Ацуши
14 апреля 2023, 00:46Как он и сказал однажды, быть заживо съеденным тигром — не такая уж плохая смерть. Одно мгновение — и громадные когти пронзят тело насквозь. Потом жгучая вспышка боли, которую он так сильно ненавидит, стремительная агония, последний тяжелый вдох и… тишина. Всё закончится очень быстро, даже моргнуть не успеешь.
Дазай смотрит в янтарные глаза, полные животной свирепости, скользит взглядом по белоснежным клыкам и представляет, как с них юркими змейками стекает его собственная кровь. Красная, как фонарь светофора, надрывно кричащий «стоп», как дорожный знак, скандирующий «опасность».
В таком обличии Ацуши мог бы с лёгкостью перекусить ему шею. Но если это произойдет, ещё одна судьба будет разрушена по его вине, ведь этот совсем ещё юный, невинный мальчик никогда себя за это не простит. А в новой жизни Дазая Осаму не может быть места подобной эгоистичности.
Он шумно выдыхает, смирившись с досадным решением, прикрывает глаза и, в последний миг уклонившись от когтистой лапы, обхватывает тигра за шею. Громкий рёв теряется в звоне рун, шелковистый мех под пальцами сменяется пыльной одеждой. Звериное тело тает, превращаясь в тень, разматывается, точно веретено с пряжей, оставляя вместо себя лишь тонкий деревянный стержень — слабого, трусливого ребенка.
Ацуши коротко вздрагивает и оседает на пол, как маленькая лодчёнка с пробоиной в дне. И Дазай, почему-то, не отпускает, а, напротив, тонет вместе с ним — присаживается на широко расставленные колени, складывает руки в замок за его спиной и опускает голову на узкое плечо.
Ацуши в ответ на это замирает, весь каменеет, натягивается туже тетивы лука и растерянно хлопает длинными ресницами.
— Г-господин Дазай, вы ч-чего?…
Язык путается от недоумения, руки в нерешительности нависли над чужим телом. И Дазай чувствует себя прокаженным. Желание отстраниться и сбежать пробуждает в нём едва забытое ощущение ненужности. Пустота одиночества жалобно скребется когтями о рёбра, грозясь проделать новую брешь.
— Ацуши, — спокойно говорит он, внутренне весь подбираясь от волнения. — Перестань относится ко мне, как к какому-то божеству. Я — такой же человек, как и ты.
Говорит, а по ощущениям всё равно, что гвозди глотает — слова больно царапают горло, вонзаясь в незащищенную плоть. Их хочется сплюнуть, отречься и больше никогда в жизни не произносить. Он хуже. В миллион раз хуже Ацуши.
Ацуши добрый, внимательный, самоотверженный, искренний, честный. Он почти совершенный и, наверное, единственный, кто в себе этого не замечает.
Дазай смотрит на него и молча проклинает себя на всех известных ему языках. Сам-то он, наверное, таким даже с рождения не был. Он сделал слишком много зла, и как бы ни пытался сейчас вести себя правильно, как бы ни изламывал себя в попытках выполнить данное на смертном одре обещание, но ему никогда не перевесить чашу своих грехов. Не отмыться, не выскользнуть через незаметную щель.
Прошлое — его рана, которая разрастается в груди, как от прикосновения сигареты к бумажной салфетке. Гноится и болит с каждым днём всё сильнее. И он мог бы сколько угодно притворяться кем-то другим, разбрасывать неосторожные похвалы, улыбаться надтреснуто-нежно, но так умело и как-будто даже по-настоящему. Вот только это не правильно. Так нельзя, только не с Ацуши.
Дазаю больших усилий стоит не отдернуть поспешно протянутую руку, когда мальчик доверчиво подается вперед на короткие прикосновения. Невероятно страшно, что он одним лишь касанием может погубить этот прекрасный, чистый свет. Как уже чуть не погубил однажды.
— Прошу, просто поверь мне, — шепчет он куда-то в белую рубашку. — Я делал ужасные вещи. Я не заслуживаю всего этого. Не заслуживаю, чтобы меня так сильно кто-то…
Горло сжимается, будто не желая произносить недостающее слово. Об этом страшно, больно, обидно думать. Неужели, в этом и заключается его неполноценность? В неспособности принять чужую любовь, или в неспособности принять себя? Неспособности простить.
Ацуши слегка поворачивает голову, задевая прядкой волос чужую щеку, и осторожно выдыхает над самым его ухом:
— О чём вы говорите, господин Дазай?
И голос у него такой неверяще-поражённый, пробирает до костей похлеще ветра в мороз. Сказать ему правду, всё равно, что отнять пустышку у младенца, выдернуть провод из лампочки. Дазай не понаслышке знает, какого это, когда всё, чему ты верил, разрушается в один момент. Знает, что жить в сладкой лжи в сто раз хуже, чем в горькой правде.
Но еще Дазай будто задыхается, переполнившись до предела. Что-то давит на него изнутри невыносимой тяжестью, прямо на грудную клетку, еще немного, и раздастся хруст сломанных рёбер. В былые времена он пытал так своих жертв, наступая каблуком в самый центр солнечного сплетения. Он помнит их глаза, у кого-то упрямые и злые, у кого-то беспомощные и молящие, влажные от боли, наливающиеся кровью и страхом.
Он делает поверхностный вдох, и в лёгких сдвигается лезвие от переизбытка кислорода. Если не сказать ничего сейчас, он просто рухнет тут замертво, и никакая способность не сможет его спасти.
— Ты очень многого обо мне не знаешь, — сипит Дазай с натугой, как после долго бега.
Ему бы очень хотелось, чтобы никто не знал. Но…
— Например?
Дазай вздрагивает. Он не ожидал такой внезапной честности. Не ожидал, что Ацуши осмелиться спросить. Обычно на все его двусмысленные и неоднозначные заявления мальчик просто пожимал плечами и покорно отворачивался, мол «хотите молчать, молчите». Но не в этот раз.
Тело цепенеет, будто Дазай уже очень долго дрейфует по течению в ледяной йокогамской реке. И в горле точно стоит вода, и, чтобы хоть что-то сказать, нужно хорошенько прокашляться, иначе и звука не выдавишь. Он, напротив, сглатывает. Голос не слушается, слова наверняка получатся надтреснутыми и жалкими. Дазай ненавидит жалость. Дазай ненавидит то, что должен сейчас произнести. В груди с болезненной скоростью заходится сердце.
Он обречённо закрывает глаза, как перед прыжком в пропасть.
— До работы в Агенстве я был членом Портовой Мафии. Можешь только представить, что я творил с людьми. Ацуши, я… чудовище.
На какое-то время повисает тяжёлая тишина. Для Дазая по ощущениям проходит целая вечность — горячий восковый мир окоченел и замер с уходом огня — когда чужие руки вдруг трепетно ложатся ему на спину.
— Вы вовсе не чудовище, господин Дазай, — произносит Ацуши неожиданно взросло и осознанно. — Если когда-то и были, теперь нет. И даже, если вы сами в это не верите, я вижу, что это так. Вы ведь добры ко мне. Теперь вы помогаете людям, а не калечите их, разве не так? Скольких вы уже спасли от смерти? Не знаю, правда, скольких наоборот… То есть, я не это хотел сказать.
Слова чуть неловкие, однако искренние и ободряющие, рука, осмелев, мягко гладит по плечу, но Дазай, почему-то, чувствует, как земля уходит у него из-под ног. Пытаясь удержаться, он крепче прижимается к тщедушному телу.
Какое убожество: он, Дазай Осаму, человек незаурядных способностей, хладнокровный убийца, почти что демон преступного мира, жмётся в объятиях невзрачного юнца, недолюбленного мальчишки из приюта. Это ему то он будет рассказывать о своём болезненном прошлом? У него искать искупления своему несовершенству?
Он же сам учил его себя не жалеть, а теперь плачется ему в рукав, как глупая девчонка с разбитым сердцем. У Дазая нет сердца. Есть только понимание, что делать можно, а что нельзя. И сейчас в голове набатом стучит мысль «не втягивай, не втягивай, не втягивай его в это».
Что это вообще такое? Что он делает — взваливает на чужие неокрепшие плечи груз своей вины или, напротив, снимает с них тяжесть недосказанностей? Бежит от собственной боли, делясь ей с другим, или принимает её удар сполна, признав, наконец, слабость?
— Я не знаю, как избавиться от всего этого, — чувства рвутся безудержным потоком из-за рухнувшей плотины, и Дазай не слишком старается обернуть их в слова, зная, что Ацуши и так его поймёт. — Иногда мне кажется, будто меня вообще не должно было существовать.
Сплошной парадокс, большая ошибка вселенной, обмотанная бинтами, точно похоронным саваном. Живой мертвец в теплящейся оболочке, а внутри давно уже окоченевший.
— После всего, что я сделал…
— Что бы вы не сделали, — перебивает его Ацуши, не давая окончательно уйти в самоистязание, — это в прошлом. И сейчас оно не имеет никакого значения. Вам нужно просто отпустить, мне… так Акутагава сказал. Он сказал, если держаться за прошлое, то не увидишь всех благ настоящего. Отпустите его, господин Дазай, и оно не сломает вас.
Но Дазай на это лишь горько усмехается. Не сломает, как же. Что там ломать, если он уже давным-давно сломан. И Ацуши сломан. И вообще…
Они чем-то очень друг на друга похожи (возможно, поэтому Дазай и злится сейчас на себя так чертовски сильно). Вот только если Ацуши нечего искупать, то ему самому и жизни не хватит для искупления. Если у Ацуши есть шанс выкарабкаться из этого рва, у него самого — никакого.
В одиночку никакого.
Но разве он один?
Возможно, мальчик прав, и дело вовсе не в том, чтобы искупить, а в том, чтобы раскаяться. Не в том, чтобы заплатить, а в том, чтобы принять что-то даром. Не в том, чтобы жить чувством вины, а в том, чтобы вместе с ней понять, куда двигаться дальше.
Двигаться на свет, это очевидно. Однако до сегодняшнего дня этот свет лишь больно его обжигал, выделяя недостатки. Дазай думал, что так будет всегда. Что это его вечное бремя, цена его несовершенства.
Пока рядом с ним не появилась маленькая, робкая тень.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!