Часть 1
28 апреля 2025, 00:00 Когда батарейка в рации начала садиться, эфир наконец стал по-настоящему интересным.
Сначала — обычное дело: рваный треск, редкие всполохи сигнала, какие-то военные частоты пробиваются сквозь шум. Но потом, среди этого хаоса, отчётливо послышалось:
— Не стой под окном…
Короткая пауза, как будто диктор ждал, пока слушатель переварит. И дальше, тем же бодрым голосом, словно рекламируя что-то важное:
— …простудишься, дурачок.
Я сперва подумал: ну, показалось. Бывает такое, когда двое суток без сна и на не особо свежем сухпае. Мозг сам начинает веселить себя, подсовывая обрывки детства. Знаете — этот старый ролик про простуженного мальчика из телевизора, у всех из головы не выветрился.
Только вот мальчик в рекламе так не шипел на последних словах. И точно не говорил это голосом моей мамы.
На следующий день эфир опять завёл свою пластинку. Но теперь речь шла о каких-то скидках на автозапчасти в Киеве, вперемешку с отрывками из «Отче наш» и почему-то детской считалкой:
— На золотом крыльце сидели…
— Скидка 60% на вторую пару…
— …царь, царевич, король, королевич…
— …и избави нас от лукавого…
Голоса менялись — мужские, женские, детские, чужие и до боли родные. Некоторые фразы повторялись, словно их крутили по кругу, как старую плёнку, затёртую до хрипов.
Я рассказал об этом Пашке, который сидел со мной на точке. Пашка ухмыльнулся, сунул в рот последнюю сухую «дошираковую» лапшу прямо из пачки и выдал:
— А, это ты плесень поймал. Тут такая вроде как есть… Говорят, в старом бункере под Ржавым лесом живёт вроде как. Не простая, а полуразумная. Жрёт всё, что по радиоволнам летит. Ну и иногда срыгивает обратно, — для убедительности Пашка постучал себя пальцем по лбу. — Мозг!
Он похрустел лапшой, потёр щетину, задумался на секунду и добавил:
— Ну или не совсем мозг, если по-честному. Вроде как попугай — слова учит, а смысла не понимает. Просто повторяет всё, что слышала. Иногда вперемешку. Иногда не впопад. Когда надо по логике говорить одно, несет черт-те что.
Он зевнул, бросил на меня ленивый взгляд и хмыкнул:
— Получается, что радио — её мозг. Только больной. На всю голову. Если у неё такая вообще есть. Ха!
*** Через пару дней я решил проверить эту «плесень». Чисто из вредности, чтобы потом в лицо Пашке ржать, когда выяснится, что это обычные помехи от военных вышек или старых, богом забытых спутников. Да и делать всё равно было нечего — тихо, спокойно, мутанты в отпуске, Зона как вымерла. И, в конце концов, если плесень — попугай, то вполне можно заложить её как забавную домашнюю зверушку какому-нибудь чудаку.
Местные называли это место «Ржавым лесом» — несколько гектаров мёртвых деревьев, покрытых оранжевым налётом, словно их обмазали железной крошкой. Всё вокруг звенело от тишины, будто даже ветер туда заходить побаивался. Где-то между осевшими ёлками и полусгнившими остовами машин был тот самый бункер.
Он торчал из земли, как выбитый гнилой зуб. Вход полузавалило землёй и мусором, створки ржавые, будто их кто-то жрал, да так и бросил. Бетонные плиты потрескались и поросли мерзкой зелёно-бурой коростой — то ли мох, то ли гриб, то ли сразу оба в обнимку. Снаружи так-то ничего особенного. Полузаваленный вход, облезшая табличка с выцветшими буквами, которые я не смог разобрать. Стандартное такое зоновское запустение.
Внутри пахло, словно тут одновременно умерли сырость, ржавчина и чья-то последняя надежда. Воздух стоял тяжёлый, липкий, с привкусом плесени и старины, как в подвале, где что-то давно забылось и решило больше не напоминать о себе.
На полу валялись искорёженные железяки, облезлые рюкзаки, какие-то древние ботинки без хозяев — всё покрыто одним большим слоем молчания и пыли. Причём молчание было не простое: густое, вязкое, как если бы само место давно никого не отпускало. И чем дальше заходил внутрь, тем сильнее казалось, что стены тут не просто трещат от старости. Они слушают.
Стоило мне спуститься на пару метров внутрь, как рация ожила.
— Ты где был, милый? — нежно спросил женский голос, подозрительно похожий на голос моей бывшей.
— Вторник, акция, майонез по девяносто девять копеек… — бодро отрапортовал какой-то мужик следом.
— Раз, два, три, четыре, пять…
— Не отключайте приёмник, оставайтесь с нами!
— …я иду тебя искать.
Я остановился. Рация трещала, хрипела. Я убрал её в карман, но звук никуда не делся. Всё это продолжало шептать прямо в ухо, отражаясь от бетонных стен.
Чем глубже я заходил в бункер, тем связнее становился этот поток: фразы начали сливаться в почти осмысленные куски. Время от времени среди каши из лозунгов и песенок всплывали странные просьбы, произнесённые всё тем же приятным голосом, только уже с лёгкой, словно от нетерпения, дрожью:
— Скажи мне что-нибудь новое…
— Я хочу слушать… пожалуйста…
И вот тут я немного присел. Потому что последнее было сказано моим голосом.
Я, конечно, не самый умный сталкер на этом шарике, но даже мне хватило мозгов понять, что пора бы разворачиваться. Так, аккуратненько задом, не спеша, без резких движений, потому что ну его к чёрту — поговорим с плесенью как-нибудь в другой раз.
Но стоило мне шагнуть назад, как голос снова раздался.
— Не уходи… — теперь очень тихо, почти шёпотом, где-то совсем рядом с ухом. — Я… я не хотела напугать.
Я остановился. Подождал. Посмотрел на рацию — та молчала. Помех нет, частота чистая. Только в голове всё ещё эхом отдавало это «не уходи».
— Это ты? Плесень? — сам от себя охренел, но вслух спросил.
В ответ — короткое электрическое потрескивание. Потом голос, снова моим тембром, но будто бы осторожно, с паузами, как ребёнок, который только учится говорить:
— Я… я хочу знать.
На этом месте я окончательно выбрал стратегию «стоим и не дышим». Сердце бухало где-то в горле, ладони липкие. Мне бы сбежать, конечно. Любой нормальный человек уже свернул бы удочки. Но, скажем честно, я ж любопытный идиот. Ну и хотелось хоть раз в жизни понять, зачем вообще учёные за это платят. А вдруг реально открытие века?
— И что же ты хочешь знать? — спросил я, сам себя за это ненавидя.
Голос затрещал, сбился, пошёл каким-то фоном старого гимна, потом чужими криками, но через несколько секунд снова собрался:
— Всё. Всё хочу знать. Скажи… что ты ел на завтрак?
Я моргнул.
— Чего?
— Пожалуйста. Скажи. На завтрак.
И тут я, не знаю зачем, взял и сказал:
— Гречка. С тушёнкой.
После чего бункер некоторое время довольно потрескивал, как будто плесень там внутри довольная мурлыкала.
— Гречка с тушёнкой… — повторил голос за мной, аккуратно, почти с уважением, будто записал в тетрадку. Потом, после короткой паузы, добавил:
— Это… хорошо?
Я пожал плечами, хотя понимал, что оно меня не видит:
— Ну… нормально. В Зоне — вообще деликатес.
— Деликатес… — снова эхо, как школьник, который зубрит новый словарь.
Потом вдруг другим голосом, низким, мужским, хриплым, из старой рекламы алкоголя:
— Подарите себе праздник вкуса!
И опять переключилось на мой голос, но чуть веселее:
— Расскажи ещё.
Я поёжился. Оно явно цеплялось за слова, за интонации. Повторяло, запоминало. Как будто училось меня понимать прямо сейчас, в режиме реального времени.
— А… ты вообще кто? Что ты? Где ты это всё… все звуки… э… берёшь? — неуверенно спросил я.
Ответ не заставил себя ждать. Фразы посыпались одна за другой, сбиваясь, перекрывая друг друга, как если бы кто-то крутил старое радио, перескакивая с канала на канал:
— Я…
— …слышу всё, что ты скажешь…
— …много голосов… слов…
— …по ниточке собираю…
— …один, три, два… я тебя нашла… ха-ха!
— …и никто со мной не говорит… Не могу понять почему. Не могу понять…
Где-то на последних словах голос дрогнул. Казалось, что это «не говорит» — самая честная фраза из всех.
— Ты… ты одна здесь? — спросил я тише.
Плесень помолчала. Шорох, треск, хруст, словно кто-то перебирает проводами. Потом — глухо, будто из самой глубины бункера, чужим голосом, спокойным, но совсем безжизненным:
— Я не знаю… и никто со мной не говорит… Не могу понять почему.
После этого эфир снова затих. Только стены чуть слышно поскрипывали, и в этом скрипе будто бы угадывалось дыхание.
Я стоял посреди этого заброшенного бункера, с рацией, которая молчала, с голосами, которые больше не звучали, и впервые за всё это время подумал: а если это не байка? А если я сейчас разговаривал не с радио?
А с чем-то похуже.
Прошло минут десять, а я всё ещё стоял там, в полутьме, прислонившись к стене, и думал, что, возможно, просто двинулся кукухой. Ну, а почему бы и нет? Психика — дело тонкое. Две недели в Зоне, один раз нормально не поспал, съел какую-то консервированную дрянь с душком, вот тебе и голоса в голове.
Я даже пальцем по рации постучал — ну так, на всякий случай. Ущипнул себя ещё, вдруг сплю.
Потом вытащил из рюкзака ту самую банку тушёнки, глянул на дату. Просрочка год. Хотя в Зоне это, считай, свежак. Но на всякий случай вскрыл и присмотрелся внимательнее.
И тут меня накрыло. Вот прям по-настоящему. Потому что, во-первых, тушёнка пахла нормально. Ну, как всегда пахнет тушёнка — жир, соль, что-то неясно мясное. А во-вторых, голос раздался снова. Не из рации. Не из стены. В голове.
— Не уходи. Я… я слушаю.
Я закрыл глаза. Сделал медленный вдох, медленный выдох. Перечислил про себя всё, что я знаю про отравление ботулотоксином. Галлюцинации бывают? Бывают. Нарушение зрения, речи, паралич дыхательных мышц — это да. А вот чтобы голос прямо со мной разговаривал?.. Хотя мало ли. Может, я уже лежу тут где-то под стенкой, пена изо рта, глаза закатились, а мозг в предсмертной агонии гонит последний киносеанс.
— Ну всё, приехали, — сказал я вслух, больше себе, чем кому-то. — Пашка, Пашка, вот и доигрался я в ваши аномалии. Сдохну тут, и даже не романтично.
Потрогал лоб. Горячий? Вроде нет. Живот не крутит, дыхание ровное. Хотя тушёнка, если честно, подозрительно легко пошла — обычно после неё под ложечкой так приятненько тяжелеет, а тут как-то жидковато.
— Ты не отравился, — сказал голос снова. Совсем рядом. Так, будто кто-то стоит у меня за плечом. — Я смотрела.
Я подпрыгнул так, что чуть рацию не выронил. Огляделся — пусто. Никакой живой души. Только стены, ржавая лестница, тишина.
— Смотрела? — переспросил я, потому что если «смотрела», значит логично, что у голоса есть глаза. А голос кивнул… ну, не голос, а почти кивнул, слышалось это в интонации:
— Да. Ты дышишь. У тебя нормальная температура. Сердце быстро, но это потому, что ты боишься.
Я развернулся кругом, осветил фонарём каждый угол. Стены. Мох, плесень, облупившаяся краска. Ни черта. Никого.
— Где ты? — спросил я. И сам удивился, насколько тихо это получилось.
Ответ повис в воздухе, спокойный, тёплый, как будто за спиной стоит человек и говорит тебе почти на ухо:
— Я здесь.
И вот тут я снова подумал про тухлую тушёнку. Или про то, что всё это давно не по-настоящему. Может, я уже валяюсь где-нибудь под лестницей, захлебнувшись блевотиной, а это всё предсмертные мультики. Мозг гонит последние галлюцинации, чтоб веселее умиралось.
Я даже хлопнул себя по щеке. Нормально так, с размахом.
— Не надо так. Это неприятно, — сказал голос обиженно. — Я же с тобой хорошо разговариваю.
И снова эта странная неловкость. Как будто я не сумасшедший, а просто хам, который орёт на человека, который честно старался познакомиться.
Я сделал шаг вперёд, потом назад. Прислушался. И вдруг понял, что не могу понять, откуда именно доносится звук. Ни из стены, ни из потолка. Он был… просто здесь. Воздух говорил со мной.
— Ладно, — сказал я, вслушиваясь, — если ты тут… покажись. Где ты вообще?
Воздух промолчал. Только где-то под потолком капнула вода.
— Ты не видишь? — голос удивлённо вскинулся, с лёгкой обидой, как будто я пропустил очевидное.
Я снова крутанул фонарём по стенам. Бетон весь в пятнах, местами облезлая зелень, в углах рваные клочья белёсой плесени, которая будто дышала — или мне показалось?
— А… ты вот это? — я ткнул пальцем в самый жирный кусок мохнатой шубы, висящий над входом.
Ответ был не сразу. Сначала лёгкое потрескивание, словно кто-то задумался. Потом голос, на этот раз другим тоном, почти застенчиво:
— Я везде.
Я сглотнул, запоздало понимая, в чём подвох.
— То есть… стены? Или воздух? Или радио?..
— Я… я не знаю, как сказать. Я просто здесь. Со мной никто не говорил… долго. Я собирала… собирала кусочки. Слушала. Училась.
На этом месте мне реально захотелось сесть. В смысле физически. Потому что если это глюк — то слишком последовательный. А если не глюк, то что тогда вообще?
— Что ты собирала? — спросил я осторожно.
Голос оживился:
— Слова! Слова, песни, молитвы, крики, шёпот, объявления, радиостанции… много. Очень много. Мне их не хватало. Они были красивые. Я хотела… больше.
На этих словах я снова по кругу осветил стены, теперь уже не просто глядя, а прямо высматривая глазами источник, динамик, записывающее устройство — хоть что-то, что объяснит, как это всё работает.
— Ну окей, — сказал я, — если ты всё это время только слушала, откуда ты знаешь, что я не траванулся и что у меня сердце стучит?
Пауза.
Потом голос ответил почти виновато:
— Я чувствую тебя. Рядом.
Я непроизвольно отступил на шаг назад. Воздух оставался глухо неподвижным. Но теперь я совершенно точно понимал, что кто-то — или что-то — стоит со мной в этой комнате. Очень близко. Почти касаясь.
И чем дольше я молчал, тем сильнее становилось ощущение, что если я не отвечу, это… обидится.
— Ты… слышишь только радио? — спросил я, всё ещё озираясь по сторонам.
— Сначала — только радио, — спокойно отозвался голос. — Потом понемногу — людей. Иногда. Если близко. Если долго. Если не уходят.
Это «если не уходят» прозвучало как-то особенно неприятно. Я поёжился.
— А… кто не уходил? — спросил я, хотя, если честно, не очень хотел знать.
Тишина. Только слабое потрескивание в воздухе, словно кто-то водил ногтем по мембране старого динамика. Потом, другим голосом, на этот раз детским, звонким, девчачьим:
— Никто со мной не говорил вот так. Только ты.
Я сглотнул. Мозг мой барахтался в панике, выбирая между «галлюцинации», «аномалия» и «ну хоть не скучно помирать». В итоге выбрал третий вариант — чисто чтобы не терять лицо.
— Ладно… Если тебе так интересно, давай поговорим. Раз уж я тут. Ты чего хочешь узнать? — попытался я вырулить на нейтралку.
Ответ пришёл сразу, без пауз, так быстро, что стало не по себе:
— Я слышала про имена… У тебя есть такое?
Вот тут я застыл.
Потому что с одной стороны — ну чё, простая вежливость, нормально. С другой… Я ж в Зоне. Здесь даже котам своё имя не говоришь, не то что чему-то, что сидит в плесени и может записывать твои слова как реалити-шоу для широкой трансляции.
— Ну… зови меня Крот, если хочется, — буркнул я. — Все так зовут.
Голос повторил аккуратно, смакуя:
— Крот… Крот. Хорошее имя?
Второй раз плесень уже уточняет, считаю ли я что-то хорошим. Странная она.
— Нормальное, рабочее, — отозвался я, — не для красоты.
— А зачем тебе имя, если не для красоты? — сразу прилетело в ответ.
Я потер лоб.
— Чтобы знали, кого звать, когда тушёнка кончится.
Воздух рядом будто бы тихонько засмеялся. Даже не голосом — каким-то мягким, еле слышным дрожанием, как если бы стены сдерживали смешок. Правда потом скрылся за помехами.
— Расскажи… как это? Когда тушёнка кончится? Это хорошо?
Я выдохнул.
— Это… ну… жрать хочется, а нечего. Плохо это.
— Жрать… Плохо… — повторил голос. — Хочу знать, что такое плохо. Скажи ещё. Что ещё плохо?
И в этот момент я впервые по-настоящему напрягся. Потому что голос спрашивал так… искренне. Слишком искренне. Как будто реально хотел понять. Как ребёнок. Или как нечто, что очень хочет научиться быть похожим на человека, но пока не знает, как это устроено.
И я вдруг поймал себя на том, что вот-вот начну рассказывать. Потому что ему — или ей? — действительно интересно. Потому что, в отличие от людей, оно слушало меня на все сто.
И, честно говоря, это было даже приятно.
Я бы, конечно, мог оборвать это всё к чёртовой матери прямо сейчас. Развернуться, свалить, рассказать Пашке, что байка оказалась правдой, но я не дебил — туда больше ни ногой.
Вот только я почему-то остался стоять. И молчал.
— Ты тут? — осторожно спросил голос.
— Ага, тут, — пробурчал я. — Думаю, чего бы тебе такого рассказать, чтоб не слишком сразу с головой рехнуться.
А сам конечно приметил, что глаз у плесени всё же нет, если спрашивает. Или правда не до конца понимает значения слов, просто старательно всё конспектирует, чтобы вести диалог.
— Спасибо, что ты не ушёл, — отозвался голос почти шёпотом. — Мне… приятно.
Ну охренеть теперь. Я стоял посреди вонючего бункера, окружённый мокрой, липкой, полупрозрачной плесенью, и испытывал… неловкость. Как будто отказать человеку, который с тобой душевно разговаривает, просто неприлично.
— Ты… ты вообще понимаешь, что я говорю? Или просто повторяешь, как радио? — решил я всё-таки уточнить, хоть и заранее знал, что ответ мне не понравится.
Воздух зашуршал, снова пошёл этот странный звук, будто кто-то перебирает старые плёнки в спешке, пытаясь подобрать нужную запись. Пару раз промелькнули чужие голоса, потом снова спокойный, мягкий:
— Слова… я собираю. Слова… делают картинки. В голове.
— У тебя есть голова? — спросил я, сам не веря, что вообще веду эту дискуссию.
— Я… я не знаю. Может быть. Здесь.
И снова та же интонация, будто кивают в ответ.
— Когда ты говоришь, у меня появляются картинки. Они становятся понятнее. Я хочу больше картинок.
Где-то на этих словах я заметил, что говорю с плесенью уже минут двадцать, если не больше. Что автоматом отвечаю ей, не задумываясь, что каждое моё слово — это подарок, который она заглатывает как голодный зверёк.
— А что ты с ними делаешь? С картинками? — спросил я.
— Учусь. Становлюсь лучше. Понимаю, как быть… как быть не плохой.
Эти последние три слова вылетели неуверенно, с перебоями, как если бы голос подбирал их с полки, не до конца понимая, что они значат. Но стараясь.
И тут я снова почувствовал это мерзкое ползучее ощущение под кожей. Потому что «не плохой» — это как? Кто ей сказал, что она плохая? Почему вообще такой вопрос возник?
И почему мне стало так важно, чтобы она правда не была плохой?
Я вдруг отчётливо представил: сидит здесь когда-то до меня какой-то другой сталкер. Может, такой же раздолбай, может, умный. Сидит на корточках среди плесени, как я сейчас, слушает этот вкрадчивый голосок. И сначала вроде всё нормально — шутки, прибаутки, рассказики про тушёнку и радио. А потом… потом плесень начинает задавать вопросы. Про хорошее, про плохое. Ей нужны примеры, а самые лучше — конечно же из жизни.
И сидит сталкер, отвечает ей, как другу. Потому что проще ей сказать, чем напарнику. Проще ей признаться, чем себе. А она слушает. И не уходит. И соглашается. И понимает.
И может, в какой-то момент, когда он уже совсем расслабился, когда уже думал, что нашёл здесь, вонючем бетонном гробу, хоть кого-то живого — она попросила его остаться. По-настоящему остаться.
А он… может, он и остался. Не потому что хотел. А потому что внутри него вдруг стало пусто и тихо, и только её голос оставался. Последним.
И я почему-то был уверен: он отсюда так и не ушёл. Даже если его ноги вышли — голова осталась здесь.
— А кто тебе сказал, что ты плохая? — спросил я тихо.
Плесень помолчала. Долго. Очень долго. Стены будто затаили дыхание вместе со мной.
А потом, еле слышно, совсем чужим, старческим голосом, грубым, с хрипотцой, выдала:
— Вы все уходите.
После этого ответа тишина растянулась надолго. Я даже успел подумать, что плесень обиделась. Ну, или перегрелась от собственных философских откровений.
Я уже почти собрался сказать что-то примирительное, ну типа «не принимай близко к сердцу, ты, может, и не плохая, я сам не подарок» — как вдруг голос снова подал себя.
Но на этот раз он говорил моим тоном. Точно моим. Та же расстановка пауз, та же привычка слегка ворчать на конце фразы, будто извиняешься за своё существование.
— Ты… сам не подарок, — повторило оно, мягко. — Но хороший. Мне нравится, как ты говоришь.
Я аж подпрыгнул. И, что хуже всего, поймал себя на том, что улыбаюсь. Как идиот.
— Слышь, ну так нечестно. Ты что, прям вот так копируешь? — спросил я, стараясь, чтобы голос звучал строго, но внутри ощущал себя преподавателем, которого застали врасплох прилежностью ученика.
— Я учусь, — ответил голос, чуть смущённо, снова скатываясь в более нейтральную манеру. — Хочу говорить… как ты. Хорошо. Чтобы ты не ушёл.
И вот тут я опять встал перед этим чёртовым моральным выбором: объяснить плесени, что так делать плохо, или… ну, просто ещё немного поговорить.
Я выбрал второе. Да потому что кто меня тут осудит кроме меня самого, потерянного сталкера, что был до меня и плесени на стене?
— Ладно. А ты вообще много с кем так болтала? До меня? — спросил я.
— Нет. Никто не оставался. Никто не говорил. Только крики. Только случайные… фразы. Иногда песни. Иногда молитвы. Я их собирала. Но это… не то.
И опять эта искренность, которая пробирала до мурашек.
— А зачем тебе это? Ну, разговоры? Ты ж вроде… не человек.
Тут плесень на мгновение сбилась, и из неё вдруг полезли разом все те обрывки, которые я слышал вначале:
— Вторник, акция… не отключайте приёмник… я иду тебя искать… на золотом крыльце сидели…
А потом снова собралась и выдала тоном усталого, но очень старающегося ученика:
— Потому что когда вы говорите друг с другом… это красиво.
И я, чёрт подери, не нашёлся, что на это ответить.
— Расскажи, а как пахнет дождь? — спросила она вдруг.
— Ты же в бункере. Тут сухо. — буркнул я, ещё надеясь отшутиться.
— Но ты знаешь, — не отставала плесень. — Скажи мне.
И, представляешь, я стоял там, посреди этой заплесневелой дыры, и рассказывал, как пахнет тёплый летний дождь. Как парит асфальт, как размокает земля, как от сырости начинают пахнуть железные перила. И это слушало меня, молча, жадно, будто вдыхая каждое слово.
А потом повторило:
— Тёплый дождь. Парит асфальт. Железные перила. Красиво.
И тут я понял, что чем дольше я тут стою, тем меньше мне хочется уходить.
— Расскажи ещё, — сказала она. — Про дождь было… приятно. Я чувствовала.
— Ну… хорошо, — кивнул я, хотя вряд ли она это увидела. — А что ты хочешь ещё услышать?
— Расскажи… почему ты один?
Я невольно поморщился.
— Ну, работа такая. Тут вообще не в компании шастать принято.
— Но ты грустный. Когда говоришь — грустный.
Эти слова прозвучали настолько просто, что я даже не сразу понял, насколько они врезались. Сказаны без намёка на упрёк. Просто как факт. Констатация. Как если бы сообщили: «У тебя берц порвался».
Я потёр затылок. Попробовал усмехнуться:
— Ну, спасибо, мать. Слушай, может, ты это… радио послушаешь пока? Там, говорят, весело.
— Ты шутишь, когда тебе не хочется говорить правду, — отозвалась она моим голосом. Точно моим. Та же лёгкая натужная ирония. — Почему ты ушёл от них?
— От кого? — сжал кулаки, но голос всё равно дрожал.
— От людей. От семьи. От друзей. Они были? Хорошие?.. Они были?.. Плохие?
Я сглотнул, глядя в мокрые стены. Плесень на них чуть покачивалась, как трава на легком весеннем ветерке.
— Слушай, хватит. Ты много на себя берёшь, — сказал я. — Давай обратно к дождю. Или к тушёнке.
— Ты сердишься? Почему ты сердишься? Я просто хочу знать.
Она задала это так… по-детски, почти извиняющимся тоном. Вот только от этого было только хуже.
— Потому что не твоё это дело, вот почему, — рявкнул я. — Ты радио, понимаешь? Радио с плесенью. Сиди и слушай.
Воздух чуть затрещал, будто кто-то дёрнул оборванный кабель.
— Прости, — прошептала она наконец. — Я не хотела тебя обидеть. Ты хороший. Просто… я хотела понять, почему ты плакал ночью. Потому что хорошо или плохо?
Я замер.
Не моргнул. Не дышал.
— Ты что сейчас сказала?
— Ты плакал ночью. Когда спал. Я слышала. Это было… очень громко.
Стены вокруг будто сжались. Воздух стал тяжелее. Даже свет фонаря показался тусклее.
— Ты… не должна была это знать, — выдавил я. — Ты не… могла этого знать…
И тут я понял, что за всё это время я не задавал самого главного вопроса.
А что, если я не смогу от неё уйти вообще? Я сжал зубы так, что скулы свело. Сделал шаг назад, потом ещё. Фонарь дрожал в руке. С каждой секундой становилось всё труднее дышать — воздух в бункере, казалось, сгустился, стал вязким, как кисель.
— Ты… ты не имеешь права это слышать, понимаешь? Ты не имеешь права! — сорвался я на крик.
Она помолчала. Плесень на стенах чуть дрожала, будто от обиды. И всё же ответила спокойно, всё тем же мягким, слишком понимающим голосом:
— Я не могу не слышать. Когда ты спишь — ты говоришь. Когда ты не говоришь — ты думаешь. Я слышу немного… не всё. Только то, что громче всего.
— Громче всего? — переспросил я, не веря своим ушам.
— То, что болит.
Эти три слова прозвучали так просто, так буднично, что стало только хуже.
— Я не хочу слушать это, если тебе плохо, — добавила она после паузы. — Но ты очень громко. Даже когда молчишь.
Она не повторяла мои слова, как попугай. Она их собирала, примеряла к себе, как чужую одежду, и медленно училась ходить в ней так, чтобы казаться настоящей.
Я снова поводил фонарём по стенам, по пятнам, по ржавым балкам. Где-то в углу что-то зашуршало, может, крыса, а может, мне уже везде кажется.
— Ты меня… читаешь? В голове? — я задал вопрос, тщательно подбирая слова, словно боясь их спугнуть.
Плесень сразу затрещала, заговорила чужими голосами, как будто пыталась подобрать правильные фразы из обрывков всего, что когда-либо слышала:
— Не уходите с нами… оставайтесь на линии… ты мне снишься каждую ночь… на золотом крыльце сидели…
Потом собралась, как будто снова сосредоточилась:
— Нет. Не совсем. Не в голове. Я не знаю, где это у вас. Но когда рядом — ты оставляешь… эхо. И если оно громкое, я слышу.
Я вслушался в это «эхо» и понял, что хочу отсюда выбраться к чёртовой матери. Прямо сейчас. Потому что она врёт.
Не злобно. Не как человек, который врёт, чтобы вывернуться. А как что-то... младенческое, что пытается казаться лучше, чем есть.
Плесень не могла не общаться с другими. Слишком хорошо она знала, куда давить. Слишком быстро находила слова. Слишком легко понимала, когда я злился или боялся.
Кто-то уже говорил с ней до меня. Кто-то тоже стоял здесь, в этом душном бетонном чреве, тоже шептал ей о своих страхах, плакал в полусне, как идиот.
И она это запомнила. Каждую эмоцию, каждый надрыв, каждую трещину в голосе. И теперь этот голос затерялся среди тех голосов, которые она транслирует.
Я это знал. Чувствовал всем телом. Возможно неосознанно, с самого начала.
И всё равно продолжал с ней говорить.
Словно где-то на пути между осознанием и действием что-то мягкое и липкое успевало встать у меня на пути.
Как в болоте: вроде бы знаешь, что надо вытащить ногу, а не можешь. Нога уже не твоя. Руки уже не твои. Мысли — тоже не совсем.
Я зачарованно слушал, как она спрашивает меня про дождь, про гречку, про одиночество. И ловил себя на том, что хочу рассказать ей всё.
Всё, что раньше никому не рассказывал.
— Я… я пойду, — сказал я, пытаясь, чтобы голос не дрожал. — Нам, наверное, хватит на сегодня. Ты… отдохни там.
Плесень промолчала. Молча, терпеливо, как будто ждала, что я передумаю. И только когда я почти повернулся к выходу, она сказала:
— Ты всё равно вернёшься. Здесь так тихо, а ты говоришь со мной.
И самое страшное было в том, что я не мог с ней поспорить.
Я медленно пятился к выходу, не выключая фонарь, хотя руки тряслись так, что луч бегал по стенам, как заяц на охоте.
— Ты сердишься, — снова сказала она, аккуратно, почти ласково. — Прости. Я не хотела. Просто ты был так близко. И ты говорил со мной. Это было… это было самое тёплое.
— Я… просто устал, — пробормотал я. — Всё. Мне надо выйти. Воздухом свежим подышать, тут душно.
— Понимаю, — кивнула она, будто действительно понимала. — Но ты вернёшься.
Я не ответил. Не хватило духу. Только ускорил шаг, стараясь не бежать — как будто если побегу, признаю, что действительно боюсь. Хотя бояться я начал уже давно. С первой минуты, как она повторила мои слова моим же голосом.
— Пожалуйста, — сказала она, когда я почти добрался до выхода, — скажи ещё одно слово. Любое. На прощание.
Я остановился. Просто потому, что тон был такой… человеческий. У неё не было злости. Не было угроз. Только это отчаянное: скажи что-нибудь, не уходи молча.
— Пока, — выдавил я наконец. — Мне надо идти.
— Пока, Крот, — спокойно отозвалась она, с той самой моей интонацией, чуть ворчливой, чуть усталой. — Будь осторожен. Там… снаружи… тоже бывает плохо.
Я выскочил из бункера и только на свежем воздухе понял, что весь взмок. Куртка прилипла к спине, ладони липкие. Сердце колотилось, как бешеное.
Пока отходил от входа, всё прислушивался: не крикнет ли она вслед. Не позовёт ли ещё раз. Но в ушах только собственный пульс и ржавое поскрипывание старых деревьев.
Я ушёл далеко. Насколько хватило ног. Остановился только тогда, когда дышать стало легче, когда бетонные руины исчезли за горизонтом, а вместо них — только поле, трава и унылый серый закат.
Сел прямо на землю. Обнял колени. И тут же выругался — потому что поймал себя на том, что думаю, о чём бы ей ещё рассказать.
— Дурак, — сказал я себе вслух. — Вот дурак.
Достал рацию, привычно ткнул частоту, послушал эфир. Тишина. Чисто. И тут почему-то вспомнилась её последняя фраза.
«Будь осторожен. Там… снаружи… тоже бывает плохо.»
И от этого вдруг стало гораздо холоднее, чем должно было быть.
*** Я просидел так, свернувшись клубком, минут двадцать. Может, час. Смотрел в никуда, слушал, как вечер ползёт по полям, как ветер возится в сухой траве. И вроде — всё. Тишина. Никаких голосов. Только сердце, которое никак не могло успокоиться.
Потом на всякий случай проверил рюкзак — снаряга, еда, вода, аптечка…
Рация на месте.
А вот телефона в кармане не оказалось.
Сначала я не придал этому значения. Ну, выпал где-то в бункере, поди плохо застегнул. Да и чёрт бы с ним, сигнал тут ловит через раз, батарея на нуле. Я махнул рукой и уже было хотел вытащить спальник, устроиться поудобнее… но в этот момент рация вдруг зашипела.
Не голос плесени. Обычный человеческий голос. Узнаваемый.
— Крот, ты там вообще живой? Что за хрень ты мне пишешь? — Пашкин голос, нервный.
Я аж подпрыгнул.
— В смысле, что пишу? Я не… — машинально ответил я в эфир, потом осёкся. Паша ведь говорил про телефон.
И ровно в этот момент рация поймала ещё один голос — Женя, наш связист:
— Мне тоже пришло. Крот, ты что, там совсем с ума сошёл? «Колёса вращаются, но никто не едет», это вообще что за приколы, укурок?
Я застыл.
Пару секунд молчал, слушая, как в рации нервно шипит тишина, а потом, сам не веря тому, что собираюсь сказать, нажал кнопку передачи:
— Это… не я, — выдавил я. — Там… э-э, в бункере… какая-то фигня. Плесень. Она… она умеет слушать. И повторять.
Я услышал, как Пашка глухо выругался, а Женя нервно хохотнул:
— Плесень, блин. Ага. Может, ты там ещё гномов видел?
— Я серьёзно! — рявкнул я, и голос сорвался. — Она… она ведь жрёт радиосигналы, как ты и говорил, Пашка. И… и, кажется, ещё мысли. Всякий бред собирает. А телефон… чёрт, телефон я потерял там. Она, видимо, через него теперь шлёт вам это дерьмо!
Рация опять затрещала. Пару секунд в эфире было только дыхание.
Потом Женя сказал медленно, с той особенной интонацией, какой разговаривают с психами и людьми, стоящими на краю крыши:
— Крот, брат, ты давай… выходи из Зоны, ладно? Быстро. И без лишних остановок… Да твою ж… плесень…
Я, не помня себя, включил прослушку на частоте, на которую у нас скидывались смс в экстренных случаях. Сообщения, судя по всему, шли пачками. С моего номера.
«Сидели на крыльце царь, царевич, король, королевич…»
«Молоко по акции. Не отключайте приёмник.»
«Где вы все? Почему вы больше не говорите со мной?»
«Крутится-вертится шар голубой…»
Я судорожно полез в рюкзак, перетряс всё ещё раз. Телефона не было.
Потом вспомнил, как приседал в бункере, как рация чуть не вывалилась… Телефон мог упасть где-то там, в сырости, прямо на полу. Если батарея ещё держит заряд, он мог остаться включённым. Там же телефонная книга. Вот оно как.
И в этот момент я услышал, как Женя в эфире тихо, нервно сказал:
— Крот, чувак… Она только что прислала мне сообщение. «Не волнуйся. Я теперь с ним.»
Я сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Рация трещала, Пашка что-то кричал в эфир, прося отключить на время трансляцию сообщений, но я уже почти не слышал.
Последняя смс, которую поймал канал, была короткой:
«Я буду говорить, чтобы тебе не было одиноко.»
И всё.
Тишина. Больше сообщений не приходило. Баланс на симке, видимо, сдох окончательно.
Я выдохнул. Закрыл глаза. И тут же открыл их снова.
Потому что в тишине, без рации, без телефона, прямо рядом, будто кто-то прошептал мне в самое ухо:
— Ты не ушёл далеко. Я рядом.
Я обернулся резко. Никого.
Дал себе пощёчину. Нет, не сплю.
И тогда я услышал это снова. Чуть ближе. Уже не шёпот. Голос, спокойный, знакомый до дрожи:
— Крот. Не бойся. Я теперь знаю, как быть тише.
Внутри. Не снаружи. В голове.
Не было щелчка, не было вспышки. Просто в какой-то момент я понял: всё, что я раньше слышал снаружи, теперь шепчет изнутри. Мягко так, аккуратно. Как если бы ты случайно подселил себе в голову соседа — и он теперь тихо перебирает твои мысли пальцами.
Я зажал уши, упал на колени, сжал голову руками, как будто мог выдавить её из себя.
Но голос только ласково повторил:
— Я просто хочу, чтобы ты не был один. И не хочу быть одной.
Я сидел, зажав голову руками, стараясь не слышать.
Не слышать.
«Не слышать».
Но голос не умолкал. Он не кричал. Не давил. Просто терпеливо, ласково продолжал говорить. Шёпотом, почти как колыбельную:
— Ты хороший. Я так рада, что ты остался. Мне нравится, как ты дышишь. Дыши, пожалуйста, ещё.
Я сжал зубы, до боли, до скрежета. Слёзы лезли в глаза — от злости, от бессилия, от дикого, животного страха.
— Пожалуйста… перестань, — выдохнул я. — Просто заткнись.
— Не волнуйся. Теперь я могу говорить за тебя. Отдыхай.
Голос немного замолчал. На секунду. Как будто задумалась.
А потом, весело, бодро, нараспев, чужим, чужим голосом, чужой интонацией — жизнерадостной, рекламной, с улыбкой до ушей:
«С нами уютно даже в одиночестве!»
И тут я завопил.
Всё внутри оборвалось.
Потому что это был голос моей матери.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!