Глава 5
16 апреля 2021, 23:45Ариана ходит к психотерапевту. На втором сеансе Карстен Вайнгертнер изучает результаты ее тестов и запись снов. Мягким, аккуратным голосом он говорит, что ее страхи похожи на те, что бывают при депрессивных состояниях, и предлагает ей пропить курс противотревожных.
— Я не буду пить антидепрессанты, — отвечает Ариана, — потому что я беременна.
— Мне можно поздравить вас?
— Да, пожалуйста.
— Тогда я вас от души поздравляю.
Ариана кивает. Время идет, ее тело меняется, и от этого она еще больше теряет себя, диссоциируется от того, что видит и чувствует. Она снова спрашивает себя, сделала ли правильный выбор, но ее решимость остается прежней — она не хотела и не хочет делать аборт. Вместе с этим она боится. Но как ей объяснить это? Как она может сказать, что больше не узнает свое тело, что постоянно хочет спать, что ее тошнит от всего на свете, даже от запаха воздуха и воды, что все ее тело болит. Соломон, ворочаясь в постели, случайно касается ее груди и, наверное, даже не замечает этого, но Ариана, не успев ни о чем подумать, тут же отбрасывает его руку в сторону. Ее либидо падает настолько, что она даже не представляет себе, как могла находить кого-то на этой планете сексуально привлекательным, и она снова хочет закрыться где-нибудь и остаться совсем одна. Ей теперь нужно заставлять себя есть, и когда она видит, как Соломон раскладывает покупки — идеально сочетающиеся по цветам зеленые овощи, свеклу и говяжью печень — она только и может спросить, не издевается ли он над ней.
Теплеет. Одежда перестает ей подходить. Ариана вынуждена купить новую, но не хочет одевать “это” — под “этим” она подразумевает свое тело. Она не считает недели и ничего не планирует, хотя часто вспоминает ту ночь, когда ей приснились похороны Соломона и это настолько вывело ее из равновесия, что она забыла обо всем. Вайнгертнер объяснил ей, что чья-то смерть во сне не обязательно связана с человеческой смертью в реальности — возможно, таким образом ее мозг обрабатывает смерть убеждений и чувств. Вайнгертнер предлагает ей погрузиться в прошлое и проходит с ней вместе через события ее детства — общение с родителями, учебу в школе, приход к профессии. Ариана не может вспомнить многого. Она только знает, что однажды много лет назад испытала момент чистого, незамутненного счастья — и тогда органист играл в отцовской церкви си-бемольную прелюдию Баха.
Она признается, что ей не хватает отца и матери. Более того, ей не хватает отсутствия в ее жизни этого травматического события — отпечатанного на домашней машинке письма, заканчивающегося словом “грязь”. Теперь уже ничего не изменишь — невозможно открутить события назад и выбросить письмо, не читая. Невозможно забыть, что отец считает ее опустившейся женщиной. “Но, — возражает терапевт, — не существует ничего необратимого в том, что касается ваших чувств. Мы всегда можем изменить наши реакции на события, если мы сможем прожить то, что нам навредило. Попробуйте простить ваших родителей, фрау Хофбергер”. Но Ариана не может простить родителей, хотя раньше была уверена, что отпустила старые обиды.
Приезжают родители Соломона. Рут с порога заключает ее в объятия, Менахем топчется в углу и подозрительно на нее смотрит, но Ариана знает это его поведение и знает Менахема. Она пожимает ему руку и потом обнимает, приглашает гостей на кухню.
— Моя дорогая, — первым делом спрашивает Рут, сев рядом с ней на стул. — Мой сын хорошо с тобой обращается?
Ариана кивает. Где-то в глубине сознания у нее есть потребность расплакаться, упасть Рут на грудь и попросить просто выслушать и дать спокойно выплакать слезы. Но рядом сидит Менахем. И Ариана не может себе этого позволить. Ее мать взглянула бы на нее со стыдом, если бы узнала, что Ариана ведет себя так некультурно. Но именно мысли об этом толкают ее на самый край. Ей холодно и жарко, ее живот тянет, она опускает глаза и чувствует, как по щеке течет горячая слеза.
— Что такое, дорогая? — Рут тянется к ее рукам и спрашивает испуганно: — Неужели он тебя обижает? Я убью его.
— Нет, — Ариана качает головой. — Нет. Ничего подобного. Просто я…
Она теряет самообладание. В следующий момент она плачет на плече у Рут, и чувствует, как Менахем гладит ее по голове. Он не может сказать ни слова. Но он не может и остаться в стороне.
— Расскажи мне, что случилось, — шепчет Рут в ее ухо. — Расскажи мне все. Ты моя дочь, и я хочу помочь тебе.
Ариана молча сглатывает слезы. Ее голова кружится. Она говорит, что ей нужно несколько минут. Проходит время. Слезы иссякают. Рут, совсем такими же жестами, как и ее сын, берет полотенце и холодную воду и вытирает лицо Арианы, убирает ее волосы назад.
— Моя хорошая, — говорит она, — нет ничего зазорного в том, чтобы плакать. Мои сыновья все детство проревели в три ручья из-за царапин на мизинце. А ведь это не сравнится с тем, через что проходишь ты. А теперь расскажи мне, в чем дело.
Ариана говорит о родителях. Она рассказывает все подробности, которые раньше скрывала. Она достает из шкафа с бумагами письмо и читает его, на ходу переводя содержание на английский. Она читает матери Соломона, какими именно словами Хофбергеры назвали ее сына, и какими словами они назвали женщин, впускающих евреев в храм своего тела, и какими словами они назвали их будущее потомство. Ариана смотрит внутрь себя и видит грязь, и смрад, и разложение. Она хочет любить себя и ребенка, которого носит, но не может — это будет значить, что родители, которых она подсознательно все еще ждет, закроют перед ней свою дверь на последний замок.
— Я думаю, нам нужно сжечь это письмо, — решительно говорит Рут. — Ты не против?
Ариана не против. Но она не может сделать это сама. Письмо — ее последняя связь с семьей. Она достает из ящика стола зажигалку. Менахем Крон берет письмо и, подняв его над раковиной, поджигает уголок.
— Смотри, — говорит Рут. — Смотри. Это исчезает вся грязь, которую они тебе написали. Она тебя больше не касается, она падает в водочную трубу и там исчезает. Смытая водой, такой же чистой, как ты сама. Как твой плод.
Менахем поднимает ручку крана и поток воды с шипением плещет на металлическую поверхность раковины. Черные кусочки бумаги кружатся в водовороте и исчезают в середине. Навсегда.
После Рут берет Ариану на прогулку. Они наблюдают, как шевелятся на ветру зеленые кроны деревьев и как июльское солнце освещает стены домов. В Ка-Де-Ве Рут покупает Ариане несколько новых платьев, уговорив ее сначала померить их, а потом попросив внимательно посмотреть на себя в зеркало.
— Ты себе нравишься?
Они стоят рядом, практически одного роста. Ариана видит свое отражение — белая кожа лица и рук, темная ткань платья, начинающие отекать ноги.
— Мне тяжело на это смотреть.
— Из-за чего?
— Я не узнаю себя.
— Ариана, но ведь это же все равно ты. И ты так же красива, как и раньше.
— Я совсем не думаю о красоте. Только о том, что внутри меня растет другой человек.
Рут кладет ладонь ей на плечо:
— Я тебя понимаю. Это может быть очень страшно.
— Я боюсь, — шепотом говорит Ариана и не узнает выражение своего лица, — что ребенок разорвет меня, когда будет выходить наружу. Он уже сейчас такой большой. Я боюсь, что истеку кровью. Что не смогу потом ходить. Что меня зашьют и я перестану ощущать удовольствие от прикосновений. Я боюсь, потому что я не знаю, чего мне ждать. Потому что моя мать ни разу не говорила со мной об этом.
Рут обнимает ее, и потом, выйдя из магазина, они садятся в парке на скамейку и долго говорят обо всех ужасных предположениях, которые только приходят Ариане в голову. Рут рассказывает о Джоне, и Еремайе, и близнецах, и Ариана подозревает, что Рут все же скрывает некоторые подробности, не желая напугать. Например, она почти не упоминает послеродовое кровотечение. Когда им больше нечего обсудить, Рут спрашивает Ариану о ее работе с оркестром. Ариана не хочет уходить в детали, но в итоге все заканчивается тем, что она до вечера рассказывает о постановке “Дона Джованни”, о том, как сама набирала участников и аккомпанировала солистам, как захватывающе было быть ответственной и за оркестр, и за хор. Она еще помнит, как поднимала дирижерскую палочку, чтобы начать историю, идущую, считая антракт, три часа. Она помнит, как накрашенный гуще, чем солисты, Соломон подводил ей глаза перед представлениями, и как во время “Волшебной флейты” исполнитель роли Папагено задержался и вышел на сцену ровно с началом своего вступления, чем вызвал у Арианы нарушение сердечного ритма.
— Ты бы хотела вернуться на сцену, Ариана?
Она улыбается, но ей грустно:
— Для меня это уже слишком поздно. Я опоздала.
— А ты бы все же хотела попробовать?
— Да.
Она теперь знает, что тогда ей не хватило мужества. От страха неудачи у нее в буквальном смысле опустились руки. Она не справилась. Рут улыбается ей в ответ. Кажется, она растрогалась. Напоследок она говорит Ариане, что никогда не поздно начать делать то, что любишь, снова. Вечером Ариана закрывается в гостиной, включает “Четыре последние песни” Рихарда Штрауса и под мрачно-чарующую мелодию “Весны” записывает для Карстена Вайнгертнера очередной сон.
—*—
Йохан с помощью бывших однокурсников редактирует фильм. На кафедре звукорежиссеров создают профессиональную немецкую озвучку. Соломон рад — создаваемое выглядит действительно очень плохо. Кино вызывает омерзение у всех, кто его видит, во многом потому, как говорит Хорст Фельдграм, что оно показывает мало насилия и много обыденности — оно страшно своей простотой. Соломон на экране запросто болтает о смерти, демонстрирует, как именно он разрезал живот на примере размороженной курицы и сравнивает вагинальный фистинг с примеркой тугой варежки. Соломон показывает коллекцию ножей, смеется, когда острое лезвие режет куриную кожу, засовывает внутрь пальцы и размазывает розовую жидкость по зубам. Хорст единственный из всех, кто от этого в чистейшем восторге. “Эти ваши мизансцены, — сообщает он, — я возьму в свою следующую оперу”. Хорст мнит себя новым Вагнером. Но Соломон всегда догадывался, что главное в этих потугах Хорста вовсе не музыка. На экране персонаж Соломона показывает свое перемазанное кровью фото с мертвой Джун.
У самого Соломона от этого немного сдают нервы. Каждый день он наблюдает свою закольцованную больную версию на холмах Эдема — его злой близнец, напоминание, кем он легко мог бы стать. Он слышит из своих уст фразы вроде: “и я трахал ее, пока она истекала кровью, я должен был успеть ей дать мой… проездной билет”, “на самом деле я тоже плод насилия”, “я не могу на них просто так смотреть и не испытывать вожделения”. Он сам выглядит неопрятно — неаккуратная щетина, мятая одежда, остекленевший взгляд. Соломон не актер, и именно поэтому ему неловко перед родными за все эти высказывания, он просто не может полностью разделить в голове искусство и личную жизнь.
В конце дня он долго моется под горячей водой и растирает себя мочалкой, пока его кожа не краснеет, потому что он пытается отделить от себя все то, что не должно находиться в этой квартире — кровь, насилие и смерть. Он лежит рядом с Арианой, и ему кажется, что он никогда ее не коснется, пока через его голову идут мысли о “правдивой истории Соломона Крона”, художника, шизофреника и наркомана. Но Ариана привлекает его к себе. Она вряд ли хочет с ним близости, но ей нужен физический контакт. Как и Соломону. Он опускается вниз, к ее выступающему животу, прижимается лбом и целует его через ткань ночной рубашки. Ему больно и сладко, непонятное, всепоглощающее чувство заполняет его, дыхание становится прерывистым и он начинает рыдать. Тогда Ариана нежно касается ладонями его висков и смотрит ему в глаза.
— Что с тобой, мой дорогой? — шепотом спрашивает она, и она впервые в жизни называет его этим словом.
Соломон моргает, смахивает слезы. Ариана притягивает его выше, он ложится рядом, обнимает ее со спины и целует в щеку. Она поворачивает к нему голову, и их языки соединяются. Он закрывает глаза. Возможно, он сможет выбросить все остальное из головы.
—*—
Август.
Ариана возвращается домой раньше Соломона — он задержался в “Реве”, выбирая продукты подходящих цветов. Она только что посетила психотерапевта и думает о его словах о том, что испытывать тревожность нормально. Что ее испытывают все взрослые люди. Но важно не подавлять ее, а заставлять себя думать о ее причинах, погружаться в нее, пока ил не уляжется и вода не станет абсолютно прозрачной. Тогда можно будет увидеть самые глубокие переживания. Ариана сомневается. Она рассказала Вайнгертнеру, что обнаружила в себе внутренний антисемитизм, звучащий, как голос ее отца. Вайнгертнер ответил, что очень важно было найти в себе это зерно, что она далеко продвинулась и он за нее очень рад. “Зерно, — думает Ариана. — Это зерно было достаточно сложно пропустить”.
Ариана входит в мастерскую Соломона. Его вещи уже внутри, ноутбук открыт, но находится в режиме сна. Почему-то Ариана испытывает потребность разблокировать его, посмотреть, что находится на экране. Это дурной поступок, ведь она доверяет Соломону, но он уже довольно давно не посвящает ее в подробности своей диссертации, хотя раньше фонтан красноречия, если дело касалось творчества, было невозможно перекрыть. Пароль ноутбука — “homo_erectus_eruditus”. Ариана, смотря на экран, вводит этот пароль. Заставка с буковой аллеей исчезает. На ее месте появляется открытый видео-документ с названием “вступление11_1”. Ариана нажимает кнопку проигрывания.
“Меня зовут Соломон Крон, — слышит она через динамики его голос, — и это моя правдивая история”.
—*—
“сон — восьмой —
Я просыпаюсь в церкви, похожей на замок. Она блестит золотом. Позолоченная утварь, которую я никогда раньше не видела в таких количествах, отражает яркий свет ламп. Я медленно иду вперед. Тяжелый живот мешает мне вдыхать полной грудью, ступни натерты до крови. Туфли сидят так плотно, что я не могу их снять. Мне больно.
В центре зала на возвышении в кресле сидит Соломон. Его окружают люди. Он внимательно смотрит на меня, закинув ногу на ногу и сложив руки собой. Его черные глаза густо подведены, лоб пересекает прямая линия. Корона. Я останавливаюсь. Он смотрит на меня сверху вниз.
— Ты забрала моего ребенка, — его голос звучит жестоко. — Отдай мне его. Прямо сейчас.
Но я не могу отдать ему моего ребенка. Я знаю, что, если я его достану, он умрет. Он должен находиться внутри меня — под защитой моего тела. Я качаю головой.
— Ты не получишь его. Он мой.
— Здесь нет ничего твоего. Тебе придется вернуть его. Я дал его тебе — я его забираю.
Соломон спускается вниз, его огромное тело возвышается надо мной, ладонь ложится поверх моей шеи и сдавливает ее, пока у меня не начинают идти круги перед глазами. Его бесполезно просить. Он меня не отпустит. Я обессиленно замолкаю, уже зная, что проиграла. Мои щеки мокрые от слез.
— Ничего страшного, — он достает нож. — Всего лишь один разрез. Один четкий горизонтальный разрез. Я разделю твою кожу, жировую ткань и мышцы, раскрою матку и достану дитя. Не о чем волноваться, я умею обращаться с ножом.
Соломон бросает меня на пол. Его колено прижимает меня к земле. Его рука давит на мою шею. Его вторая, держа нож, всаживает его с правой стороны от пупка. Я хриплю от боли и нехватки воздуха. Мой бедный ребенок мертв. Последнее, что я помню, — покрытое брызгами крови лицо Соломона”.
—*—
Соломон спит. Тихая августовская ночь. Ему снится бег, движение, мозаически детальная золотоцветная живопись Густава Климта. Играет бодрое фортепиано. Comedian Harmonists. Глубокий бас Роберта Биберти опускается в самый низ слышимого человеком диапазона. Соломон стоит во фраке и белом жилете у барной стойки. Рядом — Ариана в блестящем вечернем платье. Ее лицо накрашено в духе двадцатых — подведенные черным глаза и ярко-красные губы. Соломон немного пьян. Он поднимает бокал, смеется и толкает локоть Арианы своим, чтобы она обратила внимание на двусмысленные слова песни — “Вер’оника, спаржа растет”. “Ха, — говорит Соломон. — Ха-ха. Выпьем за то, что мы пока еще не в Третьем Рейхе”. Она касается его груди. Гладит, а потом давит — все сильнее и сильнее. Внезапно ему становится тяжело дышать. Ощущение тяжести перемещается выше к горлу. Ее рука словно каменная — он хочет стряхнуть ее, но не может. Это происходит не во сне. Он отчаянно пытается проснуться.
Воздух не проходит внутрь, под кадыком — режущая боль. Тикают часы. Что происходит? Приоткрыв веки и приходя в себя, он замечает над собой силуэт Арианы. Она сидит на его груди, наклонившись вперед, и ее руки сжимают его шею. Он пытается произнести хоть слово, но вместо этого задыхается от кашля. Что делать? Надо оттолкнуть ее, ударить, сбросить на пол. Но она беременна. Он не может. Ариана переносит весь свой вес на руки. Соломон не понимает — неужели она действительно убивает его? Явь ускользает от него. Не хватает кислорода, чтобы думать. Силы резко уходят. Теперь он знает, что скоро умрет. Он не чувствует по этому поводу страха, не успев обдумать эту мысль как следует и ощутить ужас. Но ему жаль. Жаль, что он не встретит своего ребенка. Что не увидит, как леса в Вермонте снова становятся красно-зелеными. Он будет скучать по Ариане в Эдеме. Если есть Эдем.
Соломон переносится на ферму отца. Слышен крик, работает комбайн. На земле — раздавленный колесом комбайна упавший лоток для ягод, темное месиво голубики и — кровь. Семнадцатилетний Соломон бежит через плантации. Сегодня на уборке ягод Джон и Еремайя, они повздорили еще рано утром, потому что Джон начал ходить в синагогу. Еремайя смеется над ним за это. Джон же недолюбливает Еремайю, потому что тот гей. Могло ли такое быть, что Еремайя случайно упал с верха комбайна под колеса, пытаясь подхватить выпавший из рук лоток? Или его столкнули? Соломон бежит. Он, как старший, должен действовать. Отправив Джона за отцом, он стягивает футболку, обертывает ее вокруг деформированной руки Еремайи и держит ее, держит, и смотрит в его застывшие от ужаса под стеклами очков глаза. “Ты молодец, ты молодец, держись, я с тобой, держись”, — повторяет Соломон без конца, потому что он, на самом деле, не знает, что делать. Отец прибегает, и они помогают кричащему Еремайе дойти до машины. Джон остается на плантации. С громким звуком заводится старый “додж”. Машина выезжает из Эдема в сторону Берлингтона. Еремайя стонет от боли.
Тридцатилетний Соломон в Берлине в последний раз пробует вдохнуть воздух и теряет сознание.
—*—
Ариана сидит в широком мягком кресле Карстена Вайнгертнера.
— Сегодня ночью, — говорит она, — я почти смогла убить отца моего ребенка.
Ни один мускул не сдвигается на спокойном лице психотерапевта.
— Что же произошло, фрау Хофбергер?
Ариана дрожит. Ей холодно. Ее ладони ледяные. На ее плечи накинута льняная бордовая куртка Соломона. Сам Соломон, с такого же цвета шеей, ждет на диване в приемной. Ариана вспоминает прошедшую ночь. Ее вырывает из сна приступ острой боли в животе, она лихорадочно пытается понять, находится ли боль в реальности или преследует ее из сна. Ей тяжело дышать. Ариана существует вне и одновременно внутри себя, смотрит на себя сверху и не может пошевелиться от слабости. По ее лицу катится холодный пот. Руки трясутся. В первые пять минут она не осознает, где находится, боится открыть глаза, чтобы не увидеть чужое, искаженное ненавистью лицо человека, которого она раньше любила. Он хочет забрать себе ее тело. Искалечить ее. Хочет вырезать ребенка и вытащить ее матку, хочет использовать ее, пока она будет умирать от потери крови. Она боится его. Он и так уже в ней. Его семя находится в ней. Его ребенок изменяет ее тело. Он уже дал ей свой “проездной билет” в Эдем.
Ариана хочет закричать и не может. Его горячее тело находится рядом. Она слышит его дыхание. Скоро он проснется и возьмет ее за горло, нависнет над ней, принудит ее. В отупляющем, сковывающем руки и ноги онемении она будет смотреть на его искаженное лицо — грубую двухцветную маску из черного и светлой кожи. В его глазах почти ничего невозможно прочитать, и они, как две выпуклые спелые ягоды, будут смотреть на нее, пока не закроются от удовольствия.
Ариана поднимается. Ее трясет крупной дрожью. Она не контролирует себя, не может глубоко вдохнуть. Соломон крепко спит рядом. Соломон, всадивший ей в живот нож. Она не допустит этого. Она спасет себя и ребенка. Смыкая ладони на его шее, она наблюдает, как медленно разглаживается между его бровей морщина, как в последний раз вздрагивают веки, как спокойно он, понимая, что с ним произойдет, лежит под ее руками. Ей становится легче. Она, наконец, может дышать. По щеке Соломона катится слеза. И тут Ариана чувствует сотрясение — внутри нее впервые толкнулся ее плод. Она отпускает Соломона.
Встав из постели, она идет в гостиную и ложится на ковер. Ей нужно побыть одной. Окно приоткрыто, ветер шевелит занавески. Ночная прохлада окутывает обнаженные участки кожи. Ариана прижимает ноги к груди, насколько может. Сжимается в комок. Там ее находит Соломон. Он стоит над ней в одних только пижамных брюках, мышцы его плечей и рук несут в себе смертельную силу. Ариане кажется, что он ее ударит. Она закрывает глаза. Слышит, как он уходит. Слышит шум воды. Соломон возвращается, поднимает Ариану и несет в ванную комнату. Опускает ее в ванну. Теплая вода доходит до середины голени. Ариана сидит и смотрит на белую плитку перед собой. Когда Соломон раздевает ее, она послушно поднимает руки. Он моет ее длинные волосы, смывает пену, наносит бальзам. Он моет ее лицо и шею. Потом берет мочалку и моет все ее тело от плеч до пальцев ног. Даже через свою диссоциацию Ариана чувствует, как осторожно он трогает ее живот, как старается не коснуться груди. Она стоит без движения, пока Соломон вытирает ее тело. Все это время он специально загораживает собой зеркало, чтобы она не видела себя в нем. После она сидит на кровати, Соломон одевает ее и, опустившись на колени, с трудом натягивает на нее тугие компрессионные чулки. Она видит площадь Виктории Луизы, густые кроны августовских деревьев. Салон такси. Пиджак Соломона поверх своих плечей. Дверь между проктологом и дантистом.
Вайнгертнер просит не торопиться и рассказать все как можно подробнее. Ариана рассказывает. Она видела фильм Соломона. Она знала, что это была всего лишь роль, очередной проект, но уже тогда ей перестало хватать дыхания. Она ужинает с Соломоном, а перед ее глазами пробегает одна и та же сцена — нож, курица, знакомое, но чужое лицо. Она дергается в сторону, когда Соломон режет мясо, но он стоит к ней спиной и не замечает. Она говорит, что устала. Ложится спать. Ей снится сон. Царь Соломон. Правосудие. Она теряет себя. Ей стыдно.
Вайнгертнер говорит, что у нее была паническая атака. Испугавшись во сне за ребенка, Ариана почувствовала волну ярости, придавшую ей сил. Она сделала то, что сделала бы любая на ее месте — попыталась защититься. Вайнгертнер спрашивает, часто ли она позволяет себе показывать гнев, говорить о недовольстве. Нет, Ариана обычно молчит. Она сдерживает эмоции, пока они не прорываются в неконтролируемых поступках. “Иногда людям трудно признавать в себе право на ярость, — говорит Вайнгертнер. — Особенно женщинам. Вам надо принять, что у вас есть такие эмоции, только так вы сможете с ними работать. Вам не нужно страшиться их показать”. Ариана боится себя. Она не может поверить, что оказалась способна на такой поступок. Совершила рукоприкладство. Но ей необходимо поверить, иначе она потеряет себя. “Почему видеоряд так напугал вас? Он напомнил вам о чем-то реальном?” “Нет. Если вы о насилии, то я его никогда не переживала. Мне оно снится, но в жизни у меня все в порядке. Меня никто никогда не бил. Родители меня и пальцем не трогали”.
— Фрау Хофбергер, — спрашивает терапевт, — что вызывает у вас положительные эмоции?
И тут Ариана снова вспоминает си-бемольную прелюдию Баха. Высокие светлые церковные стены, свет проникает через витраж. Картинка открывается перед ней. Четырехлетняя Ариана сидит на скамье рядом с мужчиной в черном одеянии с белым воротничком. Это ее отец. На Ариане синяя непромокаемая куртка и резиновые сапоги. Она болтает ими в воздухе в ритм музыки. Отец поворачивается к ней, протягивает руку и прижимает Ариану к себе. Ариана испытывает момент чистого, незамутненного счастья, потому что отец оторвался от своих дел и сидит с ней на церковной скамье, потому что — впервые с рождественских праздников — ее обнял. Ариана опускает голову на его колени. Органист продолжает играть. “Это Бах, малышка, — говорит отец и щиплет ее за нос. — Лучший композитор в истории человечества. И, между прочим, немец”.
Взрослая Ариана смотрит на этот момент со стороны как на кадр из фильма, и больше не пытается сдержать слезы. Их с отцом фигурки кажутся такими маленькими под сводами храма. Они слились в одну непонятную фигуру, потому что часть их тел делит общую площадь. Ариана долго плачет. Вайнгертнер подает ей салфетки. Он просит ее не подавлять эти эмоции, а, если они снова придут, попробовать в них окунуться. Он считает, что это важно. Нужно полностью их прожить, даже если это невыносимо больно. Ариане удается кивнуть.
После сеанса ей становится немного лучше. Она слушает рекомендации по технике дыхания и предложение найти занятие, которым можно отвлечься. Она должна переключить на него мозг, если у нее снова начнется приступ. Ариана думает о музыке, о координационно сложном, многоуровневом процессе дирижирования оркестром. О том, как при чтении с листа на фортепиано пальцы словно обретают зрение и видят клавиатуру, на ощупь охватывают самые разные расстояния, прыгают через октавы и заранее знают, как прозвучит аккорд. На самом деле это, конечно, делает мозг. Мозг — невероятный аппарат. Мозг — это компьютер, который обладает эмпатией, который понимает страсть, принадлежность и любовь. Мозг может обмануть сам себя и заставить себя поверить, что стена тревожности отсекает пути к миру, работе и близким. Но это не так. Как бы адреналин ни мешал Ариане мыслить ясно, как бы слезы ни резали ей глаза, она приложит все возможные усилия, чтобы вернуться к жизни. Чтобы снова выйти на сцену и, взмахнув руками, парить как птица, неудержимая и свободная. Чтобы снова стоять впереди всех, потому что для нее это так же естественно, как дышать. Потому что она была для этого рождена.
Она выходит из кабинета и предлагает Соломону пройтись. Ей кажется, она стала выше. Она снова стала ему равной — партнером, который может не только принимать заботу, но и давать. Но ее ждет долгий путь. Соломон идет рядом. Его шея покрыта следами пальцев.
— Я видела твой фильм.
Он останавливается. Прикладывает к лицу руку и трет глаза. Дергает себя за отросшую бороду.
— Боже. Я должен был догадаться.
— Но дело не в этом. Не в твоем фильме. Просто со мной не все в порядке. И я без разрешения включила твой ноутбук. Потому что испытала к тебе недоверие. Прости.
Соломон стоит, все еще смотря в сторону и о чем-то размышляя.
— Это не важно. Ты бы рано или поздно узнала. Вообще я рад, что ты узнала. У меня словно камень с души свалился.
— Иди сюда.
Ариана обнимает его, прижимает его голову к своей. Для этого ему приходится сильно наклониться.
— Соломон, ты меня когда-нибудь простишь за то, что я действительно хотела тебя убить?
Соломон молчит. Ариана не знает, о чем он думает. Но она знает, что такое невозможно забыть.
— Прости. Мне было очень плохо. У меня случилось что-то вроде припадка. Вайнгертнер сказал, я действовала в состоянии аффекта. Он сказал, что я не ощущала тело как свое собственное. Так и было. У меня это бывает. Особенно с тех пор, как… как я забеременела.
— Ты мне не говорила.
— Потому что мне за это стыдно. Я ненавидела свое тело.
— А сейчас?
— Сейчас я понимаю, что эмоции — это не всегда то, что я действительно чувствую. Я ненавидела себя, потому что моя мать употребила выражение “вынашивать детей еврея”. Потому что она заставила меня чувствовать себя грязной. Я, — Ариане снова тяжело глотать, — я поверила им. И мне за это очень стыдно. Если и есть на этой планете самый чистый человек, то я с ним живу в одной квартире.
— И этот чистый человек моет твой унитаз, — говорит Соломон. Когда он смеется, то не может совладать с голосом.
В парке пусто, и они находят самую далекую от входа скамейку. Соломон ложится, согнув ноги, и Ариана притягивает его к себе так, чтобы его голова покоилась на ее коленях.
— Я тебе не помешаю? — он имеет в виду ее живот.
— Нет, все в порядке.
— Так почему у тебя случился ночной приступ?
— Мне приснился сон. Про тебя из твоего фильма. Я никогда не чувствовала такого страха. Ты хотел вырезать ребенка. Ты вытащил нож и просто воткнул его в меня, ты даже не собирался ничего резать, просто проткнул меня насквозь. И я знала, что должна защитить себя. Нас.
— Почему тогда ты остановилась?
— Ребенок впервые толкнулся, — Ариана прислушивается к себе. — Это как будто напомнило мне, где находятся границы между сном и реальностью. Если бы он погиб, он бы не шевелился.
Соломон закрывает глаза. Он что-то подсчитывает.
— Не поздновато ли? У тебя все в порядке?
— Да, это из-за переднего размещения плаценты. На самом деле он, конечно, толкался и раньше, просто я не могла этого почувствовать. С ним все хорошо.
— Ты мне ничего из этого не говорила.
— Я не могла ничего рассказывать. Это значило бы признать, что я нахожусь в положении, в котором сама себя презираю.
— Ты жалеешь о своем выборе?
— Нет. И никогда не жалела. Ненависть распространяется только на меня саму.
Соломон поворачивает лицо вбок и прижимается им к ее телу. Он выглядит умиротворенным.
— Ты не боишься лежать так на моих коленях после того, как я уже попыталась тебя задушить?
— Ну, ты же вроде действовала в состоянии аффекта. Сейчас ты находишься в состоянии аффекта?
— Нет.
— Тогда я не боюсь.
Ариана выдыхает. Может быть, его слова значат, что он сможет ее простить. Теперь должна спросить она.
— Как ты пришел к идее своего фильма? Почему именно такой персонаж — убийца, маньяк?
— Наверное, потому что он далек от меня. Но это не все, — Соломон нахмуривает брови. — Я хотел понять — каково это, быть жестоким. Нарушать все рамки общества и человечности. Я никогда не смог бы таким быть. Или смог бы? Не знаю. Вокруг меня всегда было столько правил. Я всегда хотел быть хорошим человеком. Верил, что я хороший человек. Но однажды подумал: что, если это обман? Что, если я на самом деле такой, как мой персонаж? И когда-нибудь оно прорвется, — Соломон несколько раз моргает. — Я боялся себя, Ариана, и сам этого не понимал.
— Но почему? — она закрывает его глаза ладонью. Его веки вздрагивают, ресницы щекочут кожу.
— Я не знаю почему. Правда не знаю, — он берет ее ладонь и опускает вниз, вздрагивает и распахивает свои пустые, глубокие, безэмоциональные глаза. — Может быть, я ошибался и никогда не был хорошим человеком. Был плохим сыном и братом. Один раз Еремайя попал из-за меня под машину. Я должен был быть с ним, но почему-то не был. Ты видела его руку — это из-за меня. Теперь он не владеет правой рукой, в то время как я пишу и рисую, делаю что хочу, — Соломон морщится и затихает. — Я подводил отца, обещал помочь, но возвращался из города слишком поздно. Причинял всем только боль. Я виню себя за это. Стараюсь об этом не вспоминать. Я думаю о тебе и о матери, о том, что у меня есть слишком много хорошего и я ничего из этого не заслужил.
Ариана молчит. Очень редко Соломон рассказывает ей о чем-то личном — он презирает свою слабость, свои эмоции, свою боль. Соломон привык с детства нести чувство вины, и оно прорывается тогда, когда он переживает не самые лучшие времена. Всю жизнь на ферме Соломон много работал, жил тихо и скромно, его не баловали и рано предоставили самому себе. Его мать была занята младшими детьми, отец считал, что с мальчиками лучше лишний раз не разговаривать — чтобы они не начали болтать не по делу. Лучше умереть, чем быть пустословом. Бывало, Соломон чувствовал себя лучше — приходил в приподнятое настроение, позволял себе быть легкомысленным и много смеялся. Но потом снова уходил в себя, и работа в мастерской способствовала этому — там он мог сидеть часами, закрывшись, и думать только о штрихе и воздушной перспективе. Но Соломон почти никогда не горевал вслух и предпочитал говорить лишь о хорошем. Он так часто озвучивал, какой он счастливый человек, что волей-неволей приходилось ему верить.
— Скажи мне, — тихо спрашивает он, — бывало ли такое, что я обижал тебя, но ты молчала? Возможно, я был груб. Мы ведь иногда ругаемся. Я оскорбил тебя? Или сделал больно в постели. Я ведь иногда, — прерывисто шепчет он, — перестаю понимать немецкий. Ничего не слышу. Потому что занят только собой. Тогда можно легко объяснить твой приступ — ничего удивительного, что ты хотела меня задушить. Если так, скажи мне.
— Нет, это не так. Это не так.
Ариана сама чувствует себя немой — она хочет сказать так много и может выразить так мало, и единственное, о чем она думает — что она любит Соломона. Но именно это ей не удается произнести, ее язык каменеет, ее разум словно запрещает ей делиться тем, что для нее наиболее ценно.
— Когда ты жил с родителями, ты был подростком, Соломон, — говорит она. — Неудивительно, что ты мог совершать глупости. Мы все совершали. Это не делает тебя плохим человеком. Ты мне очень важен и я рада быть с тобой. Пожалуйста, поверь.
Соломон садится, взъерошивает непокорные, торчащие во все стороны кудри, приглаживает смятую рубашку и после секундной паузы обнимает Ариану — осторожно, словно боится ее раздавить. Приподняв уголок рта, он смотрит на нее, наклоняется и целует в висок — так легко, как будто ее касается ветер.
— Во сне ты защищала ребенка, — его голос звучит со странной надеждой. — Значит, ты все же рада ему? Ты тоже его ждешь?
Ариана медленно кивает.
— Да. Скорее всего, да. Думаю, мне надо сначала его увидеть, прежде чем я смогу сказать наверняка. Я ведь даже не знаю, какого он пола.
— А хотела бы узнать?
— Наверное, нет, — она качает головой. — Мне неважно, кто он. А тебе?
— Совсем нет, — Соломон усмехается. — Но мой отец наверняка сказал бы, что хочет девочку.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!