8 ноября 2025, 00:00
Потолок был серый, высокий и улыбался мне огромной щербатой трещиной. Неверный утренний свет из окна мягко округлял ее границы, делая еще страшнее и тревожнее. От большой трещины отходили мелкие, образуя будто бы реку с притоками, и каждая змеилась и терялась в другой. Я медленно моргаю, чувствуя, как с ресниц скатывается слеза и бежит по виску, повторяя танец потолочных рек и улыбок. Опять спасли. Закрываю глаза и пытаюсь пошевелить затекшей рукой, не выходит — опять привязали. Меня накрывает тошнотворной волной усталости, невозможно болит голова, потолок уже откровенно смеется надо мной, того и гляди плюнет в лицо штукатуркой. Воняет отсыревшим бельем, мочой, блевотиной и хлоркой. Земля обетованная, посмертие с зелеными стенами, опять. — БЛЯЯЯЯЯЯЯАААААААА, — в полный голос ору я в хохочущий потолок. Слезы слепят, двигаться невозможно, тело ватное. — Не ори, ёбана, люди спят, — доносится откуда-то лающий женский голос. — Ыыыыыыы, — сдавленно тяну, еще больше натягивая ремни, пытаясь оторвать приросшую к жухлой подушке голову, дергаясь, хотя отлично знаю, что обречена на провал. Тут не шутят. Здесь все на совесть, кроме потолка. — Угомонись, придушу! — гавкает из угла. Надсадно скрипит дверь, по полу шлепают тапки. — Ну-ну, тих-тих, сейчас, щас-щас… Чувствую, как меня хватают за руку, и, скосив глаза, успеваю увидеть, как в систему что-то вводят из шприца. Делаю три вдоха, три выдоха, всхлипываю и проваливаюсь в черное никуда. … мне 14, почти 15, я иду, почти бегу, по центральной улице родного города, сквозь несмелую снежную сибирскую весну, в промороженный скверик у драмтеатра. Там, на заплеванной скамейке, сидит ОН и замерзшими пальцами сворачивает мне самокрутку. Я самая счастливая девочка на земле. Вообще во всей вселенной. ОН называет меня Лёка, крепко обнимает, всегда провожает до дома и никогда не целует в губы — только в нос и щеку. «Малая еще» — всегда отвечает он, на каждую мою попытку поцеловать его как в кино. Мы знакомы уже больше полугода. С прошлого августа, когда я, собрав всю волю и кишки в кулак, подошла к нему, почему-то в одиночестве мучавшего гитару в том же сквере, на той же скамейке, и выпалила: — Сыграй «Там высоко» еще раз, пожалуйста! У меня есть деньги, можем купить пива. Его серые, почти стальные, глаза за толстыми линзами дурацких очков округляются, и он почти роняет сигарету из угла рта от неожиданности. — Ты кто ваще? — его хриплый баритон отзывается у меня где-то между лопатками и стекает по позвоночнику вниз. — Ольга, — моргая, вру я. — Я тут не выступаю, мне просто делать нечего, иди уроки учи, Ольга. — Не пойду, мне не надо, школа через десять дней, хочу тебя послушать еще. Мне нравится. Не хочешь петь что я попросила, просто продолжай, а я посижу. Или пойдем за пивом, а то Гагик из «Альгамбры» мне не продает: дядю моего знает. Ну или я просто тут посижу, — я выдаю этот чудовищно длинный монолог на одном дыхании, опасно сокращая расстояние между нами, и залезаю на спинку скамейки, садясь рядом. — Ты ваще конечно… Ольга! — обалдело хрипит он, сплевывает сигарету, поворачиваясь ко мне и обнимая гитару. Я просто улыбаюсь ему, как блаженная, впитывая глазами черты его лица и мечтая дотронуться пальцами до сизой щетины на щеке. А он разворачивается обратно и начинает снова играть ту самую песню, из-за которой все началось. Сейчас, стылой весной, не до гитары: мы греем друг другу руки под куртками и обнимаемся. Я вдыхаю его запах и глажу по щеке, он жмурится и чмокает меня в макушку. Мы идем к нему, в старый дом за драмтеатром, в трехкомнатную гулкую полупустую квартиру: пить крепкий черный чай с молоком и печеньем, смотреть фильмы и говорить. Часами — о фильмах, о музыке, о поэтах, о машинах и мотоциклах; об истории, физике и литературе; о моих оценках и дрязгах в классе, о его историях из мастерской. Обо всем. Я до сих пор не сказала ему свое настоящее имя, но готова отгрызть себе руку, если он попросит. Я никогда не хочу уходить, но он всегда непреклонен, и каждый раз в половину восьмого мы идем на остановку, едем в полном троллейбусе, чтобы к половине девятого я была дома. У себя в комнате я вывожу на все лады его имя и фамилию в тетрадке, пишу там же наизусть тексты песен, что он поет, записываю цитаты из наших разговоров и пытаюсь нарисовать его лицо: никогда не получается, но я снова и снова стараюсь. Весна разгорается, как пожар — становится все теплее, город преображается от солнца и лопающихся почек, деревья подергиваются легкой зеленой дымкой, в воздухе стоит запах мокрой земли и экзаменов. Мы видимся все реже — мне приходится учиться почти сутками и готовиться все плотнее. Первые экзамены в моей жизни кажутся непреодолимым рубежом, дома обстановка звенит от напряжения: деда разбил очередной инсульт, который чуть его не убил. Предки не ссорятся при мне, но все время ощущение, что я в комнате лишняя. И в квартире — тоже. И в их жизни: выполняй свои функции, не отсвечивай, не будь неудобной, без тебя проблем навалом. Спасаюсь только музыкой, книгами и ожиданием встречи с НИМ. Мы созваниваемся по телефону, но мне недостаточно: по телефону я не могу к нему прикасаться, закидывать ноги ему на колени, греть пальцы, прислонившись к его горячей шее. Слушать его дыхание, курить с ним одну сигарету. Неумолимо приближаются праздники, последняя передышка перед экзаменами, летом, обрыдшей дачей, чуть не убившей деда. И мой день рождения. Он после праздников, почти ровно в середине мая, я жду его, как небесной манны, твердо решив взять свой «подарок», свою мечту и надежду. Признаться ЕМУ в своей любви, вырвать силой ту нежность и страсть, которой он сторонится, от которой меня бережет, о которой я так много читала, смотрела, мечтала и думала. Апрель грохочет невиданной жарой и мы, сбегая из школы в старую водонапорную башню, чтобы покурить, уже не стучим зубами и не рвемся внутрь обратно, раздавив одну сигарету на троих, а стоим под солнцем, жмурясь и согреваясь. После уроков упрямо тащим куртки в руках, хотя, по правде, не так уж и тепло, просто очень радостно оттого, что закончилась зима и впереди новое лето и новая жизнь. Я знаю, что уйду из ставшей родной гимназии в другую, медицинскую, с углубленным изучением естественных наук. Мне не жаль, но немного грустно, ведь я провела здесь ровно половину своей жизни, училась дружить и ссориться, интриговать, бить без предупреждения и больно ломаться от нанесенных ударов. Заклятые подружки, кабинет директора, плевки и пощечины, «стрелки» и «разборки», кровь из носа и сломанная чужая скула, детская комната милиции, кабинет психолога, дурацкие школьные дискотеки… все это скоро станет воспоминанием. Я получу свой «золотой» аттестат зрелости и забуду как страшный сон и форму, и дисциплинарку, и угрозы. И то, самое страшное, что было за школьными стенами: необузданную ярость матери, которая на людях защищает меня словом и делом, а дома бьет смертным боем, гоняя пинками по всей квартире и всегда избегая моих лица и рук, чтобы было не видно другим. За последний учебный год тихая, полненькая, влюбленная в книжки и учебу девочка, изменилась — тело вытянулось и стало женственным, а мозг упрямо хотел нарушать правила и отстаивать себя. Я отрезала себе косу кухонным ножом прямо на глазах у матери, которая, прилично меня избив и оттаскав за вихры, отвела к парикмахеру. Я передралась со всей бабской параллелью, просто потому, что другого они не поняли. Я резала форму, выворачивала наизнанку пиджак, носила отцовские белые рубашки, исписанные черным маркером на спине и звенящие булавками. Белый верх, черный низ, непрозрачные колготки: придраться не к чему, если не смотреть, как это все выглядит. Меня никто не уважал за мои знания и за то, что я умею, значит, будут либо бояться, либо ненавидеть и сторониться. Учителя хватались за голову, но ничего не могли поделать — блестяще учиться я не перестала, а наоборот, начала заниматься упорнее, опережая программу и демонстрируя высокий уровень знаний. На олимпиаду — я, на конкурс — я. И уже не так важно, что к пиджаку приколота булавками огромная нашивка «Exploited». ОН смеялся от моих рассказов, но поддерживал. Волновался, поил меня обезболивающим после воспитательных мер, но никогда не просил отступить. Всегда предлагал помощь, но я упрямо отказывалась: я сама. Соглашался, но уговаривал держать его в курсе, вдруг зайдет далеко. Перед Новым годом чуть не зашло: именно тогда я проломила стулом череп девочке, державшей меня, когда ее товарки писали мне на лбу маркером слово «БЛЯДЬ». Пятеро на одного: даже у ментовки из детской комнаты не очень много вопросов возникло. Но — тяжкие телесные. Пятно в личном деле. Мать вымарала его, деньгами, связями, мольбами. А мне досталась вся ее боль. Она била меня, пока я не потеряла сознание. Тот Новый год я помню до сих пор: дышать и радоваться со сломанными ребрами было сложно. Я рыдала ЕМУ в плечо, раздавленная и измученная, но гордая тем, что почти справляюсь, почти, потому что с НИМ я была всего лишь девочкой. И ОН гладил меня по волосам, шептал какие-то глупости и разбивал мои мечты о настоящем поцелуе. Был рядом, единственный человек, который выбирал быть рядом, без принуждения и родственных привязанностей, без выгоды. Из-за меня. Последняя учебная суббота апреля выбита у меня на сердце, сидит в костях: я помню ее до минуты. Помню скучные уроки, помню смс: «Буду ждать у стекляшки после уроков». Помню гулко бьющееся сердце, румянец, заливавший щеки и шею, помню нетерпение и возбуждение. Мы не виделись почти три недели: у меня учеба, у него возник какой-то огромный заказ, и он сутками пропадал в мастерской, только вечерами по телефону мне объясняя про починку антикварных машин к Дню победы. Карбюраторы, ходовая, покраска: мне было важно его слушать, а что он говорил, было неважно. «Стекляшкой» мы все называли магазин с большими витринами, который стоял практически у школы, за футбольным полем. Он был так близко, что это смс означало фактически «я приду за тобой в школу». Такого не было никогда. Нас никто никогда не видел вместе, кроме случайных прохожих и пары ЕГО друзей, с которыми мы как-то пили пиво в его квартире. Тогда меня впервые назвали Тень. В шутку, больше в издевку, но мне понравилось. А ОН усмехнулся и, взяв гитару, сыграл Сплина: — Я не хочу расставаться с тобою без боя, покуда тебе я снюсь — будь моей тенью, будь моей… Ребята что-то галдели и смеялись, а я смотрела в его глаза и одними губами шептала: «Буду». С трудом вырываю себя из воспоминаний о том зимнем вечере и посиделках, досиживаю последний урок, физику, с горем пополам, но без ошибок, решаю что-то у доски под строгим взглядом учителя, не в силах соображать, только жду звонка. С первой же трелью запихиваю все в сумку и опрометью скатываюсь по лестнице в гардероб, хватаю куртку, переодеваю сменку и несусь на улицу, под сошедшее с ума весеннее забайкальское солнце. Преодолеваю лестницу и бегу через футбольное поле, где еще собирают инвентарь после урока старшеклассники. Перелезть через оградку, взобраться по пригорку, у меня нет времени идти до калитки и лестницы. В спину кто-то свистит, видимо юбка слишком высоко задралась. Спешно оправляюсь, в глаза бьет солнце, отраженное витриной. Я жмурюсь, прикрываю глаза рукой. И дыхание перехватывает, ноги слабеют: я вижу ЕГО и… мотоцикл. Они оба кажутся мне видением и миражом. ОН ждет меня с другой стороны, поэтому я, еле дыша, иду к нему, наслаждаясь видом его профиля. Подхожу со спины и шепчу, почти хриплю: — Привет! Он оборачивается и улыбается мне, эта улыбка до сих пор живет у меня где-то под лопаткой, возле сердца: — В обход? Спешила, Лёка? — Очень! — я кидаюсь ему на шею, он поспешно разворачивается, отлипает от мотоцикла, обнимает меня, почти приподнимая над землей, целует в щеку. — Кататься будем? Только тебе бы переодеться, я не сообразил… — Предков нет, поехали. Папа дежурит, у мамы смена двойная. Завтра на дачу… — мне одновременно и солнечно, и грустно. — Ток давай покурим, я с утра не… Он кивает, достает свой убойный желтый Кэмэл, прикуривает две, отдает одну мне, и, хитро щурясь, спрашивает: — Ну, как сюрприз? Решил, раз жара, можно и выкатить пораньше, вчера закончил только с ним. — Он… твой? — я ошарашенно давлюсь крепким смолянистым дымом, закашлявшись. — Мой. Зимой купил, перебрать пришлось. Покрасить, крыло на разборке найти… — Охренеть, — я разглядываю черно-хромовое чудовище, глаз цепляется за серебристый шильдик. — Shadow? Тень?! Он смеется: — Это модель так называется, Honda Shadow vt1100, литровый движок, монстр абсолютный. Я первые разы еле его под собой удерживал, пока не привыкли. Он ко мне, я к нему. Не дрейфь, Лёка, я умею. — Я не боюсь. Я никогда не видела их так близко. Блестит. — Старался. Я обхожу мирно стоящего монстра кругом, любуюсь блеском и хищной формой, глажу теплую от солнца черную кожу сиденья. В голове всплывают обрывки разговоров про мотоциклы, совместные просмотры «Беспечного ездока» и «Ангелов Ада», песни «Арии» и «Короля и Шута». Передо мной стоит воплощение бесконечно далекой романтики, культуры не из этих суровых краёв, но как же он прекрасен в этих солнечных лучах! Забытая сигарета обжигает пальцы, я с шипением скидываю бычок под ноги, притаптываю в пыль. — И… как?.. ОН откровенно забавляется и смеется, перекидывает ногу через сиденье, стоя ногами на земле, заводит и снимает мотоцикл с подножки, садится, все еще удерживаясь двумя ногами: — Забирайся. Мот низко урчит сытым котом, я даже стоя на земле чувствую его вибрацию, будто бы гром среди ясного неба. Устраиваю сумку и, приподняв юбку, забираюсь позади НЕГО, прижимаясь всем телом и обнимая поперек груди. — Лёк, не так сильно, задушишь, — смеется он, сдвигая мои руки. Мне страшно и радостно одновременно, хочется петь и визжать от восторга, но я только утыкаюсь лбом в его спину и улыбаюсь. Он двигает рукой, и зверь под нами окончательно оживает, двигается, пробирая меня вибрацией и ревом до дрожи. Отъезжая, я оглядываюсь и сталкиваюсь взглядом с ошалевшими глазами моих одноклассников и нескольких ребят постарше. Меня накрывает волной восторга — наплевать на все и на всех, все замечательно, все как нужно! Ехать недалеко, мой дом в пятнадцати пеших минутах от школы, по дороге это буквально пять, но даже за это время я понимаю, это мое. Мне не страшно, мне не холодно, мне просто обалденно. Я кубарем скатываюсь с сиденья, когда мы останавливаемся у моего подъезда, колени дрожат от восторга и радости, в теле все еще гуляет непривычная и сильная вибрация мотора. — Хочу еще! Я сейчас! Блин, есть хочу! Ты… поднимешься? — внезапно осекаюсь я. ОН ни разу не был у меня дома, все всегда складывалось так, что мы зависали у него, в центре. — Нет, Лёка, я его тут не оставлю без присмотра. Иди, я подожду. И поешь, тогда сразу на обводную выйдем, проедемся, ко мне не будем заезжать, — он кивает мне, паркует мотоцикл, закуривает. Я успеваю заметить в окне на первом этаже высунувшееся было и тут же скрывшееся лицо. Не придав этому значения, несусь на свой третий этаж, вываливаюсь в квартиру, разуваюсь на ходу; засовываю нос в холодильник, хватаю колбасу, отрезаю щедрый шмат и кидаю на корку хлеба, сиротливо лежавшую в хлебнице. Откусывая и жуя, перемещаюсь по квартире, распихивая по местам учебники и тетради из сумки; рискуя подавиться, стремительно заталкиваю в себя свой варварский бутерброд и запиваю «холодным кипятком» прямо из графина. Поела. Вытряхиваюсь из школьной формы, комком кидаю ее в угол своей комнаты, втискиваюсь в джинсы, натягиваю черный свитер, судорожно ищу одинаковые носки. Переоделась. Хватаю куртку, сую ноги в ботинки, проверяю карман с телефоном и ключами. Готова. Закрываю двери и с той же стремительностью сбегаю по лестнице, но, открыв дверь подъезда, замираю: вокруг мотоцикла стоит толпа дворовых мальчишек, восхищенно таращится, галдит и забрасывает ЕГО вопросами и просьбами покатать и покататься. Громко кашляю и, повинуясь непонятному инстинкту, убедившись, что ОН меня заметил, иду в другую сторону, по направлению к концу дома, поворачиваю за угол и иду вниз под горку, к соседнему. Рокот двигателя за спиной оповещает, что меня поняли верно; я устраиваюсь за широкой спиной уже во дворе соседнего дома, без толпы, и мы выезжаем на бульвар, ведущий к выезду из микрорайона. Я прекрасно помню, но не могу описать свои впечатления от той поездки. Мне казалось, что счастливее и свободнее я не была никогда, и уже никогда не буду. Пело все — сердце, мотор, ветер в ушах, асфальт под колесами. Мне хотелось кричать, как на аттракционах, но я сдерживалась, боясь его напугать. Он был напряжен и сосредоточен, я чувствовала его мышцы под своими руками, мое тело сходило с ума от непривычной дрожи и ощущений. Коленки почти сразу заледенели, воротник куртки рвался и парусил, но мне было все равно. Я почти не обращала внимания, куда мы едем — мне было все равно. Когда мы стали замедляться, я поняла, что ОН привез меня на смотровую площадку, на вершину сопки, где когда-то в котловину города смотрел, горделиво вытянув увенчанную ветвистыми рогами голову, огромный бронзовый марал. Но несколько лет назад его выселили, оставив только часовню, глупо белеющую стенами. Несмотря на выходной день, людей было немного, но практически все, как один, повернули голову по направлению к нам: мотоцикл был слишком диковинным явлением. Мы остановились в стороне от толпы, на краю смотровой, ОН запарковал мотоцикл, спешился и обнял меня, все еще сидящую верхом и пытающуюся справиться с дыханием. — Лёка, я долбоёб! — шепчет он мне куда-то в макушку, — Я так торопился его сделать, что вообще забыл про шлемы… до меня дошло только когда мы на трассу вышли; я пересрался пиздец… Чуть глаза от ветра не похерил, только очки спасли! Прости меня, пожалуйста! Это только сегодня, я сегодня же вечером позвоню и организую!.. До меня очень медленно, сквозь эйфорию, доходит смысл его слов: шлемы. Какие шлемы? Зачем? Какой ветер? За что простить? У меня все прекрасно! — Дай пожалуйста покурить, — мямлю я, все еще плавая по волнам удовольствия и скорости, — Я вообще не понимаю о чем ты, с моими глазами все в порядке, ты мне все заслоняешь, мне было так офигенно, мне до сих пор офигенно… мне похер, как правильно, мне важно что я с тобой… Я говорю прямо в его грудь, затянутую курткой, не поднимая головы и не разжимая рук, не выпуская его из объятий, мечтая, чтобы это никогда не закончилось: теплое солнце, его руки, твердое сиденье, согретое моим телом, бегающие по отмерзающим ногам мурашки, его запах, сильный ветер, гул толпы за спиной. Я помню это мгновение, оно выжжено у меня под правой лопаткой, там, где в то время была его рука. — Паша, — тихо зову его по имени. — Паш, поцелуй меня, пожалуйста… я очень хочу. Я отстраняюсь и смотрю в его лицо, знакомое до боли, до мельчайшей черты, до крошечной веснушки, в глаза, блестящие серой сталью, обрамленные темными длинными ресницами, увеличенные линзами очков, самые красивые глаза на свете. Он хмурит брови, уголок рта дергается, будто бы он не решил, смеяться ему или нет; закусывает нижнюю губу и резко выдыхает: — Мать твою, Ольга! И, не успеваю я испугаться или отшатнуться, целует меня в губы, обнимая и прижимая к себе еще крепче. Мир перестает существовать. Это мой первый поцелуй. И он — именно тогда, когда нужно, именно сейчас. Он целует меня с невыносимым жаром, напором, раздвигая мне губы языком, захватывая нижнюю губу зубами и чуть прикусывая — меня прошибает будто бы электрическим разрядом. Ничего больше не существует — только я и он. Я каким-то наитием перекидываю ногу через мотоцикл, разворачиваюсь всем телом и приникаю к Паше, обнимая его и ногами тоже. Он глухо стонет мне в рот и продолжает целовать, хватаясь за мой затылок, как за спасательный круг. Я помню этот поцелуй: он в моем позвоночнике, от седьмого шейного до двенадцатого грудного, обнимает мои легкие, прожигая ребра, каждый раз, когда я вспоминаю. Мы не в силах друг от друга оторваться, целуемся какую-то невероятную прорву времени, а, быть может, всего лишь несколько минут, но это лучшее, что случалось со мной за всю жизнь. Тело изнутри горит, мне тяжело и легко одновременно, кажется, если я отпущу его, разомкну объятия, все исчезнет. Поэтому, хватая ртом воздух, цепляюсь за него, боясь отпустить. Он прислоняется лбом к моему лбу и шумно выдыхает, не говоря ни слова, держит меня за лицо обеими руками. Даже если бы мир вокруг горел, мне было бы все равно. Пространство схлопывается вокруг нас двоих — ничего нет, кроме перемешанного, сбитого дыхания и горячих пальцев на моих щеках. Он целует меня в лоб — привычно и знакомо, и отстраняется, шарит в карманах в поисках сигарет, находит, как обычно прикуривает две, отдает мне. Я хватаю дымящийся осколок нескорой смерти дрожащими пальцами и затягиваюсь, силясь осознать себя и произошедшее. Солнце нещадно печет в спину, я скидываю куртку и впервые за все это время поднимаю на него глаза. Паша стоит поодаль, вполоборота ко мне, курит, с отстраненным и задумчивым видом. Он выглядит немного взъерошенным и… испуганным?.. Я отмахиваюсь от этой мысли и просто курю, жмурясь от ощущений и солнца. И тут он говорит. Хрипло, сбивчиво, быстро. Впервые за все это время рассказывает о себе. Как он учился в школе, как плавал, мечтах о карьере пловца, как ушел в техникум. Почему он, сын профессора, ушел в техникум. Потому что этот самый профессор, когда Паша был на соревнованиях, перестал пить таблетки, и в обострении всадил в жену пять ножей. Не пять раз ударил ножом, а бесчисленное количество раз втыкал в нее нож за ножом так, что их с трудом потом вытаскивали даже не из ее тела, а из пола под ней. Его, пятнадцатилетнего, забрала тетка. Он зовет ее «мама», потому что не может иначе. Его трехкомнатная квартира — все, что осталось от родителей. Он каждые полгода ходит в пнд. У него нет ничего, но самый большой страх — что есть, а ему все врут. Когда он встретил меня, ему показалось, что он может любить. Он боится меня. За меня. Он сходит с ума от нашей разницы в возрасте и не считает себя вправе быть так близко. Но не может быть далеко. И он не понимает, зачем он мне, зачем я гублю свое детство рядом с ним. Я смотрю на него, будто бы впервые, у меня внутри холодно, страшно и гулко. Он тяжело дышит, будто бы взобрался на эту сопку пешком, а не стоял рядом. Я сползаю с мота и подхожу к нему, обнимаю и утыкаюсь лбом в грудь. Его руки медленно обнимают меня, заключая в привычное кольцо и чуть прижимая к себе. — Паш, я тебе врала, — он неосознанно дергается, но я еще крепче прижимаюсь к нему и продолжаю говорить ему в грудь. — Только в одной-единственной вещи. Меня зовут не Ольга. Я Юля, и я ненавижу это имя. Я хочу его сменить. Мне нравится быть Лёкой. Мне похуй, что было. Есть сейчас, и я тебя люблю. Он молчит, положив подбородок мне на макушку. — Ты ведь пожалеешь, малая… — Обещаю, что нет. Он смеется, и мне почему-то становится легко. Легче, чем когда-либо до этого, и, что самое страшное, так легко как было тогда, мне не будет больше никогда. Он привозит меня домой к восьми, желает спокойной ночи, мягко целует в уголок губ и укатывает, оставляя меня с воспоминаниями, запечатанными в позвоночнике, оказывается, на всю жизнь. …я выныриваю из воспоминаний, словно из темной воды, сил открыть глаза нет, тело покрыто липким, словно бы вязким, потом. Руки, все еще привязанные, уже не просто затекли, а болят. Сдерживая стон, пытаюсь пошевелиться. Я не хочу помнить то, что помню. Я не зову, но моё прошлое раз за разом приходит, возвращая меня во время, когда казалось, что я могу все, из времени, где я не могу ничего, даже умереть. Чувствую, как по виску скатывается слеза, теряясь в волосах, спутанным комом лежащих на казенной подушке. Я не хочу плакать. Не хочу чувствовать. Не хочу помнить. Не хочу жить. Во рту будто бы горькая сухая вата, горло саднит от жажды и тошноты одновременно. Тело будто бы горит изнутри, в то же время — словно покрыто коркой льда. Я дрожу, и мне чудится хруст ледяного наста. Внутри будто бы что-то лопнуло и сочится чем-то густым и липким. С коротким всхлипом неясно дергаюсь и заставляю себя снова начать вспоминать, надеясь, что это принесет сон и отдых. Первые майские проходят, оставляя за собой розовый пожар багульника, играющую с солнцем речку, запах мерзлой земли, студеную колодезную воду, от которой сводит зубы. Я хожу по даче привидением, трогая каждый куст, грядку, пустые теплицы. Вдыхаю сладкий аромат воска в сарае, где стоят пустые соты и ульи. Глажу пальцами деревянные балясины крыльца, которые мы с дедом вырезали. И реву, тихо, почти не переставая, постоянно. Дачу выставили на продажу. У меня чувство, что на продажу выставили моё детство, все, что мне было дорого. Все меняется и никогда не будет прежним. Мы что-то разбираем, собираем, жжем хлам на заднем дворе. Приводим дом в порядок. Возвращаясь домой, я не везу с собой оттуда ничего, кроме веток багульника, огромной охапки. Их терпкий аромат и яркие цветы до сих пор всплывают в памяти, когда я силюсь вспомнить; из тех дней я не помню больше ничего, кроме запахов земли, смолы, меда, слез и багульника. С Пашей мы переписываемся короткими смсками, он сетует, что не сможет вырваться ко мне из-за заказа ко Дню Победы; но обещает показать результат работы вечером восьмого числа, чтобы я первая увидела эти раритеты, которые должны будут колонной проехать в составе парада. Я схожу с ума в одиночестве, забивая время зубрежкой к экзаменам. В школе у меня пару раз пытаются узнать про мотоцикл, я просто отмалчиваюсь, пожимая плечами: доверять свои тайны мне некому, а хвастаться не за чем. В один из вечеров, кидаю ему смс и еду в центр, с пустой надеждой прийти к Альгамбре и увидеть Пашу, хотя знаю, что он мне не врет и пропадает в мастерской. Скамейки не пустуют: на них сидит смутно знакомая мне компания нефоров, пьет пиво, кто-то бренчит на гитаре. Я узнаю Катенка, Катю, и иду к ним, закуривая на ходу, делая вид, что просто гуляю и скорее делаю им одолжение, чем рада видеть. Сиплый тенорок, подвизгивая, поёт КиШа, я внутренне морщусь, но, преодолев половину расстояния, не решаюсь развернуться и не идти. Катенок кивает мне и протягивает бутылку, молча принимая меня в круг. Я делаю глоток из пластиковой полторашки — пиво самое дешевое, безвкусное, то ли жигули, то ли ключи. — Ты кто? — придерживая струны рукой, не допев, сипит певец. — Ольга, — коротко бросаю я, делая еще один глоток и передавая бутылку Катенку. — Это Князя подруга, она своя, — Катенок принимает бутылку и смотрит на мою сигарету. Я вздыхаю и достаю в кармане из пачки две штуки, протягивая одну ей, вторую просто держу: дар компании. — Подруга? — сально скалит зубы обладатель гитары, выхватывает у меня сигарету и быстро прикуривает. Я молча пожимаю плечами: Пашу они все знают, а мой статус озвучила не я, поэтому и отвечать не мне. — А чё, Князь придет? — гундосит еще один парень, я его не знаю, но помню. Мотаю головой, мол, не знаю. — Да ладно вам, — морщится Катенок, закуривая мою сигарету, — Пой дальше, не допел же. Певец снова начинает мучать гитару, запевая уже другую песню, зажав сигарету в углу рта и прикрыв один глаз от дыма. Паша тоже так делал, но у него это получалось естественно, красиво и круто. И голос был намного лучше. И на гитаре он играл лучше. И вообще был лучше. Весь. Я достаю из кармана мятый полтинник и так же держу в руке, молчаливо предлагая кому-то сходить за пивом. Гундосый понимает, соскакивает с лавки, забирает и уходит. Бутылка снова возвращается ко мне в руки и я допиваю безвкусную жидкость. Посланник возвращается обратно с двумя такими же, и протягивает мне коричневую чебурашку «Элитного»: Паша пьет только его, это все знают. А если я с ним, то и я пью. Этот джентельменский жест заставляет меня улыбнуться, пробормотать какие-то благодарности и, открыв ее об лавку, выпить почти половину сразу же. Это пиво крепкое, горькое и плотное. То, что нужно. Вечер идет своим чередом; проставившись, я уже не была нежеланным гостем, а имя Паши только добавляло мне баллов в тусовке. Гундосый, оказывается, был Михой, и, несмотря на насморк, пел лучше, но репертуар был… специфичный. В тот вечер я впервые услышала песни Трофима, и они так и остались со мной в голове, ассоциируясь со стылой скамейкой, сигаретным дымом, кашлем и запахом дешевого пива. Катенок идет со мной к троллейбусной остановке, нам в одну сторону, но ей дальше, до конечной. — Ты зачем одна пришла? — нарушает она молчание. — Проверяла? — Дома нет сил сидеть, экзамены и предки достали. Че мне его проверять — сказал работает, значит работает. — Миха расскажет, что ты была, он же там у них на подхвате. — Расскажет, и что? — Ну хуй знает, у меня вот парня нет и я тусуюсь, а у тебя есть, и ты без него тусуешься, некрасиво. — Я и не знала, что он мой парень, — зло бросаю я Кате, выглядывая из остановки в ожидании троллейбуса. — А кто? — хлопает густо накрашенными ресницами Катенок. — Конь в пальто. — Ты странная какая-то. Но за пиво спасибо. — Не за что. Мы запихиваемся в переполненный транспорт и уже не разговариваем, я киваю ей, выходя на своей остановке и закуривая. Уже довольно поздно, хоть и довольно светло, я, поежившись, быстрым шагом припускаю к дому, надеясь не нарваться на неприятности. Повернув во двор, останавливаюсь как вкопанная: около моего подъезда стоит машина друга семьи и он целует мою мать, которая уже открыла дверь, чтобы выйти из машины. В салоне тачки горит свет, и я, оторопев, прекрасно вижу все, что происходит. Поспешно отхожу за угол, обхожу дом с другой стороны. Мне противно. Страшно. Непонятно. На полпути меня выворачивает, я расстаюсь с пивом и почти переваренным обедом. В ушах стучит. Поднимая голову и вытирая рот рукавом, замечаю, как мимо меня проезжает машина Сергея. Иду обратно, не в силах выкинуть увиденное из головы, не покидает ощущение, что моя жизнь куда-то схлопывается и выворачивается наизнанку. На несгибающихся ногах, с дрожью в коленках, захожу в подъезд, поднимаюсь на свой этаж, открываю ключом дверь и упираюсь взглядом в маму, выглядящую так, будто бы она зашла в квартиру не пять минут назад, а пять часов, как должна была. — И где ты была? — Гуляла, — я не могу ей смотреть в глаза, опустив голову, снимаю куртку и разуваюсь. — Дыхни. Я знаю, что будет. Точнее, я знаю, что будет в любом случае: дыхну, не дыхну, кинусь в ноги или, оттолкнув, убегу к себе. Без разницы. Я знаю этот тон. Внутри пусто, а перед глазами только освещенный салон машины и двое целующихся взрослых людей. Нельзя говорить, что я видела. Никому — ни ей, ни отцу. Я даже не уверена, что готова рассказывать об этом Паше. Я хочу забыть это всё. Хочу, чтобы было просто. Делаю глубокий вдох и короткий выдох. Первой пощечиной она промахивается — я получаю в ухо и, взвыв от боли, отталкиваю ее с прохода, бегу в свою комнату. Она хватает меня за шкирку, я слышу треск ткани, горловина больно врезается в шею. Изо рта матери летит поток ругани, причитания на тему «за что мне такое наказание, а не дочь». Я сползаю по стене, закрываю голову руками, она пытается поднять меня на ноги, схватив за волосы, я упираюсь, молча, отчаянно, лихорадочно думая о том, что со мной будет, если я скажу о том, что видела. Сцена становится совсем безобразной — она кричит и плачет, а я молчу, все еще сижу в щели между стеной и креслом, и закрываю ладонями уши. Молча. Без слез. Отрешенно осознаю, что голодна, что меня тошнит, что происходящее просто часть моей жизни, ничего необычного. Этот промежуток между мебелью и стеной в двух шагах от двери в мою комнату уже не раз служил мне спасением в подобных ситуациях: ей нужно тянуть либо меня, либо кресло, чтобы достать. Кресло тяжелое, а я упираюсь, поэтому она только орёт, распекая меня на все лады. И за неприготовленный ужин, и за неубранную квартиру, за несделанные уроки, за алкоголь, за то, что шлялась непонятно где и с кем. Наверное, тогда мне впервые захотелось дать ей сдачи, но я еще не могла. Слишком оглушенная, слишком напуганная, слишком верящая в то, что она вправе делать все это со мной и говорить то, что она говорила. Плакать и просить перестать я в то время уже прекратила — не помогало. Ничего не помогало, любая реакция была неверной. Но уходить вглубь себя и будто бы наблюдать со стороны за происходящим было легче всего и зачастую спасало. В этот раз тоже сработало; я не видела, только услышала, как она садится на диван и закуривает, зло кидая зажигалку на стол. Я сижу, не двигаясь; дернусь и все начнется заново, нужно ждать, пока она сама остынет. От неудобной позы ноет поясница, в ударенном ухе до сих пор звенит. Я слышу, как в замке поворачивается ключ: пришел отец. — Марш к себе. Наказана, — зло бросает она. Я опрометью, на четвереньках заползаю в комнату и закрываю дверь, сажусь на пол под ней, подпирая своим телом. И только сейчас, в одиночестве, начинаю плакать навзрыд. За дверью очередная перепалка, отец отвечает спокойно и сурово, мама что-то зло говорит вполголоса. Мне наплевать, я сижу в темноте и безуспешно пытаюсь успокоиться, задыхаясь от слез. Дверь толкают, кто-то из них пытается войти. Всем весом напираю спиной, упираясь пятками в пол. — Ты пьяная? — спрашивает отец через дверь, ослабляя напор. — Нет, я выпила пару глотков, попробовала только, — без зазрения совести вру я, все еще всеми силами стараюсь не дать ему войти. — Я сейчас встану и сделаю уроки, и лягу спать. — Ты даже ужин отцу не приготовила, бессовестная! — доносится до меня крик матери. — Рита, ты же дома была? — голос отца звучит глуше, видимо, он отвернулся от двери. И тут я резко осознаю: она прокололась. Если бы она была дома, то сразу после школы начала бы доставать меня звонками, никуда бы не выпустила, зайди я переодеться. Даже если бы я сбежала после уроков, или вместо них, выключив телефон, скандал по поводу пьянки понятен, но насчет ужина — большая ошибка, огромная. Чувствую и слышу, как отец отходит от двери, они опять о чем-то говорят вполголоса. Меня потряхивает, хочется пить, во рту до сих пор вкус рвоты. Противно. Слышу шаги и хлопок двери в их спальню. Знаю точно, что их нет в гостиной — выбираюсь из комнаты и бегу на кухню, пью из графина и, бросив взгляд на мойку, вздыхаю и начинаю мыть посуду, мечтая оказаться в любом другом месте. Домываю посуду, делаю себе бутерброд с сыром и ухожу в комнату: нужно протрезветь до конца и сделать чертовы уроки. Вторые майские неотвратимо приближаются, а с ними — и день рождения, и экзамены, и перевод в другую школу, и… разойдутся родители или нет? Меня охватывает холодный, пробирающий до костей ужас — что будет?.. Как быть мне? Я не останусь с матерью, я не хочу, я не в силах соответствовать ее требованиям, ее ожиданиям от меня, ее правилам. Но… с отцом? Его почти нет в моей жизни: он постоянно на работе, а совместное времяпровождение с ним заключается в обсуждении книг и фильмов, обмене мнениями о книгах и музыке, изучении чего-то нового по школьной и не очень программе. Еще в компьютер играем иногда. Я задумываюсь — отец проводит со мной досуг, делает со мной уроки, помогает с материалом. И совершенно не регулирует и не подчиняет мою жизнь каким-то правилам, не воспитывает, не наказывает. Мы скорее друзья, чем родственники. А хорошо бы остаться с отцом, да!.. Приняв какое-то решение, я вытряхиваю из головы все остальное, занимаясь подготовкой на завтра. За дверью что-то происходит: гремит посуда, слышны разговоры, я чувствую запах сигарет и какой-то еды. Обычный вечер, как бы он ни начался. «извини, что не смог быть на альгамбре сегодня» Тишину и моё сосредоточение нарушает звяканье пришедшей смски. Паша. Не недоволен, что я гуляю без него, а наоборот, извиняется. Хороший знак? Я ставлю к двери стул, чтобы услышать, если она откроется и отхожу с телефоном к кровати, заворачиваюсь в одеяло с головой, набираю его номер. Паша отвечает почти сразу, но голос уставший и какой-то блёклый. Он не сознается, случилось ли что-то, просто говорит, что устал и скучает без меня, но вырваться пока не может. Опять начинает рассказывать про эти доисторические автомобили, а потом, резко меняя тему, сообщает, что шлемы будут у него восьмого с утра, и мы сможем покататься. Это меня радует. Я вскользь рассказываю ему про вечер, не упоминая об увиденной сцене в машине: — Ты ведь не злишься, что я поехала в город без тебя? — Нет, а почему я должен? — Катёнок говорит, что некрасиво тусоваться без парня, с другими. — Много она понимает. Хотя я рад, что ты была с Катенком и Михой, они не обидят и присмотрят. — Я скучаю, мне невесело без тебя. — Я тоже, Лёка. Но это работа. Жалко, что твои в ночную не работают, увез бы тебя прямо сейчас. — И что бы сделал? — с замиранием сердца спрашиваю я, забывая, как дышать. — По ходу бы разобрались, — он смеется, а я чувствую разочарование: моё воображение уже начинало рисовать сказочные, эротические картинки, услужливо подсовывая мне воспоминания о тех поцелуях на смотровой площадке. — Я бы хотела целоваться, как тогда. Он замолкает, я слышу его дыхание в трубке, начинаю жалеть о сказанном, уже открываю рот, чтобы возразить самой себе, сказать что шучу, передумала, что… — Я бы наверное тоже хотел, Лёка. Мне хорошо с тобой, — разрывает он тишину. Сердце подскакивает куда-то к горлу, бьется пойманной птицей, по телу пробегает разряд электричества. — Мне тоже хорошо с тобой… — шепчу я в трубку, до боли вдавливая телефон в ухо, будто бы желая залезть в него и оказаться на том конце, рядом с человеком, занимающим все мои мысли. — Спать пора, малая. Быстрее уснешь, быстрее придет день, когда увидимся! — чересчур бодрым голосом говорит мне Паша, он часто говорит это, когда я вот так откровенно смущаю его по телефону, намеками или напрямую, — Всё, давай, спокойной ночи! — Спокойной, — жму я на красную кнопку. Экран гаснет, но тут же загорается вновь: «люблю тебя, Тень моя» Это — как молния. Как гром посреди ясного неба. Как извержение вулкана. Как сход лавины. Как взрыв атомной бомбы. Я убита, воскресла и снова умираю. Если бы я могла, я бы орала на ультразвуке, вместо этого я прижимаю телефон к груди и тихо, тонко вою в одеяло от радости, переполненная чувствами. Любит! Меня! Он! Я катаюсь по кровати от восторга и захватившего меня счастья. Больше вообще ничего не кажется таким важным, как эти слова, как этот момент. Тогда мне казалось, что я справлюсь с чем угодно, ведь он меня любит, а я — его. И это навсегда.
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!