В сердце своём
5 февраля 2025, 00:00А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём. (Мф. 5:28)
Оттого что полдень. Он знает о его наступлении за несколько минут до ухнущего в небо взмаха башенного колокола, предшествующего первому из двенадцати ударов. Оттого что полдень скрючиваются вдруг его пальцы, водившие справа налево по древнееврейским строкам, оставляя на коже фолианта неласковые вмятины. Кровь знает. Дрессированная, как то несуразное бесовское животное с золочёными рожками, она строго к полудню меняет направление течения, хлынув прочь от разума.
И первобытная мелодия, состоящая из осыпающегося с пёстрого диска рокота, звучит сначала в его голове, прежде чем, живая, рождаемая внизу на площади, успевает взобраться по воздуху на уровень его окна, с тем чтобы слиться с биением в его мозгу безукоризненно синхронно.
Полдень отзвенел уже как три часа, и закат начинает подзолачивать измельчённую медь на дне одной из запылившихся реторт, а клокотание в его жилах всё не утихает. Перестук бубна стройный, гармоничный. Но для человеческого сердца такой ритм, в любом случае, неправильный. Снова сегодня не совладал. Почуяв середину дня по тому, как поднялись на руках волоски, не скрылся сразу в монастыре, а решил пройти по выходящей на площадь галерее, безыскусно обманывая себя, что ему надо в устроенную в башне лабораторию. Ступая под аркадой и слыша уже не только воображаемую музыку, сначала ещё поборолся. Зажмурил глаза так сильно, чтобы резало. «Не смотри… Не смотри…» Посмотрел.
И, как это случается последние несколько месяцев, вернувшись к себе, он теперь растопыривает на груди пальцы обеих рук, будто чувствует, что не ухвати он ими сердце, оно выпорхнет остервенелой птицей и начнёт избивать его крыльями по лицу. И поделом. Он заслужил это, раз в его чертах не осталось искренности перед Богом.
Тяжело переводя дыхание, он закрывает глаза, таким нехитрым способом пытаясь отгородиться от мирского, утихомирить взвинченный разум. Но от этого только хуже. Не заставляя себя сосредоточить зрение на тигле или растянувшейся поперёк слухового окна паутине, он сразу же снова видит перед собой обнажившиеся на миг вихревым взлётом юбок смуглые голени. Он проводит от переносицы по глазам с таким нажимом, будто старается их выдавить. Quod si oculus tuus dexter scandalizat te erue eum et proice abs te expedit enim tibi ut pereat unum membrorum tuorum quam totum corpus tuum mittatur in gehennam*.
Когда он вновь раскрывает веки, и вспыхнувшие было под ними пятна рассеиваются, его взгляд замирает там, где на стыке пола и стены размахом крыльев ворона с Монфокона засохли намертво чернила. Это было во второй раз. Он делал пометки на манускрипте прямо на подоконнике, не желая разбрасываться последним часом осеннего дневного света. Засмотревшись на рисунок её танца, зачаровывающий с такой высоты своими замысловатыми линиями, задел чернильницу локтем — и та разлетелась, запятнав лабораторию учёного позором искушённого.
И как только ей удаётся полностью им завладевать, если он ни разу даже не стоял к ней ближе, чем за двадцать шагов?.. Если бы стоял, то знал бы, насколько именно она ниже. Знал бы, уткнётся ли она лицом в его шею под подбородком или подставится лбом под поцелуй, заключи он её в объятья. Нет, только не начинай опять…
Но ему доподлинно известно, что, возникнув в его мозгу лишь на мгновенье, грёза теперь не уйдёт, пока не вытрясет из него всю надежду на спасение.
Он кладёт руку ей на темя бережно-бережно. Скольжением пальцев изучает узор её чёрных кос. Её волосы отсвечивают медью и пахнут… Чем? Ему ни разу не довелось узнать, что за запах источают локоны женщины. Но этот самый запах, которого он не чувствует, сводит его с ума. Коса, которую он ощущает сейчас в своей ладони, насколько густая, что её можно обвить вокруг её нежной шеи, словно верёвку.
Он касается своего затылка, воображая её ответную ласку. Ей бы наверняка пришлось привстать ради неё на цыпочки. О, каким волнующим был бы такой порыв! Даже если в действительности этого бы не понадобилось, он теперь отказывается видеть всё как-либо иначе. Она бы огладила показавшимися ему холодными пальцами голую кожу его разгорячённой головы… Он задумывается, на минуту уступая вторгающейся в грёзу яви: было бы ей приятнее, не пойди он в отца, а унаследуй пшеничные кудри их с Жеаном матери?
Затем она бы очертила его скулы, провела бы по его подбородку вот так… Он повторяет на себе то касание, которое приписывает ей. Нет, она бы сделала это нежнее. Её ладони не могут быть так же пересушены ртутью и цинком, они должны быть мягкими, как напившиеся дождей лепестки.
Её пальцы так близко к его губам, что, кажется, будто она сейчас сама к ним притронется и, переборов в одно мгновение девичий стыд, поцелует его. Но он не даёт ей столько времени. Обомлев под её прикосновениями, он воспламеняется, как горн накаляющего железо палача, и трогает её губы своими, прежде чем она успевает даже податься ему навстречу.
Прикоснувшись к ним самую малость, самым придыханием сухих тонких уст, трепеща над обрывом, внизу которого проклятие, он замирает. Закрытые веки возбуждённо дрожат, слепо видя разгорающийся ад. Но жажду, родившуюся из едва вкушённого зова её губ, теперь не остановить. Он целует её полнокровно, почти отчаянно, спотыкаясь о незнание и отыскивая путь по тому, где от прикосновений его языка к её рту становится слаще. Она отвечает ему ровно настолько, насколько можно успеть за торопливыми, одурело жадными поцелуями никогда не грешившего грешника. Он лихорадочно, будто от этой спешки зависят их жизни, скользнув губами по подбородку, припадает в ласке к её шее, пощекоченной с одной стороны подглядывающими в окно закатными лучами. Стыдливо простонав его жару в ответ, она обвивает его гибкими руками, и он чувствует, как изводящее нежностью касание проникает под воротничок его сутаны на целый палец… Остановись!
Он вырывает себя из пламенной неги вовремя. Его ладонь застыла на его же шее, тугая горловина расстёгнута. Но дальше он не зашёл. Прежде чем привести сутану в порядок, он, пользуясь этим срамным порывом обнажиться как наказанием, в назидание себе, сцепив зубы, бередит протянувшийся над лопаткой рубец. Полтора месяца назад, в день святой Агнессы, кожа под одним из узлов плети разошлась особенно сильно. И только что он заработал не меньше тысячи новых ударов. Разум приказывает искупить слабость немедля, но вновь нагнавшая грёза уже рисует ему, как он осторожно убирает тонкую руку из-под своего воротничка… Задерживает её пальцы в своих и, не устояв перед их дурманящей слабостью, собирает алчущими губами с её ладони всё тепло и спускается поцелуями по запястью туда, где бьются голубым под бронзовым вены.
Он целует её так до самого локтя и, осязая воспалёнными касаниями своего рта податливый трепет, понимает, что кожа здесь особенно чувствительная. Остановленный рукавом, вскидывается. Не соображая от страсти, одержимый необходимостью ласкать и не находя больше нераспробованного ещё тёмного мёда он, кажется, только сейчас разрешает себе заметить пропущенный через петли её корсажа шнур. Солнце уже ниже его самообладания, и тени от присборенной по пройме ткани лежат теперь на её ключицах последней недолговечной благопристойностью.
Он сглатывает, прочувствовав оцепеневшим горлом каждое из мельчайших движений кадыка. Что может быть проще, чем потянуть за тесьму? Но это не то же самое, что развязать башмаки. Там, под расшитым бисером корсажем, её тёплая от тесного прилегания к телу сорочка… И каждый шорох высвобождаемого им сейчас из очередной петли шнура заставляет его обмирать от предчувствия.
Какой-нибудь блестящий шпорами конный офицер, наверное, расправился бы с лентами легко и теперь, наслаждаясь уже просвечивающей полунаготой, снимал бы с неё остальное со вкусной неспешностью. Но отдавший молодость целибату, и так едва не задохнувшийся, когда расшнурованный корсаж наконец соскользнул на пол, не наберётся выдержки дважды. Он дёргает завязки её игравшей при свете дня золотистыми песчинками густо-синей юбки тут же, не промедлив ни на миг, так как чувствует, что иначе его зажатое страстью в кулак сердце может попросту остановиться.
Ему одновременно легко и нестерпимо представлять её себе в одной лишь нижней рубашке. Потому что ничего другого он под одеждой обнаружить и не ожидает, но, никогда не видевший облепленных спадающими складками женских очертаний, он сотрясается до самых лёгких, воображая едва прикрытую её. Он неумышленно присобирает ткань её сорочки, когда тянет кверху её подол, за которым должны показаться тонко связанные чулки… Вот только нет на ней чулок. Он точно знает по её танцу, что на ней нет чулок. Он изнемогает от блаженства, оттого что знает, что на ней нет чулок. Ему бесконечно гореть в геенне за то, что он знает, что на ней нет чулок. Под нижней юбкой язычницы он сразу ощутит смуглую будоражащую наготу плясавших час тому назад ног.
И, влюблённый в эти ноги, давно опозоривший свою веру поклонением смертной женщине, предавший благодать Пресвятой Девы ради ада чаровницы, он не может устоять перед искушением излить своё благоговение перед кумиром. Ещё секунду назад готовый оставить на коже её бёдер неласковые вмятины, он, видя теперь прямо перед собой те самые ноги, что сводили его с ума, даже промелькнув в танце манящей бронзой всего на миг, падает ниц и, упиваясь собственным раболепием, оголтело целует её красивые стопы, медовые голени, нетронутые молитвами колени…
И тогда она, возбуждённая его голодом, справедливо вознегодовав, что он ещё одет, потянулась бы к его, коленопреклонённого, вороту и пару петель бы даже умудрилась ослабить. Он бы вскочил снова на ноги, чтобы ей было сподручнее, и она бы принялась за его сутану со смущённой старательностью. Но он бы хотел, чтобы ей не достало терпения расстегнуть все его тридцать три пуговицы. Он бы хотел, чтобы она разорвала этот никем прежде не тронутый ряд, не разрывая при этом поцелуя. Ведь, смертельно истосковавшись по её губам за три тысячи секунд, он бы вновь к ним припал неволящей жадностью.
Оставшись в одних сорочках, они слышат, как у обоих одновременно вырывается по совершенно одинаковому дрожащему выдоху. И, ужаленные то ли стыдом, то ли нетерпением, то ли неловкостью, то ли страхом промедления, они сбрасывают рубашки так зеркально, будто заранее условились, и смыкаются наконец в первородном объятии.
Он, не знавший женщин, наверное, перестал бы дышать, когда к его груди прижалась бы её испепеляюще нежная грудь… А она? О, если поэт не соврал, и её действительно ещё не касался ни один мужчина… Она затрепетала бы, как он сам, впервые порочно соприкоснувшись обнажённой кожей. И, сомлев от внезапной слабости, вызванной избытком новых чувств, ища в нём опору, она положила бы голову ему на сгиб локтя. Он подхватил бы её на руки, завещая душу дьяволу за эти плечи и подколенки, и в два нетерпящих шага оказался бы у своего узкого ложа…
Стоя посреди кельи, обхватив руками пылающую голову, он будто силится вырвать с мясом своё неистовое воображение, уложившее невыносимо красивую нагую женщину на его монашескую постель. Он уже нагрезил на целый ад. Но запёкшийся разум продолжает рисовать, и вот они уже оба на скромной простыне, и их тела соприкасаются томительно скользяще.
Солнце давно село, и он, иногда слышавший в юности от других школяров про ночи любви и потому представлявший себе страсть не иначе как затемно, теперь скрипит зубами от злости, что не может, упиваясь, рассмотреть каждую линию смуглого тела поверх светлого льна. Что он ощущает под пальцами, но не видит, как пряди из рассотавшейся косы любовно облепили её сосок. Что он осязает предвкушающую дрожь, когда выдыхает ниже её груди особенно горячо, но не может насладиться игрой тени в ямке под её рёбрами. Что ему не дано узреть, как меняется её лицо, становясь ещё более прекрасным от нечестивой муки, когда он целует её от ключиц до таких чувствительных по внутреннему краю бёдер. Ведь он точно поцеловал бы на её теле всё.
В настоящей, воюще одинокой, ночи он не заходит дальше расстёгнутого ворота. Хотя бы один грех не должен его переломить. Но, упав на колени у своего тоскливого ложа, истязая себя за каждую каплю выступившего на лбу пота, до крови прикусив сустав пальца, он, крепко зажмурив веки, смотрит ту, несбыточную, ночь до конца. И мозг, растравленный безжалостным зрелищем готовых застонать в один голос влажных соединившихся тел, непроизвольно спрягает: ὀργήσω — ὀργήσει — ὀργήσομεν**.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!