Часть 1
4 ноября 2025, 00:00***
Эннону казалось, что его жизнь оборвалась вместе с жизнями его самых любимых женщин, и после той ужасающей ночи, он продолжает существовать лишь в своем темном кошмаре, из которого теперь будет состоять жизнь до его собственной смерти, о которой он порой начинал умолять Высшего, потому что нести столь тяжёлую ношу на душе, было невыносимо. Молить Высшего о том, чтобы он забрал ту жизнь, которую сам же даровал, это, вероятно, огромный грех — Эннон, конечно, это только предполагает, все же возможности обучиться грамоте или, тем более, законам и слову Высшего у него никогда не было, но Эннон готов пойти даже на это, потому что все, что он до этого знал о своей собственной жизни, любви и невероятном счастье, что окрыляло его последние годы, с тех пор, как он встретил свою супругу, разбилось вдребезги вместе с ее смертью, и после этого Эннон едва ли видел смысл каждый день просыпаться и делать хоть что-то из того, что он делает.
Его супруга была его едва ли не единственной отдушиной и любовью, с которой он прожил в любви и радости пять последних лет, повстречав ее ещё в более юном возрасте, едва ли выйдя из возраста отрочества , и пусть их знакомство было совершенно случайным тогда, начавшимся с неловкого столкновения у колодца и последующей помощи Эннона привлекательной деве донести тяжёлые ведра до ее дома, оно привело к крепкой и любящей семье, которой у него самого не было. Может быть в детстве у него были те взрослые, кто заботился о нем, только вот он давно уже никого не помнил, и последние лет так десять жил один — да, было тяжело, он был ребенком, но такая ситуация, как его, была не редкостью, и приходилось выживать — без крови или насилия, безусловно, Эннон всегда, по возможности, старался быть далеким от этого, зарабатывая себе на жизнь честным трудом, своровав лишь несколько раз в своей жизни и то из сильной, почти убивающей его истощенное тело, нужды.
Он не помнил ни матери, ни отца, а других родственников у него, вероятно, не было, раз он в столь юном возрасте был сиротой, и он с такой горечью и завистью всегда смотрел на тех детей, у которых были полные семьи, что едва слезы от боли того маленького, одинокого внутреннего ребенка не наворачивались на глаза. Те дети не знали, что такое страх замерзнуть или умереть с голоду, не знали, что такое остаться без крова и помощи, не знали какого это — слоняться в поисках хоть какой-то работы, чтобы себя прокормить, и с одной стороны Эннон никогда бы никому не пожелал пройти через это, а с другой стороны он этому завидовал, ведь он тоже желал этого — желал семьи с любимым человеком, чтобы было к кому возвращаться, кого любить и оберегать, кого лелеять и кого ждать, кому дарить тепло и поддержку, любовь и заботу, которую он бы очень хотел выразить, но долгое время не было подходящего человека.
Его идеальная девушка, с которой он захотел связать свою жизнь и подарить ей все свою любовь, заботу, внимание и сделать так, чтобы она ни в чем не нуждалась, и которая в последствии стала его любимой супругой, была для Эннона сродне родственной душе — столь милой, заботивой, ласковой и внимательной, искренней девушки Эннон до этого ни разу не встречал в своей жизни — ему нравилось в ней абсолютно все, каждая мелочь, и он мог бы часами говорить о ней — от внешности до характера, уделяя внимание каждой мелочи. О ее мягких чертах лица, которые он так любил, о ее нежной, чуть загорелой коже от работы под солнцем, о ее прекрасных голубых глазах, в которые он мог смотреть часами, пока слушал ее рассказы, каждый раз находя в них новую искру, с которой она смотрела на этот мир или на него, которой он восхищался, или новую крапинку, которую боготворил, о ее небольшом, но прелестном носе с горбинкой, которая делала ее лишь краше, о ее небольших, но таких желанных губах, о ее припухлых щечках, на которых зачастую появлялся румянец.
Эннон готов был часами днями напролет боготворить ее — свою прекрасную, великолепную и богоподобную девушку, которая для него всегда являлась идеальной с тех пор, как они познакомились, и дело все не только во внешности, он не настолько поверхностен, чтобы оценивать достоинства девушки лишь по ней. Его жена дополняла его, она была его пристанищем, о котором он мечтал многие годы — она была столь искренней и честной с ним, столь доброй, отзывчивой и заботливой, что Эннон просто таял рядом с ней — он не может описать ту радость, которая появлялась от одной лишь мысли о том, что после работы он ее вновь увидит, увидит ее улыбку, ее радость в глазах, вновь ее поцелует, обнимет и услышит столь родной голос — она стала для него всем, и он всегда старался ей соответствовать.
Эннон сам был достаточно честным, открытым и искренним, он был любящим и отзывчивым, выполняя все ее просьбы по первому зову, стараясь сделать абсолютно все, чтобы его женщина была счастливой — он всегда запоминал любые мелочи, которые она о себе рассказывала, он старался проводить все свое время рядом с ней, если только не был занят работой, и даже если так, он старался сделать все возможное, чтобы она всегда знала о том, что он невероятно любит ее — он всегда приносил ей цветы, никогда не давая ей хранить в своей вазе увядшие, он старался делать ей небольшие подарки и сюрпризы, показывать ей красивые места и делать все, чтобы увидеть ее радость и улыбку на лице, он часто целовал ее и обнимал, он старался запоминать все ее просьбы и наставления, все советы, что она давала ему из искренней любви, и давать все это в ответ.
Он так сильно ее любил, что готов был отдать ей абсолютно все, о чем бы она ему только обмолвилась — он был счастлив и окрылен с ней, и чувствовал, что это взаимно, у них никогда не было ссор, никогда не было ругани, были легкие разногласия и расхождения во мнениях, все же без этого, вероятно, никуда, но Эннон всегда старался идти на уступки или находить компромиссы, ему все же было более важно, чтобы дорогая его сердцу женщина была счастлива, а не то, какой узор у них будет вырезан на ставнях или подобная мелочь, касающаяся уюта дома. Уют, безусловно, создавала именно жена, а задачей Эннона было просто помогать ей и выполнять любые ее желания — не потому, что он мужчина и обязан, хотя и это тоже, все же он взял ответсевнность за свою женщину, когда попросил ее руки и благословения на брак у ее семьи, а потому, что любил ее — так сильно, что все остальное не имело обльшого значения.
Когда они ждали ребенка, казалось, что были самыми счастливыми людьми на свете — столь любящих и светящихся, с таким трепетом ожидающих своего первенца — Эннон стал еще больше заботится о супруге и ее состоянии, старался обустроить дом так, как она хочет, старался заработать побольше, потому что знал, что деньги понадобятся — слышал когда-то, что на дитя всегда будет уходить много, старался порадовать свою любимую и всегда выполнять ее капризы и быть рядом, старался поддерживать, как мог, на руках носить и дать ей все, чего она хочет — и пусть порой она реагировала очень ярко и эмоционально, порой капризничая или плача из-за какой-то мелочи, Эннон всегда старался быть рядом. Пусть он не был знаком со всеми трудностями беремености или с чем приходится сталкиваться женщине при вынашивании ребенка, он старался быть рядом и давать всю свою заботу и любовь, защищать ее, обнимать и утешать, чувствуя, что его любимый человек находится в более уязвимом положении, а потому нуждается в поддержке и заботе — он как-то интуитивно понимал, что для женщины это большой труд, да и это было столь очевидно, что даже в аргументации для него не нуждалось, и он боготворил свою жену каждый день за то, что она так трудится для их семьи.
И Эннон искренне не имеет понятия, в какой момент жизни он так нагрешил перед Высшим, что тот столь жестоко наказал его, забрав тех, кого он полюбил больше собственной жизни — наблюдать за тем, как его жена медленно умирает, хотя доктор и медсестры, которым он заплатил, пытались делать все возможное, чтобы спасти и жену и дитя, когда Эннон, стараясь не поддаваться панике, что получалось просто отвратительно, старался хоть немного привести супругу в чувства — приносил воды, стирал пот с лица, легонько бил по щекам, чтобы она не отключалась, ничего не помогало. Она медленно умирала, хотя медсестры умоляли ее продолжать тужиться, чтобы спасти хотя бы дитя, а сам Эннон, несмотря на панику и откровенный ужас, застилающий глаза и отводящий все остальные чувства на задний план — он видел, как силы покидали ее, как она бледнела и активно потела из-за чего все простыни под ней, помимо крови, пропитались ее потом, а влажное холодное полотенце не помогало, он видел, как жизнь покидает ее слабое тело, как глаза закатываются, а голос, и так сорванный от криков, становится все слабее и слабее, как бы он не умолял ее, как бы не старался поддерживать, сколько бы не целовал ее руки и лоб, стараясь забрать всю боль себе — если бы было воможно, лучше бы Эннон снес всю эту боль, которую испытывала супруга, потому что даже наблюдать за ее мучениями было попросту невыносимо.
Только вот мольбы не помогли — она даже на ребенка не успела взглянуть, как закрыла глаза и ослабла полностью, умирая на постели, полностью ослабевшая и измученная, пока Эннон старался согреть ее холодеющие пальцы, следя за ее грудной клеткой, которая больше не вздымалась от дыхания, и когда первая волна осознания, что произошло, настигла его, он откровенно и горько разрыдался, оседая на колени перед ее постелью, не в силах поверить, что все это просиходит с ним. Он слышал крик дитя как будто бы сквозь вату, слышал крики врачей и какую-то возню недалеко от себя, но у него не было моральных сил взглянуть в их сторону — он держал холодную руку своей жены в своих, прижимая ее ко лбу, надеясь, что это все просто кошмар — может быть он просто упал в обморок и все это — лишь его фантазия? Больная, ужасающая фантазия, но его собственные чувства отчаяния и ужаса, абсолютной опустошенности и боли, были столь реалистичными, что все говорило лишь о том, что это правда произошло.
Его жена умерла в муках, а он не смог ничем помочь — его горло сдавило спазмом, накатила ужасающая тошнота, которая контрастировала с пустотой в желудке, Эннон прижал одну руку ко рту, не зная, куда себя деть от переполняющих его чувств — он не замечал, как трясло его самого, как слезы текли по щекам, разбиваясь об деревянный пол, не слышал криков и не мог прийти в себя, даже когда ему отвесили звонкую пощечину, чтобы он мог это сделать. Медсестры разделяли его горечь и скорбь по супруге — деревня их была небольшой, так что все обо всех всё знали, все были знакомы между собой, и поэтому прекрасно знали, насколько чистой и искренней была любовь между этими двумя, и даже то, что они были еще юны и неопытны, им это не помешало создать счастливую семью, а теперь…теперь Эннон потерял ту, в которой видел свет.
И пусть, как потом выяснилось, это было далеко не единственной их проблемой, в тот момент это было личной трагедией Эннона, с которой он теперь был вынужден жить дальше, хотя, если честно, не сильно-то и хотел — потерять все вновь и остаться один на один со всей жестокостью, холодом и одиночеством, вновь лишиться тех, кого он так любил — это было хуже любого ада для него. Проблемы навалились одна за одной и все это произошло так быстро, что через два дня, когда у Эннона вообще появилось время хотя бы просто сесть около дерева и подумать о том, что вообще произошло, у него случилась настоящая истерика, от которой отойти он не мог до вечера — осознание того, что он потерял все — от супруги и дочери до целой деревни и кучи знакомых, просто сжирало его изнутри, а мысль о том, что он ничего не мог и больше не может сделать, заставляла думать о том, чтобы просто утопиться в ближайшей речке.
Он потерял свою любимую жену, которая умирала на его глазах, пока рожала его первенца, а он ничего не мог с этим сделать, хоть и пытался, а единственное, что он успел вообще узнать о своем дитя до того, как потерять и его, так это то, что у них была дочка — прелестная, маленькая девочка, которую успели лишь омыть и запеленать, да всунуть в его дрожащие руки, прежде чем все пошло еще большим крахом, прежде чем вся его жизнь на несколько дней превратилась в отборный хаос. Он не знает как или почему банда разбойников — хотя, вероятно, их даже за людей считать нельзя, раз они не оставили ничего на месте его деревни, решила напасть на них именно сегодня, именно сейчас, сделав жизнь Эннона, да и всех остальных тоже, мало того, что сложнее в несколько раз, так еще и забрав то последнее, что у него оставалось, чтобы хоть как-то держаться обезумившим от боли и горечи потери мозгом, хотя в момент, когда он потерял жену, держа на руках кричащую дочь, которой, по ощущениям, становилось все хуже и хуже с каждым вздохом, Эннон не думал, что может быть хуже — и как же сильно он ошибался.
Те разбойники действовали быстро, распространяясь по деревне буквально как пламя, и это даже не фигура речи — они заходили в дома, убивали жителей и быстро собирали ценные вещи, прежде чем поджечь дом и пойти в следующий — едва ли у каких-то жителей были шансы, ведь даже тех, кто от отчаяния и паники пытался бежать, просто догоняли и убивали — Эннон не знал, какая у них была цель, на самом деле ему было плевать, потому что он едва ли вообще от горя хоть что-то осознавал. Даже когда ворвались в его собственный дом, даже когда один из разбойников, которого Эннон даже не рассмотрел, потому что перед глазами все плыло, словно бы он собирался упасть в обморок, качаясь взад-вперед с кричащей на руках дочерью, убил одну медсестру, а за ней вторую — Эннон слышал лишь крики и невыносимую какофонию из криков, мольб и пламени, сжирающего все на своем пути.
Все было как в тумане, когда он потерял дочь — просто выронил ее из обессилевших рук в тот же момент, когда вспыхнул дом, в который он с женой вложил столь сил, и Эннону казалось, что вместе с домом горит и он сам — он слышал, как дочь задыхается, как она кашляет вперемешку с воплем, как в конечном итоге умирает, но не мог сделать ничего — он корил себя за тот ступор до сих пор, ведь, возможно, не концентрируйся он столь сильно на своем собственном горе, боли и отчаянии, его дочь могла бы быть с ним. Он не помнил, как выбрался из дома или почему вообще остался жив, как будто бы его мозг специально убрал это воспоминание, оставляя его в какой-то прострации все это время — слишком много всего навалилось за последние пару дней, из-за чего его психика, вероятно только ради того, чтобы он не сошел с ума, хотя Эннон после пережитого только и был, что на грани срыва, решила просто забыть обо всем пережитом, только вот это не помогало.
Эннон потерял в один миг все то, что строил столь долгие годы, и дело далеко не в чем-то материальном — да, он потерял дом, в который вложил столько сил, времени, заботы и любви, он потерял работу, которую любил, какой бы тяжелой она не была, и которая приносила ему деньги для обеспечения семьи, он потерял все свои сбережения и вещи, оставаясь буквально ни с чем, потому что огонь, сожравший деревню, не пощадил его вещи, пусть и пощадил его жизнь, но самое горькое и больное, что он оставил в том пепле, что когда-то звал домом — он потерял семью. Он выжил, каким-то образом успел выбраться, но что это давало, ежели все те, кого он так любил, больше никогда не будут с ним? Ни жена, ни дочь, ни родители жены, которых он так полюбил, что называл их матерью и отцом, полагаясь порой на них также, как полагалась на них жена, ни его знакомые, ни друзья, ни коллеги — никого из них больше не будет рядом, Эннон вновь остался один, но сейчас это даже било в разы сильнее, чем когда он потерял все, будучи ребенком — тогда он не знал любви, заботы или поддержки, а сейчас…сейчас, когда он обрел дом и семью, и когда у него это отобрали, Эннон понимал, что долго не протянет.
Слезы градом лилишь по щекам, когда он смотрел на то, как догорают последние дома, стоя на коленях чуть поотдаль от деревни, и не мог не винить себя во всем — эта всепоглощающая боль ломала его изнутри, и он ничего не мог с этим поделать — он рыдал, закрыв лицо руками, стоя на коленях, уперевшись лбом в землю — он все потерял, у него не осталось ничего, и сама мысль о том, чтобы пойти в те останки деревни и сжечь себя также дотла, не казалась абсурдной, наоборот — она казалась правильной. Нет у него больше смысла, ему незачем продолжать свое существование, у него нет сил — ни моральных, ни физических, чтобы вновь начинать все заново — у него нет никого, на кого он мог бы положиться хотя бы косвенно, а его тело — зияющая дыра из боли и скорби, из горечи и вины, которую он больше никогда не сможет забыть. Ему больше не хотелось ничего — он продолжал не жить, а существовать, полностью замкнувшись в себе, слоняясь без цели или причины, ничего не ища, ничего не желая — он был неупокоенным духом в теле живого человека, потому что он должен был умереть в тот же день, когда погибла его супруга и дочь — он должен был лежать с ними, он должен был позволить себя убить, это было его виной, что он выжил и позволил огню забрать его дочь и жену.
Эннон винил себя в произошедшем — да, он не мог отменить смерть супруги, но он мог бы хотя бы попытаться сражаться за жизнь дочери, но он этого не сделал, потому что был слаб — слишком слаб и поглощен своей собственной болью, не замечая хаоса вокруг, и то, что он остался жить — его расплата, и Эннон ненавидел это. Он искренне ненавидел себя за то, что остался жить — без цели, без потребностей, без желаний, желательно бы еще без чувств, но его вина, боль и горечь, его мысли — стали его персональным наказанием и его адом, в котором он существовал вот уже которую неделю — он не знал, сколько времени прошло, он не считал, все давно смешалось в один непрерывный, долгий, бесконечный цикл, в котором нет ничего, помимо его боли и желания идти хоть куда-то, потому что без движения он просто утопится в ближайшей реке с горя.
Хотя, может быть, это и было преувеличением, но не столь уж сильным — Эннон настолько ненавидел собственную жизнь, которая, как он считал и как ощущал, оборвалась в тот же момент, как оборвалась жизнь супруги, что, если бы у него хватило бы сил и смелости, он бы и правда убил бы себя, но ему всегда что-то мешало, из-за чего он лишь сильнее злился, впадая в отчаяние — он не смог защитить тех, кого так любил, а теперь он не может даже руку поднять на самого себя, чтобы оказаться рядом с ними. Он не знает, оценила бы жена такой его поступок — она была слишком светлым и искренним лучом в его жизни, а Эннон не смел задавать ей такие вопросы, да и они всегда казались столь неуместными в то время, а теперь он даже не знал, что делать — с одной стороны, у него больше нет смысла жить в принципе, но у него не поднимается рука, чтобы оборвать собственную никчемную, бессмысленную жизнь, а с другой стороны, самоубийство — ужасный грех, и если он его совершит, то никогда не увидится с женой даже после смерти, ведь самоубийцы попадают в ад, а его супруга и дочь были чистыми, искренними и светлыми душами, так что и дорога им лежала лишь в рай.
— Я ведь их даже не похоронил… — бормотал Эннон, пустыми, покрасневшими от слез глазами глядя на луну в темном, беспросветном небе, на котором еще не было видно ни единой звезды, чувствуя, как от одной мысли об этом поднимается тошнота в пустом желудке, а голова отдает жгучим приступом боли, которые уже стали привычными, но они все еще заставляют его прикрыть глаза и судорожно вдохнуть, стараясь справиться с очередной волной слез, хотя, как он думал, он все должен был выплакать еще давно — он понятия не имеет, сколько прошло времени, но, скорее всего, достаточно, чтобы его изможденный организм начало немного трясти от обезвоживания, а его мысли стали все сильнее расползаться, пусть боли и чувства вины это не уменьшало.
— А теперь и хоронить нечего… — сдавленно говорит он, срываясь на всхлип, вновь закрывая руками лицо, чувствуя, как плечи содрогаются в беззвучном плаче, который он просто не может контролировать — он хотел к ним, безумно хотел, он хотел вновь увидеть любимую жену, хотел ее обнять и поцеловать, почувствовать от нее то тепло, которого ему сейчас так не хватало — ему казалось, что он был в таком ледяном капкане после ее смерти, что не спасал даже костер, хотя Эннон, в жалкой попытке почувствовать хоть какое-то тепло, однажды от отчаяния опалил пальцы, держа их слишком близко к пламени, но ничего, кроме глухой боли не почувствовал.
— Мне правда стоило умереть в том же огне… — упираясь лбом в колени, прижимая их к себе, понимая, как жалко выглядит, но больше не имея никакой гордости или желания, чтобы защищаться в случае чего от нападок или насмешек, бормочет Эннон столь тихо, что никто, кроме ночной тиши, его и не слышит, да и нет здесь никого на мили вдаль, он один в этой темноте и тишине, в этом лесу, куда он забрел, и где продолжит бродить, пока, вероятно, просто не умрет от голода и холода — он делал это неосознанно, изматывал себя до потери пульса, наказывая за то, что не сделал ничего толкового, он даже дочь спасти не мог, хотя клялся защищать ее, а что в итоге?
Он ненавидит себя за то, что не позаботился о ней — о маленьком, о собственном беззащитном дитя, которому он был так нужен в то время, но он не сделал ничего, абсолютно ничего, потому что был настолько раздавлен произошедшем, что не смог на нее даже взглянуть — безусловно, он не ненавидил свою дочь, он бы никогда не смог испытывать к ней что-то, помимо любви, и если бы обстоятельства сложились по-другому, если бы у него только был бы шанс… Но его не было, а Эннон, скорее всего, просто искал оправдание своему бездействию — он уже не знал даже в каком ключе думать, он корил себя за то, что не сделал ничего, только вот его сожаление не изменит ничего, как не изменят ничего вопросы к Высшему «за что мне это?» или громкие слова о том, что «лучше бы меня забрали, но не их», и совсем тихие, отчаянные, ночные молитвы за упокой душ его любимых девочек — за тех, кого он больше никогда не увидит.
В разбой он пошел далеко не по собственной воле, да и далеко не сразу, пусть он теперь даже примерно не имеет понятия, сколько вообще времени прошло, прежде чем он и правда стал разбойником, но едва ли это кого-то беспокоило — все же у таких разбойников, как он, отсутствует моральный компас в принципе, все держится лишь на выживании и до твоей слезливой истории или мотивов никому нет дела, да и Эннон не хотел бы ни с кем делиться своей историей. Ему нужно было выживать в первую очередь, может быть и прозвучит эгоистично и попросту аморально, но он потерял все, а на то, чтобы восстановиться в обществе или дойти хоть до какой-то деревни, в которой он смог бы найти пристанище и работу, уйдет куча времени, так что разбой, как бы не прискорбно, стал быстрым и доступным вариантом.
Для Эннона была уже привычна эта густая и черная ненависть к самому себе, так что несколько капель ее от того, что он искренне ненавидит то, чем занимается, навряд ли сделают еще хуже — разбой противоречил всем его моральным принципам, его сердце неимоверно болело каждый раз, когда он вынужден был угрожать, а не помогать или защищать, пусть он никогда никому не навредил физически, только вот это не успокаивало ни на грамм. Эннон стал тенью самого себя — отвратительной пародией на того, кем он когда-то был, ему нет оправдания в принципе и он это осознавал, как бы больно это не было — из того светлого, честного и искреннего человека превратиться в обычного разбойника, который грабит людей для собственного выживания — просто омерзительно, и Эннон порой думал, что опустился на самое дно, что социальной какой-то лестницы, что собственной личности, да и навряд ли есть, куда еще ниже падать.
Он понимал, что из этого персонального ада нет выхода, ведь по сути его жизнь оборвалась там, на пепелище, а ему лишь недавно исполнилось двадцать два, но возраст не играет никакого значения — он не хочет спасения из той пучины горечи и тьмы, в которую погрузился, а спасать его никто не будет, это он усвоил давно, да и у него не осталось никого, кто мог бы помочь, а сил искать кого-то, кому бы он мог хоть немного доверять, попросту нет, а сам такой человек не появится. Да и после, кажется, недель скитания и разбоя, Эннон уже ничего не хотел — он не хотел спасения даже ради мнимой возможности после смерти попасть в рай и встретиться с любимыми девочками, нет, он осознавал, что натворил уже слишком много, чтобы это было возможно искупить, даже если он проживет праведно еще лет двадцать, да и, как бы горько не было признавать, не хотел он таким показываться перед женой, не хотел, чтобы она видела его такой сломленной и изувеченной, натворившей много дел и взявшей на себя много грехов, душой, ему было бы искренне стыдно появляться перед ней таковым, но исправить он ничего не мог.
У него нет сил пытаться что-то исправить, возможно, это звучит как жалкое оправдание, учитывая, что последние пять лет он работал как проклятый над собой, только бы его любимая женщина была счастлива, а теперь он не хочет даже пытаться что-то исправлять — боль от потери всего, к чему ты так привязался и что ты так сильно полюбил всей душой, не испаряется в одно многовение — время не лечит, как и другие знакомства, вовсе нет, но ты просто учишься жить с этим, а Эннон…он научился в детстве жить в одиночестве, но научится жить без супруги для него невозможно, как бы он не пытался — он сомневается, что просто «еще не время», он понимает, что эта боль останется с ним до смерти, и это делает все еще хуже.
Хотя, возможно, ждать ему собственной смерти осталось недолго, особенно, когда его за горло прижимают в какому-то дереву, а он вцепляется в чужую, слишком сильную для человека, руку, царапая ее изо всех сил, чувствуя, как перед глазами все медленно расплывается от недостатка кислорода, и он ненавидит себя за то, что не прислушался к той невыносимой тревоге, окутывающей его сердце, когда его «коллеги» по разбою только указали на повозку вдалеке, предлагая ее ограбить — у них у всех заканчивались деньги и пропитание, так что следовало бы вновь совершить налет. Эннон это понимал, у него самого уже ноги от усталости и обезвоживания подкашивались, да и денег почти не осталось, но все же та тревога, которая поселилась в его сердце от одного взгляда на ту повозку, никуда не ушла, а лишь нарастала по мере ее приближения. Проблема была даже не в повозке, она-то как раз была совершенно обычной и непримечательной, мимо таких они обычно проходили просто, не утруждая себя даже нападением, но сейчас вынуждали обстоятельства, а в человеке, который на этой повозке путешествовал, пусть и поняли они это достаточно поздно, а Эннон, словно бы в издевательство судьбы и собственного организма над ним, мог только наблюдать за тем, что происходит, очнувшись от этого странного ступора лишь тогда, когда ему самому пришлось давать отпор, хотя, это не помогло.
Чужой голос и интонация, с которой этот странный человек говорил о Высшем и законе, об их собственных душах и о том, чем они в принципе занимаются, был даже завораживающим в какой-то мере, если его вообще можно так назвать, учитывая, сколько опасности и невысказанной напрямую угрозы он вкладывал в свои слова — и пусть Эннон честно пытался вслушиваться в то, что несет этот человек, и не бросаться на него с ножом — потому что это было попросту небезопасно и глупо, все равно слабо понимал, о чем он. Эннон, насколько это вообще было возможно, старался держаться на расстоянии от этого человека, хотя, они и так уже на дороге стояли, преградив повозке путь, держа одну из рук рядом с бедром, где обычно крепил нож, чтобы в случае чего, им воспользоваться, потому что человек перед ними явно представлял опасность — может быть он был просто сумасшедшим, а, может быть, слишком религиозным человеком, раз разговаривал с разбойниками о морали и вере, но проверять Эннон бы не хотел — да, он не видит смысла в жизни, но это не значит, что, если ему будет угрожать опасность, он не попытается защититься — это просто инстинкт, и он ему неподвластен.
И он ненавидит себя за свою беспомощность, даже не собираясь оправдываться перед самим собой за свою немощность, потому что тот ступор от созерцания того, как после своего монолога, который, вероятно, никто из них не понял, этот человек просто убил трех «товарищей по несчастью» Эннона, едва ли приложив к этому какие-то усилия, словно бы это было рутиной для него — лишать жизней таких упырей, как они, объяснить невозможно. Эннон, вероятно, на каком-то адреналине и инстинкте самосохранения приходит в себя, когда тяжелая рука опускается на его плечо, заставляя вздрогнуть от неожиданности и проскочившей тут же мысли о том, что этот человек и его сейчас убьет, которая прошибла его тело, словно молния, заставляя его отступить, выхватив нож с крепления на бедре, замахнувшись им так, чтобы поранить чужую руку — специально, или же случайно в порыве эмоций, он даже не может сказать.
Ларгон в свою очередь смотрит на это не то, чтобы с удивлением, потому что это далеко не первый такой малец, который на него зарывался, но какая-то часть удивления и неверия, что, как он предполагал, самый юный участник этой «банды» — хотя, это слишком сильное название для этой группы недалеких личностей, сможет мало того, что хотя бы отступить, так еще и руку ему порезать — безусловно, для Ларгона это не было трагедией, и ему не стоило никаких трудов в два шага нагнать этого зарвавшегося юнца и впечатать его спиной в дерево, обхватив рукой его шею. Ларгону плевать на то, что юноша пытается царапать и бить его руку, он стискивает пальцы на его шее ровно до той степени, чтобы он понимал, на чьей стороне сила, в то время как сам Ларгон рассматривал мальчишку со столь пустыми и темными глазами, но все еще борющегося за жизнь — он всегда действовал по законам и воле Высшего, предпочитая истреблять разбойников, преградившим ему путь, для предотвращения любых бед, которые они могут создать в будущем, и с этим юнцом собирался поступить также, но что-то останавливало его, пусть он не мог до конца в полной мере осознать, что конкретно.
— Невоспитанного щенка в твоем случае стоит обучать кнутом, да? — с легким раздражением в голосе, пусть и все еще едва ли повышая тон выше обычного своего разговора, спрашивает Ларгон, темно-голубыми глазами вглядываясь в чужое лицо, стараясь прочитать эмоции и чувства юноши, возможно, его страхи и некую «предысторию», чтобы хотя бы предположить, что такого могло его привлечь в столь тривиальном парне. Нож тот выронил еще по пути к дереву, вероятно, не ожидав, что его настигнут в пару шагов, да и сам парень не выделялся ни внешностью, хотя явная усталость, изможденность и неухоженность читалась еще с первого взгляда — явно слишком худой для своих лет, в достаточно потрепанной одежде, да и бледный, с написанными на лице кругами под глазами, что говорило еще и об отсутствии нормального сна, да и Ларгон как-то сомневался, что вот этот слабый парень по своей бы воле пошел в разбой, по большому счету Ларгону плевать на его причины, они его не оправдывают, и все же, почему-то не казался он каким-то жестоким или ненормальным на первый взгляд, хотя, Ларгон мог ошибаться, пусть и не любил этого делать.
— Я тебе еще даже ничерта не сделал, а ты уже кусаешься. — более расслабленно, замечая по чужим темным глазам, что его собеседник и так на грани кислородного голодания, говорит Ларгон, лишь на немного разжимая пальцы на его шее, позволяя ему все же сделать судорожный вдох, но так, чтобы он все еще ощущал тяжесть пальцев на своей шее, пока Ларгон почти что лениво наблюдает за несколькими каплями крови, что стекают по его собственной руке из небольшого и неглубокого пореза, оставленного чужим ножом — не столь уж сильная рана, чтобы о ней волноваться, а вот состояние юноши ему лишь слегка интересно.
Это объяснить достаточно сложно, ведь Ларгон далеко не из тех, кто будет миловать кого-то, кто идет против воли Высшего, тем более, крадя у тех, кто не может отбиться, и он строг в этом плане, но что-то словно бы мешало ему совершить такой же самосуд, как и над теми тремя предыдущими разбойниками — что-то в поведении и выражении глаз этого юнца было не так, и Ларгон был даже не против потратить немного своего времени, чтобы узнать, что конкретно с ним не так. С поведением было все, конечно, субъективно, но в основном, сталкиваясь с разбойниками, Ларгон видел в них либо жестоких убийц, либо безнравственных грабителей, либо это в них сочеталось, и не сказать, что мальчишка чем-то отличался, все же он также был с теми тремя, что преградили ему дорогу, но не пытался на него напасть или сразу же ограбить, хотя, вероятно, возможность у него была, и Ларгон видел, какими глазами он на него тогда смотрел — столько непонимания, плохоскрытого страха и тревоги в чужих глазах за последнее время он не видел — Ларгон заметил, как юноша отступил еще до того, как он вообще что-то успел сделать, предположительно, чувствуя каким-то образом, что Ларгон собирается сделать, ну или он просто настолько угрожающе выглядел в тот момент.
— Ты хочешь искупить тот грех и вину, что несешь на плечах своих? — Ларгону приходится тяжело вздохнуть, какое-то время обдумав свое решение, прежде чем предложить его юнцу — ну не выглядел он как отъявленный разбойник, никак не поворачивался язык его таковым назвать, он выглядел потерянным и изможденным, возможно, свернувшим в какой-то момент не туда, или, наоборот, потерявшим все и маявшимся без плана, Ларгон не знал, как это описать, вероятно, предчувствие какое-то и странное желание вытащить его из той тьмы, в которую мальчишку затянула жизнь. Возможно, он ошибается, возможно, поступает опрометчиво, предлагая такое незнакомцу, но есть в чужих глазах что-то такое — вязкое и липкое, настолько безнадежное, словно бы мальчишка давно утратил свет в своей жизни, ориентир, который мог бы вести его так, как следовало бы — конечно, это все были лишь его предположения, но этот взгляд был странно похож на взгляд его воинов, когда после окончания войны, медленно приходило осознание того, что у них не осталось ничего — ни семьи, ни родных, ни близких, ни дома, за редким исключением.
— Мне это не нужно, так что, если уж решили убить меня, то сделайте это молча. — воспользовавшись тем, что он может вдохнуть чуть больше воздуха, пусть все еще ощущая давление на свое горло, сдерживая порыв закашляться, почти хрипит Эннон, все еще одну руку держа на чужой, но уже не так сильно впиваясь в нее ногтями — по крайней мере, пока у него был доступ к воздуху, острой необходимости в причинении боли этому человеку не было. Его сердце бешено колотилось в грудной клетке, у него вызывало страх присутствие кого-то, кто был сильнее его и только что убил на его глазах троих людей, и это было вполне естественно, но Эннон даже сейчас оставался вполне искренним и честным — он не собирался лгать даже незнакомцу о том, что в каком-то утешении или искуплении не нуждается вовсе, ему это попросту не поможет, сам он никогда не сможет себя простить, а без этого навряд ли возможно полноценное искупление, да и смерть была бы для него, скорее подарком, ведь сам наложить на себя руки он не мог, но и влачить столь бессмысленное и отравляющее других существование, не мог.
— Думаешь, что заслуживаешь смерти? — с каким-то подозрением уточняет Ларгон, прищуриваясь, не понимая, это столь плохую шутку он только что услышал из чужих уст или же юнец говорил об этом серьезно — жизнь, которую даровал Высший, люди, за редким исключением, обычно ценили, и не то, чтобы Ларгон ни разу не слышал от кого-то мольбу о смерти, но он точно не ожидал услышать ее от столь юного существа. О чем он вообще думал? У него еще вся жизнь впереди, наверняка, он еще даже половины ее не прожил, а уже на тот свет спешит так, будто бы презирает сам факт того, что продолжает существовать, а Ларгону была неприятна сама мысль об этом, путь он старается без лишней и ненужной злобы причитать достаточно строгим голосом, словно бы отец ругал ребенка за шалость, хотя, шалость, конечно, это еще та.
— Дитя еще совсем, а уже на тот свет ломишься. Высший тебе жизнь даровал не для того, чтобы ты ею разбрасывался из-за мелких неудач в жизни, даже твой разбой при желании можно искупить. Так ответь, дитя, раскаиваешься ли ты во грехах, что возложил на свою душу? — Ларгон своими речами в какой-то мере пытается вразумить и пристыдить юнца — явно еще горячая, молодая кровь, во всякой мелочи может, вероятно, запутаться или заблудиться, а, не найдя поддержки, сразу на тот свет, только вот это далеко не выход, поэтому Ларгон говорил об этом со снисхождением, слегка раздраженно и поучительно, не представляя, как человек может так запросто разбрасываться дарованной ему жизнью, и все же он даже ждет ответа от собеседника. В своем предыдущем ответе мальчишка был достаточно искренен, пусть понять это можно было, вероятно, лишь по тону, ну или Ларгону бы просто хотелось, чтобы тот ему не лгал, так что частично от этого ответа зависело дальнейшее отношение Ларгона к этому юноше — ежели не раскаивается он вовсе о тех грехах, что самовольно возложил на свою душу, то Ларгон и правда убьет его, считая не лучше падали, которую он убил до него, но если же мальчишка раскаивается, то в таком случае можно было бы подумать о его прощении — возможно, он правда просто оступился, возможно, и правда сожалеет, возможно, у него есть причины, чтобы так поступить, и все же важно, чтобы его ответ был искренним.
Эннон в свою очередь какое-то время просто молчит, раздумывая о том, что, собственно, изменится от его ответа в принципе, ведь, как ему казалось, его убьют в любом случае просто за тот факт, что он разбойник — никто не будет спрашивать, почему так вышло или что сам Эннон чувствует по этому поводу, важен лишь сам результат, не более, а то, что он уже около месяца, кажется, провел в каком-то странном, почти аморфном состоянии, погрязнув в собственных чувствах, где больше не было ни единого просвета счастья или радости, не было больше ни морали, ни нравственности, как бы он не старался цепляться за них, как за последнюю свою тростинку, что может спасти его от этой всепоглощающей тьмы, никого не волнует. Конечно, ему хотелось бы верить, что, если он до сих пор задумывается о том, правильно ли поступает, и насколько его горечь и скорбь оправдывает те жертвы и убийства, которые он совершил, то он не совсем ещё погряз в своем аморальном образе жизни, пусть это был настолько спорный вопрос для него, причиняющий лишь боль, что едва ли давал спать, но он сомневался, что нечто такое будет принято во внимание, а, раскаяние? Вероятно, это неправильно подобранное слово, если относить его к той ситуации с его семьей и деревней, хотя, даже так, он раскаивается в том, что не уберег их от смерти, но с другой стороны, уже после того, как он остался в грязном и холодном одиночестве, он также жил не самой праведной жизнью, чем также не гордился, так что ответ был очевидным.
— Раскаиваюсь. — спустя время на выдохе все же тихо произнес Эннон, сомневаясь, что это изменит чужое решение — он в любом случае будет не против смерти от чужих рук, это когда-то должно было произойти, и все же его немного напрягает то, что за его словами не следует мгновенная смерть — Эннон не думал, что его мнение тут что-то решает, как и обычно в принципе, да и раз уж он ранил этого человека, тот как минимум должен быть зол, а это лишь дополнительная причина, за что его можно было убить, но ни через минуту, ни через две, не произошло того, чего ожидал Эннон и, пытаясь найти ответ в чужих темных глазах, он разглядывал чужое лицо, стараясь найти в нем ответ, но не видел ничего, помимо строгой и серьезной задумчивости, прежде чем от этого человека поступило достаточно странное и нелогичное, по его мнению, предложение, которым он предлагал перевернуть эту черную страницу его жизни, полную лишь боли, скорби, вины и ненависти к себе.
— Раз уж раскаиваешься, то сделай что-то для искупления своих грехов. — все же закатывая глаза и отпуская чужую шею, даже соизволив отступить на шаг дальше от него, давая мальчику немного личного пространство, поднимая его нож, который он случайно выронил в траву, говорит Ларгон все тем же строгим и поучительным тоном, рассматривая его скептички и оценивающе, словно бы что-то прикидывая в своей голове, прежде чем протереть чужой кинжал от своей крови и спрятать его в своей небольшой сумке, с которой пока что путешествовал. Ему нравилась честность и искренность парня даже несмотря на то, что они были не знакомы и тот вполне мог наврать ему с три короба, и пусть выглядел тот, мягко говоря, не очень, это было вполне себе поправимо, так что, в целом, Ларгон мог предложить ему один вариант искупления его грехов, который был бы выгоден и ему самому, поэтому он предлагает достаточно легко, не то, чтобы не беспокоясь о возможных последствиях, но зная, что постоять за себя, в случае чего, он точно сможет.
— Знаешь, мне как раз нужен слуга — если согласен, то подробности обсудим позже, когда приведем тебя в более подобающий вид. — на последних словах он почти с легким отвращением оглядывает мальчишку, прежде чем, даже не обращая внимание на его выражение лица или невербальные жесты, в принципе почти не интересуясь его ответом и реакцией, развернуться и медленно последовать обратно к повозке, обернувшись лишь на полпути, поманив его рукой, когда Эннон хмуро разглядывал его, что-то обдумывая в своей голове, словно бы стараясь прислушаться одновременно и к чувствам, которые, почему-то, говорили о том, что это и правда может быть шансом на искупление, которое, как он думал, ему уже не нужно, и к разуму, который говорил о том, что не стоит доверять первому встречному, который только что убил твоих товарищей, чуть не убил тебя, но по странной причине пощадил и предлагал ему, сделку?
И все же этот мужчина, который поманил его рукой, словно своего верного пса, выглядел так, как будто бы не предполагал, что Эннон может отказаться, а сам Эннон как будто бы и не пытался искать отказ, когда спустя время, вздохнув, последовал за ним.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!