесь рыбы, спирта и дымной дряни, три — синяя бабья морда на голом плече, какие-то звонки, какие-то погоны, всё сплошь — грязный хаос. Он был самодовлеющ. И как не разгребают песок в пустыне руками, чая отыскать воды, так и --- Хотелось уйти, убежать от отвращающего урода напротив, от одной лишь гадливости хотелось, но что-то восставало — кто-то восставал. Восставал против креста и реквиема, против стены, против этой упаковки без изъяна — он уже не искал этот последний. Опять — смотрел, опять — видел. Мальчик. Бойкий, смешливый, расторможенный — он весь был дело и слово: много буйствовал, болтал — еще больше. Старый-старый, запылившийся, он неуверенно отпечатан в памяти, как будто герой давно прочитанной книги. Был — серьезный, был — безумный, был — вот именно — был! Довольно и того, и этой прогнившей ниточки — только бы ее осязать, идти по ней, куда поведет. Он был — он есть? Недоверчиво Вова глядит перед собой — всё такая же пустота и — в ушах, эхом — «благодарю». Вспышка: ночь — бегут все врассыпную, прочь от света фар и сирены — «ну и наебашили мы им, а!» звонко-счастливое — «ты чё, Вов, в поряде — руки-ноги, там, бошка-то целы? Ну и красота». И были же у него, у них обоих блестящие глаза — где-то и когда-то. Всё обретает смысл — окончательно и бесповоротно, даже если никогда больше не будет лисьих глаз. Тот, другой -живой! — внутри — пляшет и рушит, верно, оттого так больно. И хочется закричать человеку напротив: кто — ты? Что — ты? Где — ты? Вдруг прозревает: нет злодеев, не существует их, жутких, со смоляно-черной душой, точно скроенных из фетра, без прошлого и будущего, лишь для того, чтобы детей испугать. Тот, что был тогда, и теперь здесь, с ним — и от понимания хочется взвыть, потому что тождество слишком грустное — «кто же тебя сломал?» Причина и корень всего не в «понятиях», ведь очевидно было: они не напускные, это не притворство без веры, не ложь, но и всё существо им пропитать и измарать не вышло — равномерный слой несмываемого грима. Вера — в ней всё дело и было, он действительно верил и веровал, залихватски бросаясь стрелами-жаргонизмами, дотошно и аккуратно живя, как предписывалось, в удушливом смраде. Говорит о Людях и Беспределе, а сам публику в наперстки дурачит — это, блять, всего жальче! Всей душой точно отдался идее, не лучше и не хуже будто бы прочих — в конце концов, все они так поступили, оттого и здесь теперь: проглотили, не подавившись, неписаный кодекс, и носятся с ним, защищая, чтя, оберегая — так какая разница, какой принимать? Понять теперь кажется необходимым совершенно, ибо спавшая пелена обнажает не тоску — иррациональное желание пожалеть и полюбить, уж какого есть, грязного, изжеванного — пусть, пусть так! А может, не понять — сочинить, придумать своего, найти оправдание и робко надиктовать их себе самому, только бы успокоиться, только бы перестать бояться разверзшейся перед ним дыры. «Я вас сам выдумал, на Вас же глядя…» — услужливо подсказывает память. Запутался — убогое слово, какое говорят обычно матери подлецов и мерзавцев. Но да — запутался, очевидно. Ведь мальчик, боги, до сих пор кругом мальчик, хотя и заигравшийся, зарвавшийся, забывшийся в удовольствии, получаемом от игры. Вова, кажется, сам уже готов адвокатствовать, враз преисполнившись… да всем, всем, сгустком непонятных и нелепых чувств и по-детски наивным: «Пожалуйста, окажись же хорошим!», сам готов заявлять — нет, он не выбирал эту дорогу. Да кому вообще захочется выбирать такую, а — кому?! — Блять, ну чё у тебя всё не по-людски-то, а, Адидас? Ты сюда нахуя пришел — зенки на меня таращить? Поздоровался бы хоть, не знаю… И — Вова решился наконец: — Ты, — робко, тихо, — как вообще тут? — весь обратился вслух, скрестил бы пальцы, когда б не окаменел: «ну пойми, пойми меня!» — истошно вопит кто-то в голове. … Когда всё началось — с первого шага по ту сторону забора, с «прописки», с чужого униженного «не надо!», отвращающего, но завораживающего — кто ответит? Или уж так было предначертано, предопределенно — неужто и впрямь не могло быть иначе, кроме как с вертепом, с хороводом «блатарей» и правилок? А меж тем известно наверно — были эти распахнутые широко, удивленные глаза, было волнение, когда впервые — «Как жить собираешься? Людское тебе чуждо?», а после — «Чифирнем?» — принят и посвящен. В них то же недоверие читалось и позже, после, когда гудел на всю, кажется, камеру прокуренный голос: «Красные-черные — малявы — одни мы тут Люди, а там — с-с-суки — по шику — чтобы руки без единой мозоли —». Как его ломали — да не пришлось! Не было нужды ломать-то, он сам — в омут и с головой, был-таки романтиком, был же? Э не-е-ет, исток — не очарованность отнюдь, в честь воровскую, в розу за проволокой колючей не верил никто — Дух закона не важен, довольно Буквы, чтобы не сойти с ума и не убить себя. На самой обочине мироздания, набитые плотно клетки с прожженными уже ублюдками, с совершившими ошибку — пусть сами, пусть — акторы, но — не дьяволы — с безродными, не имеющими ни цели, ни дома — неужели это и есть исправительное учреждение? Лихо правит, честное слово! Система стремится к снижению энтропии — вот и снизилась, вот и самоорганизовалась, вот и — кто был никем, тот станет всем. Мелочная злоба — «ах вот вы как — ЗК , обезличенный и пронумерованный? Знайте-де, вы нам и не нужны — своя правда есть, утешающая и вкусная». И вот — сирота, из убогой же, скучной, беспросветной реальности, где нет ни мечты, ни возможности — брошен в этот треклятый котел. Бойкий же, дерзкий — тут-то всё и пригодилось — он шел — и смотрел. Понимал по-своему, детским разумом, с извечным ощущением, точно его обокрали когда-то давно, и стащили — ценнейшее. Он не был плохим, он только — глазком одним, со смесью тревоги и восхищения — «экие шельмы ловкие!» — на самогон, на поборы, на шакаловы «приколы» и методичные, точные удары, на шутовское удальство и ловкачество, на холодные чужие взгляды — и да — «Дом там, где Люди». … Он понемногу приобщился, не вдруг — его развращали, конечно, он – доверчиво и завороженно… Первая кружка самогона, первая самокрутка, первый синий «звонок» — взрослые щедры всегда на такое, не только по отношению к детворе: с тем же чувством любопытства они суют коту под нос огурец или наливают пиво собаке — что-то, дескать, будет? И чем гаже — тем громче хохота раскат. Вот так: он там умирал, а они — хохотали. Войти во вкус несложно: все они, несчастные, не потерянные, а просто — не обретенные, точно мотыльки на огонек слетаются, хватаются за эти «понятия», акцептируют их, дураки. Не посчастливилось, не повезло, понимаете, что оказался именно там, в этой клетке — от бесправия, от гадливости к себе, от перманентной изоляции и ужаса перед будущим этот понятийный аппарат - самый мерзкий, скользкий, жадный и эгоцентричный. Его и нет — адаптируйся, изворачивайся, себе — преференций, да побольше, побольше, ну — их требует ненасытное чрево. С ними жить стало лучше, жить стало веселее: все и всё — себе, да и баста. Раз приняв, согласившись, отравился может — жалкая мольба — не навсегда, только надолго: выродился, оброс — обрядом стало не только татуирование, но и нигилизм. Первое — болезненно, второе — комфортно, расслабляюще: вся душа как один облегченный вздох. Оправдание ласкает, он бы ради него одного, кажется, не побрезговал: «Вот моя честь, вот наша доблесть, есть они, есть!» — принадлежность к группе эту страшную жажду и удовлетворяет: оторвись от нее — и пропал. И потому-то он и верит или — отчаянно хочет верить, сам не понимая, где же тут разница. «Возьмем тебя на делюгу», — говорит; «Вы людских понятий не знаете», — уже вопит отчаянно, как отчаянно пьет из горла, как отчаянно извивается, стоит только кольнуть — мальчик, болван! А ведь ничем был, его бы сгрызли, стоит захотеть… Меж тем — играет, убежденно, самозабвенно — «Ты мне предъявить что-то хочешь?» — как играл бы юнец пирата, от большой охоты. Точно действительно кем-то был… Нет, воистину — как же тебя так сломали? Как же тебя собрать? «Эх хвост, чешуя, не поймал я ничего…» и окурки кругом — неужели это и есть новое кредо? Не бывает человека-амплуа, существование такого опорочило бы весь род людской, упростив его, выпрямив все ломаные, человек — это процесс, и потому так важно узнать, и потому так важно встрясти и вытрясти — да прекрати же ты юлить, воображать, перестать возноситься, отрезать! Наивно, глупо — точно можно вычеркнуть примитивную и абсолютную анестезию — взамен-то что дать? Он тоже не вернулся. Он тоже — там, уже загибается от миазмов, которыми надышался вдоволь за пять лет. По инерции, боги, от неумения иначе — ослеп? крепко зажмурился? — знает, дорожка-то одна, нет никаких больше, разве что — в петлю (да больно уж коротка). Поэтому — упорно вспоминает и прилежно выполняет всё то, что восхваляют Люди — «я — свой, признайте же — отныне и навек». И на душе покойно: не один, не внизу. А ведь… его бы просто — отогреть, крикнуть: «Да вот он — дом! Не то ты ищешь — тот весь окосел, и сваи сгнили…» Дать бы подзатыльник — ну что ты, мол, заплутал-то, балбес, чему поверил? Но — молчат. Ни слова. Никита чувствует — впервые — такой взгляд, спокойный и ничего не требующий; впервые — нет столкновения, нет твердой поверхности, всё смешалось; впервые за блядскую вечность — не ждет подкола . — Никит, — тугой узел. Всё сплошь — тугой узел, — так как? — «Вернись домой, ну же». — Да, — ошибиться страшно. Ошибиться нельзя: семь букв, какие-нибудь неверные семь букв, и никто не будет боле ждать: коли есть узел, давайте же рубить. И потому вопреки, наперекор рвущемуся едкому потоку — внутри всё кричит: «Хуй забей, опасно! Не нужно!» — непривычное, — потихоньку, знаешь. Живём, — и всё. И опять — смотрят. Им довольно: хочется возопить пронзительно, точно из кругосветки: «Земля! Земля!» Вдруг –всполох хохота: — Вот, блять, и светская беседка — закачаешься просто, а, Вов! Стоим же, ей-богу, друг друга: я свои мозги пропил, ты — ты уж не знаю, чё там с тобой в твоем Афгане учинили — Спасибо, не заскучаешь с тобой. Сам-то как?
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!