Марионетки
20 июля 2024, 00:00 Шепот в классе, задачи на доске, сильный гул в голове.
Юра не понимает, как может здесь находиться. Не может отделаться от ненавистного ему вчера.
— Синицын, ты бы лучше уже контрольную делать начал, а не ворон считал, — строгим тоном окликает его учительница.
Он поднимает на неё затравленный и уставший взгляд, неловко сжимает в ладонях ручку со сгрызенным колпачком. Отгоняет от себя желание провалиться в долгий сон или убежать — вот прямо сейчас, с урока и в ближайшие недели тут не появляться.
Вот только бежать ему некуда.
— Вы правы, Мария Андреевна.
*** — Это так странно.
— Что странно?
Юра теряется. Даже не заметил, как выпалил мелькнувшую мысль вслух.
Миша поглядывает на него с ленивым любопытством, откладывает в сторону сочинение по литературе. В глазах у него стоит немой вопрос, на который Юра отвечать не спешит, даже несмотря на привычную атмосферу. Сидят они ведь на небольшом дворике позади школы — там, где тихо, мало кто ходит и нет лишних слушателей, к которым доверия никогда не было. В месте, где можно поговорить о своих проблемах спокойно, без страха осуждения и косых взглядов.
Как сейчас.
— Ну же, говори, не стесняйся. Все тут свои — я да стенка, твои самые верные друзья, — добавляет Миша с ухмылкой, прищуривает глаза. Чувствует ведь, что это что-то важное. Понимает: надо выслушать. И так просто от него отвертеться не получится — своего добьется, как обычно он и поступает.
Юра же сжимает кулаки и отворачивается от проницательного взгляда Миши. Говорит тихо, нервно:
— Отец… — Юра запинается, прикусывает нижнюю губу. — Вчера совсем разошёлся. Привёл своих друзей, кричал вовсю, потом меня позвал и говорить стал, какой я у него паршивый, весь в шлюху-мать. А потом, — он замолкает, переводя дыхание и пытаясь упорядочить мысли в голове, — я сбежал после того, как он кинул в меня бутылку. Просто взял — и ушел. С трех часов ночи по улицам слонялся. Чувствую себя паршиво.
Сказал — и легче стало. Пусть и немного, но всё же ощутимо. Миша же молчит, ждёт, когда Юра расскажет всё до конца.
— И пока на уроке сидел, думал: это все-таки странно. То, что ты пережил какой-то кошмар, а никто об этом не знает. Никто и не замечает. И ведёшь себя так, как будто всё хорошо. И вот… — Юра неловко водит рукой по воздуху, — именно это странно. Ну да. Я так прежде и сказал.
Только сейчас он решает посмотреть на Мишу. Миша отрешённо мнёт листы, обдумывает что-то. Переваривает, видимо.
Тяжело ведь с болью сталкиваться. Не только со своей — но и с чужой. Тобой не испытанной.
— Какой же твой отец все-таки мудак, — Миша молчание нарушает спустя краткое молчание. Честно говорит, по тону слышно. — Как его только земля носит.
Юру слова друга не смущают. Он бы согласился, сам порой начинает думать так же — лишь боится произносить это вслух.
— Может, прогуляемся сегодня? — решает Миша, сменяя тему разговора.
Юра начинает вглядываться упорно в дерево напротив. Обдумывает предложение. И после — выдаёт:
— Я… Я не против. И работы на сегодня нет.
Миша с улыбкой взъерошивает волосы Юры, встаёт и подает ему руку. Юра принимает её с благодарностью в глазах, встаёт сам, успевает отшатнуться — перед глазами резко возникли белые пятна от усталости — и выпрямиться. Как по команде.
Затем чуть позже начинается урок литературы, начинаются и громкие споры.
Миша — на высоте. У Миши — спорное сочинение на несколько сотен слов, что он старательно выводил кривым почерком на переменных, опираясь на подоконники и торопясь, словно безумный — время ведь не ждало, время шло вперёд. И своим результатом он оказался довольный, подмигивая Юре посреди занятия, когда очередная одноклассница восприняла его слова в штыки.
Он ведь тот ещё бунтовщик. Громкий, шумный. Что редко может усидеть молча, когда есть возможность что-то сказать.
И Юру это в друге восхищает.
*** Исписанные стены, заклееные окна, зеркало в жидких разводах.
И Юра, что растирает злые слёзы по лицу. Плакать — отвратительно. Плакать мальчики не должны, особенно такие взрослые, как он. Ему ведь уже двенадцать лет. Но и не плакать не получается — в горле стоит комок, тело саднит от ран и синяков, а в голове звучит голос отца. Голос твердит:
— Я тебя, выблядка, научу, как меня не слушаться!
— Я тебя заставлю жалеть о том, что ты поднял на меня голос!
— И домой возвращаться не смей. Понял меня, а?!
Юра опирается руками об раковину, сплевывает. Перед глазамм белые пятна, его мутит — проблеваться было бы не лишним. Только вот нечем — он со вчерашнего обеда ничего не ел, но и голода толком не чувствует. Привык.
В туалете сейчас никого — да и идёт первый урок, в коридорах тихо. Можно ещё полчаса предаваться жалости к самому себе, а потом, за пять минут до начала конца, отмыть лицо и пойти на уроки — второй идёт как раз биология и лучше уж учительницу по этому предмету лишний раз не злить. Иначе хуже будет.
Но в его маленький мир вмешиваются — дверь тихо скрипит, кто-то входит.
Ласточкин, сразу понимает Юра. Видный одноклассник, с кучерявыми черными волосами и искорками в карих глазах. Умный, насколько ему помнится. С мальчиками почти не общается, зато прекрасно ладит с девочками, за что получает смешки в свой адрес. Поэтому регулярно встревает в драки — вон, с разбитой губой ходит, на днях успел влезть в очередную. За что ему уже успело влететь от учителей.
— А, ты, Синицын, — произносит Ласточкин, рассматривая его с головы до ног. Ничего не говорит об откровенно жалком виде. Но от этого хуже — от этого Юра желает лишь провалиться сквозь землю. Уж лучше бы оскорбил да плаксой-девчонкой назвал. Так честнее вышло бы. Без противного молчания, из-за которого Юра лишь хмурится, становится ещё более молчаливым и пытается прикрыть ладонью хоть как-то красное и опухшее от слез лицо.
Ласточкин садится рядом, на подоконник. Удивляет Юру, притягивает к своей нескромной персоне взгляд. Ласточкин на него поглядывает косо, с прищуром и улыбочкой на губах. Та у него на лице частенько мелькает — ею весь светится. Даже когда на него кричат, несутся с кулаками и пытаются вывести на негативные эмоции. Чем против воли Юру зацепил.
— Чего ты так смотришь, будто я что-то плохое делаю? Хотя ладно, уйти с урока для того, чтобы пофилонить, может, дело не очень хорошее, согласен, — Ласточкин довольно щурится, лезет рукой в карман. Там что-то шуршит; Юра, против воли, вслушивается. — Конфету будешь? — спрашивает, ни капельки не смущаясь молчанию.
Юра же кивает. Юра предпочитает сделать вид, что есть сладкое на пустой желудок — хорошая идея. И хмуриться перестает — точнее, продолжает, но уже не так сильно.
Расслабиться получилось. С Ласточкиным, почему-то, быть слишком долго хмурым не выходит.
— Может, расскажешь, что случилось-то? А и, кстати, на, держи, а то лицо вытереть-то надо, — Ласточкин достает салфетки — сколько он еще вещей хранит в карманах? — протягивает их Юре и последний принимает скромную вещицу с опаской и с такой же опаской пользуется ею.
Юра задумывается. Подступается к вопрому с разных сторон, пытается анализировать. Он не привык рассказывать о своих проблемах; объяснять каждый раз, через что прошел и почему он постоянно таскается в мешковатой одежде, под которой и живого места нет.
Но, с другой стороны, его прежде никто и не спрашивал-то. А желание рассказать хоть что-то и кому-то так и рвется наружу. Даже в виде простых слов:
— Да так, — отвечает Юра, утыкаясь взглядом себе в коленки, — с отцом повздорил. Мы с ним не особо ладим и… Ты ведь никому не расскажешь, да? — он переводит испуганный взгляд на Ласточкин.
Ласточкин улыбается ободряюще и протягивает руку.
— Никому.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Они пожали руки. Обещание стало нерушимым.
Юре двенадцать лет. Он не привык с кем-то откровенничать, но и умалчивать, когда спрашивают, ещё не научился — да и в случае с Ласточкиным это ни к чему.
Юре двенадцать лет — и только сейчас он смог обрести друга. Настоящего. Что выслушает, поддержит и действительно никому не расскажет. И при мысли о нем не звучит холодное и отрешенное «Ласточкин»; заместо этого он стал теперь Мишей.
Юре двенадцать — и у него появился человек, что делит с ним одну и ту же проблему.
Имя ей — отец.
*** — Идём-идём, Юр, — подгоняет Миша весело. Голос у него теплый, звонкий; принадлежи он кому другому, то Юру бы выбесил — больновато слышать радостный тон, когда у тебя самого проблем хренова куча и ты понятия не имеешь, что с ней делать-то. Но голос принадлежит Мише и, пусть и невольно, Юра настроение его подхватывает.
Губы тянутся в улыбке. Вчерашний день кажется сном. Сегодняшний вечер и ночь — настоящим, что будет ещё длиться долго-долго. Так долго, что и нужда видеть отца лишний раз отпадёт.
— Иду я, иду, — Юра отвечает Мише в тон, оглядываясь. — И как ещё раз зовут твоего приятеля из шараги?
— Колей его звать. Колей Митюхиным. Хотя друзья его обычно Николкой зовут — как-то к нему эта кличка приросла, с нею теперь и живет.
— И как же ты его, Миш, встретил-то?
— А, чуть не подрался я как-то. Про тот случай тебе уже рассказывал — с Костей Гончаровым, тот Любку в край достал, а я за неё заступился. Я тогда упомянуть забыл, что нас разнял как раз Николка. Тогда и заобщались.
Юра равняется с Мишей, хотя до этого из-за мыслей успел замедлиться. Прячет ладони в карманах; осматривается вокруг, поглядывая на неоновые вывески магазинчиков и деревья, чьи сентябрьские краски были утрачены из-за темноты.
— А вот мы, мой друг, и пришли.
Они стоят перед старенькой потрепанной десятиэтажкой, что видала времена и получше. Юра разглядывает её, мерзнет и думает: что дальше?
Думать долго, правда, не пришлось.
— Смотри-ка, Юр, а вот и сам Николка, — Миша говорит ему это шепотом, ладонью указывая направление, где упомянутый стоит, сигарету прикуривая.
Николка их тоже заприметил. Высокий такой человек — Юре, который низковат по сравнению с большей частью ровесников, даже немного неловко становится, когда тот к ним подходит несколько ленивой и неторопливой походкой.
Николка рассматривает их с серьезными лицом. Миша же улыбается, ожидая вердикта. Какого, правда, Юра не совсем понимает и потому ждёт тоже.
— А я-то уж думал, что не придете, — тот ещё немного хмурится — больше приличия ради, а после улыбается. Тепло так, открыто. Прямо как Миша — и Юра понимает, почему те поладили. Оба ведь счастливые такие. Открытыми выглядят, склонными к общению. При возможности те не заобщаться на приятной ноте не смогли бы. И при этом он упорно не смотрит истерзанные ногти Николки и его несколько исхудавший вид. — И ты это, получается, тот самый друг Миши, да? — Николка смотрит на Юру, Юра от внимания к себе настораживается, закрывается.
Рефлекс.
— Да! — Миша берёт инициативу на себя, приобнимает Юру за плечи, как бы показывая, что тот — свой. И обменивается ещё парочкой слов с Николкой, прежде чем пройти внутрь.
Они проходят быстро; никто на них внимание обращать не спешит. В квартире играет шумная музыка — что-то из русского репа и рока. Везде стоит алкоголь, везде сидят и люди, его пьющие. От количества человек на такое маленькое пространство волей-неволей даже мутит.
Но с другой стороны — Юра всё равно не может избавиться от приятного ощущения в груди. Он никогда прежде не бывал в таких местах, не вклинивался в вписки и воспринимался многими старшими как совсем маленьким, ещё и ворчливым и несговорчивым. И ощущение того, что вот, получилось сюда попасть, охватывает его с головой.
Будто в элитный клуб попал, а не в местную тусовку молодых любителей выпить побольше алкоголя да устроить редконостный кутеж.
Свои рюкзаки Миша с Юрой при себе оставили — вдруг кто-то по случайности возьмет или что-то оттуда позаимствует уже нарочно — и расположились на балконе — там люди мелькают изредка, больше с целью выкурить сигарету-другую и уже после вернуться обратно в дом.
— А почему ты… Ну, решил пойти на вечеринку-то? Я-то понятно — мой скорее всего пропажи не заметит, он её редко замечает, хотя когда замечает… Неважно, в общем. Но твой… Отец. Как он к этому отнесётся? — спрашивает Юра, стоит очередному человеку уйти. И вглядывается попутно в темные улицы, едва освещенные фонарями.
Миша меланхолично на него смотрит. Отпивает немного алкоголя из пластикового стаканчика, ставит его на пол. Задумчиво поднимает голову вверх.
— Да без особой разницы на него, знаешь ли, — он взмахивает рукой, будто пытается отмахнуться, стоит только ему заговорить, — Сегодня по идее допоздна должен задержаться на работе да и период у него сейчас такой — ведет себя тихо то есть. Последние полторы недели мы с матерью выдохнуть можем. Расслабиться хоть немного, своими делами заниматься без страха, что у него в голове что-то щелкнет и он устроит… — обычно безмятежное лицо Миши искажается — Юра сразу смекает: он вспомнил что-то неприятное. — Да и даже если взбесится, то что он ещё со мной сделать-то может? Мне его гнев уже давно не страшен. Привык, знаешь ли. Всю жизнь — одно и то же. Так что буду развлекаться. Ему назло, — тут на лице Миши снова возникает улыбка. Широкая, привычная. Искренняя. Юра, наверное, никогда не перестанет удивляться тому, что Миша умеет переключаться между эмоциями и сохранять в себе желание жить, радоваться и вылезать из целой кучи эмоциональных ям, в которые вечно падает против воли.
Юра же так не умеет, Юра — книга, в которой можно спокойно вычесть, что с ним успело произойти прежде. Его боль всегда написана на лице, по нему видно, из какой он семьи и с чем сталкивается чуть ли не ежедневно, за счет чего получает тычки в адрес и красноречивые взгляды, выжигающие на нем клеймо «Ребенок из неблагополучной семьи».
На лице Миши — нет.
— Кстати, — говорит Миша, внимательно смотря на Юру, — ты мог бы тут остаться. Ну, знаешь, на ночь. Вряд ли кто-то против будет, — он подмигивает, довольно улыбаясь.
Юра обдумывает это предложение. Мерно, без спешки. Затем отвечает:
— Нет, спасибо, я… Как бы сказать? Мне тут неуютно. Не хочется среди кучи людей спать, поскольку я тогда точно не усну.
Миша в ответ на это пожимает плечами, отпивая еще немного алкоголя.
— Дело твое.
*** Юра ступает по ступенькам. Поднимается к себе в квартиру. Сжимает в кармане ключи слишком сильно, намеренно медлит. Да и перед глазами плывет — и от алкоголя, и усталости. От последнего больше.
Он надеется, что отец решил не устраивать кутеж вновь. Что тот захотел отоспаться перед двенадцатичасовой сменой на заводе. И будет спать дальше — мирно, спокойно. То единственное время, когда с ним безопасно рядом находиться — и то, тихо, неслышно. А то проснется он — и приятного будет мало.
Юра достает ключ; открывает дверь тихо-тихо, как привык. Ведь быть воплощением тишины — общее правило для всех детей, чьей семьи и врагу не пожелаешь.
Юра исключением не был. Юра, кажется, попадал во все правила. И счастья от этого никакого не испытывал.
— О, вы только на него поглядите-ка — пришел наконец.
Юра чуть не роняет ключи. От страха, сжавшегося сердца и того, что сейчас будет. Горьковато, правда, из-за этого: ему не страшно влезать во всякие перепалки, вступать в драки с ровесниками и даже теми, кто постарше. Он всегда стойко выносит оскорбления, унижения от обидчиков и отвечает и щедро отвечает им той же монетой. Не боится он других. Никого из них.
А вот отца — боится.
— Ну как, нагулялся? — отец поднимается с места. Смотрит недовольно, зло, но удивительно трезво — к алкоголю, значит, не притрагивался после попойки с друзьями и все выпитое уже сумел переварить благополучно, понимает Юра и поглядывая в сторону, где обычно пылятся ровным рядом бутылки.
На вопрос же Юра не отвечает. Молчит упрямо. Только губы поджимает.
Да и что ему сказать, чтобы не разозлить перед собой зверя?
Что же?
— Ты бы лучше от меня не отходил. Или думаешь, что я совсем уж того — не замечу, куда ты пятишься, а? Думаешь же?!
От крика Юру передергивает. Его пальцы подрагивают от желания зажать уши, чтобы ничего не слышать, но он такую опрометчивую ошибку при отце не совершит. Больше не посмеет.
— А ведь знаешь, я порой понимаю, почему ты так часто отходишь от меня иной раз. Знаю, Юра, Юрочка, хороший мой, — отец хватает его за запястья, тянет на себя. Не подчиниться Юра не может; он уже далеко в мыслях своих. Абстрагироваться пытается. Не думать, не думать, не думать.
— Простишь меня, отца своего и засранца этакого за все, что было прежде? Простишь же?
Юра не отвечает. Юре — ровно.
Юра вспоминает те шрамы, которые отец любовно-заботливо выводил на его теле, зажимая рот, чуть ли не придушивая за каждый проступок.
— Ты ведь пойми меня. Мне тяжело. Всем, конечно, тяжело и все справляются. А я не справляюсь, Юрочка, — отец сжимает запястье Юры — сильно так. Риск есть, что на бледной коже синяки останутся. — Вот такой вот я плохой. Очень плохой, знаю. И все же ты меня прости, прости.
Сердце начинает биться сильнее.
Юра разжимает губы. Поднимает на отца взгляд. Осознанный, твердый, обжигающий.
— А к чему мне твои извинения?
Отец смотрит на него в упор от удивления. Юра же смелости своей внимания никакого не придает — просто не успеваеет.
— К чему они мне?
Юра выдергивает руку из захвата — пользуется минутной заминкой родителя. Впервые ведь так происходит, что Юра ответил. Сколько таких уродливых сцен было — не пересчитать. И всегда Юра молчал.
Сейчас вот только говорит.
Держать рот на замке стало совсем уже невыносимо.
— Ты ведь не исправишься, лучше не станешь, будешь каждый день делать то же, что и всегда. Так какой в них смысл? Какой?
Настает очередь молчать уже отца. Юра его минуты молчания разделять не хочет — сразу убегает к себе в комнату, закрывается на замок — хоть что-то хорошее в этом доме есть, главное, успевать это сделать — и позволяет себе небольшую роскошь зажать уши. Всем телом вдавидаться в стену, закрыть до белых пятен глаза.
На него, сквозь стенку, обрушивается крик.
*** На Мише лица нет.
Юре заметить это не сложно. Да и каждый, кто обращает на Мишу внимание, вряд ли бы смог это не заметить. Тот ведь совсем бледный сидит — и губы поджимает да кусает, и горбится вовсю, и на урок опоздал — потому с ним Юра поговорить не успел. Просто возможности не было.
Приходится нетерпеливо поглядывать на часы. Засекать время, отсчитывать минуты. Юра немного нервно начинает по полу стучать, когда остается всего пять. Ожидание его не то, что бы убивает — скорее, раздражает.
— Синицын, ты бы стучать попусту перестал, а то мешаешь и мне, и остальным, — учительница раздраженно его окликает. Юру её тон не трогает — да вот шуметь перестает.
И думает: Миша на меня так ни разу и не посмотрел. Дело, значит, серьёзное.
Такое бывало прежде всего два раза. Когда отец Миши напился чуть ли не до смерти и на протяжении всей ночи буянил так, что даже соседи слышали. И второй раз, когда мать Миши положили в больницу из-за проблем с сердцем — он ведь её, мать свою, любит. Сильно-сильно. Переживал это тяжело, даже улыбаться не мог нормально. Хотя бы нервно, криво.
Поэтому, стоит прозвенеть звонку, Юра облегченно выдыхает. Подскакивает с места, быстро собирает вещи в рюкзак — за считанные секунды подходит к месту Миши, касается его плеча. Тот быстро оборачивается к нему — смотрит непроницаемым взглядом.
— Что случилось? — спрашивает Юра шепотом, прислонившись к Мише. Не дождался, пока они выйдут из класса, хотя, к счастью, на них никто внимание не обратил — у всех своих забот хватает.
Миша открывает рот — и тут же его закрывает. Кивает в сторону двери. Юра намек понимает, сжимает лямки рюкзака и перекатывается с пятки на носок, терпеливо ожидая, пока Миша соберется. Неловко, правда. Руки у него дрожат и быстро сложить все в рюкзак не выходит, из-за чего тот досадно шипит.
Они чуть ли не бегом выходят из класса. Миша говорит: «Мне нужно подышать свежим воздухом». Юра не спорит и идет в сторону выхода из школы. Посматривает в спину друга, что идет впереди слишком быстро, успев плечом задеть девочку из параллельного класса и быстро пробормотать «извини», даже не обернувшись.
— Ну так как? — спрашивает Юра, когда они уже подходят к игровой плошадке во дворе, успев пройти мимо прочих школьников, что в свободную минуту решили выкурить сигарету-другую.
Миша все еще не отвечает. Садится на качели, к которым подошел. Он явно не собирается идти на следующий урок, отмечает Юра. Они уже точно на него не успеют.
— Ты когда-нибудь задумывался над тем, какую власть имеют родители над своими детьми?
Тишину Миша нарушает — да так, что Юра теряется.
— Что ты имеешь ввиду?
Миша продолжает покачиваться на качели, задумчиво смотря перед собой.
— Скажу сразу: отец просек, что я куда-то уходил, — Миша выговаривает слова медленно, будто бы стараясь тщательно их подбирать, — Просек именно тогда, когда у него решило испортиться настроение. А это ни к чему хорошему не привело. Смекаешь?
Юра кивает, садится на соседние качели. Выстраивает в голове четкую картину, понимая: это было даже очевидно.
И никто не гарантировал, что все пойдет ровно и именно так, как хочется. Ни в его, Юры, случае, ни в случае Миши.
— И что же у вас произошло?
Миша усмехается. Горько так, отчаянно.
— Ну как сказать… Он пришел в такую ярость, что мать пришлось в больницу потом возить. Отец перестарался, понимаешь ли. Но знаешь, что мне мать сказала, когда я ее увидел? Что она сама во всем виновата и отца винить не в чем. Это ее, знаешь, любимая присказка. «Сама виновата, сама виновата, сама виновата» — вечно такое говорит, когда отец вытворил что-то опять. Раньше это вызывало у меня непонимание, причем лютое — почему она так говорит? — Миша говорит это чуть недовольно, чуть зло, чуть ли не выплевывая каждое слово. — Потом смотрю: а, оказывается, понятно, почему. Все этим будто бы пропитано. Если с кем-то что-то случится, то его вечно винят, даже если вина человека просто в том, что он попал не в то место не в то время. Или в том, что, надо же, знал, кто ему навредил лично. Да и вспомнилось мне, как мать жаловалась бабушке на отца, а та говорит: «Ну что уже поделаешь, ты сама выбор свой сделала, тебе его и нести, а ребенку отец нужен», — тут Миша спотыкается на этих словах. Хрипит — чуть беспомощно, словно задыхаясь. Юра кладет ладонь на его плечо в безмолвной поддержке, намекая: я здесь, рядом. — И тут я стал задумываться: а зачем мне именно такой родитель? Зачем? Мы с матерью были бы счастливы и без него! Даже более того — мы несчастны именно из-за него!
Тут Миша выдыхает, откидывает лицо назад; злые слезы текут у него по щекам. Он сопит, плотно сжимает губы, сжимает так же и кулаки.
— И, помню, когда вернулся домой… — продолжает он чуть погодя, — то родителей дома тогда не было. Вернулись потом. Говорить, что случилось по итогу, смысла нет — думаю, ты и так поймешь. Мне же произносить это тяжело, однако… Тогда-то в голову и пришла эта мысль: о власти родителей над детьми. После того, что устроил отец, я был готов если не на все, то на многое, чтобы он больше не устраивал такого шуму. Задумался над тем, что от него, падлы такой, не сбежать. Что он может сделать что угодно — и мне придется подчиниться. Иначе хуже будет. Даже более того — хуже стало. И вряд ли так только у меня, — он резко поворачивает голову в сторону Юры; в его глазах горит огонь. Юра сглатывает, понимает: будь у Миши возможность, то он бы уже все спалил дотла с помощью этого огня. — Ты ведь тоже чувствовал это, да? Или задумывался?
Юра поджимает губы. Понимает одну простую вещь, вспоминая, какую сцену устроил ему отец недавно. И кивает в знак согласия.
— Об этом-то я и говорю, — шмыгает носом Миша, который, кажись, успокаиваться даже не собирается. — И я это так… Так ненавижу, — он цедит это сквозь зубы и, резко встав на качели, стал на них быстро и импульсивно раскачиваться; те отчаянно скрипят. — И когда я думаю об этом, — продолжает Миша, задыхаясь, — то прихожу к одному: я больше так не могу. И больше это терпеть не стану. Поверь мне. Не стану.
Юра-то верит, конечно. Юра ощутил всю пугающую суть ситуации. Знает, что Миша так просто не подчинится — такая уж у него натура.
Только вот не может избавиться от чувства, что это ни к чему хорошему не приведет.
В тот день в школу они так и не вернулись.
*** Отец стоит неподалеку от стола, за который только-только сел Миша. Перебирает книги, задумчиво смотрит на обложки, будто бы решая, что именно стоит прочесть, но Миша-то понимает: это маленькая привычка отца. Так он делает всегда перед началом разговора. Как правило, тяжелого.
Хотя легких у них и не бывало.
— Ну? — отец убирает книгу на полку, поворачивается к Мише. Миша зажимается, желает стать частью стула, стола, чего угодно, лишь бы на него не смотрели. Пронзительно так. Как отец обычно и смотрит.
— Что «ну»?
— Извиняться будем? А то ты за свои ночные гуляния прощения так и не попросил, хотя следовало бы, — голос у отца спокойный, чуть надменный.
Миша цедит в ответ:
— А ты перед матерью извинился?
— За что же?
Миша оддергивается, словно получил пощечину. В мыслях лишь одно: «Отец издевается. Определенно».
— За побои, — голос сдавленный. Чуть измученный.
— Ах, это… Так лучше бы за тобой следила или ты себя примерно вел — тогда я бы ничего ей и не сделал.
— Тогда и я извиняться перед тобой не буду. А то, знаешь ли, ты сам виноват, что сын у тебя такой уродился, — Миша смотрит на отца с вызовом. Отец лишь обманчиво-устало вздыхает.
— Миша-Миша, я ведь тебя кормлю, одеваю, крышу над головой даю, я ведь ничего не сделал в отношении тебя незаслуженно, а ты так со мной обращаешься, будто я какое-то чудовище.
Миша упрямо молчит, так же упрямо поджимает губы.
Вступать в такие словесные игры с отцом — плохая идея. Тот ведь всегда вывернет все в свою пользу, его руки всегда белые и чистые, он всегда во всем прав и ничего плохого не сделал, потому что это ты ничего правильно не понимаешь и не осознаешь. Ты неблагодарный, не имеешь права голоса, слишком глуп и юн. И в такую ловушку Миша попадал не один раз — и в очередной раз попадать не желает, поэтому прикусывает язык, пытаясь замолкнуть.
Хотя еще чуть-чуть — и остатки самоконтроля в нем точно начнут рассыпаться.
— Молчишь, да? Ну молчи — правоту моих слов это все равно не отменяет, а, наоборот, подтверждает. Ведь молчание — знак, согласия, верно ведь? — отец улыбается и Мише едва удается сдержать свое отвращение. — И все-таки разговор наш не окончен, сынок. Будет чудесно с твоей стороны, если ты все-таки прощения попросишь, хотя… — он встаёт, проходится по кабинету, достает листок и ручку из своего стола и кладет их прямо перед Мишей. — Меня устроит, если ты своё извинение напишешь. Желательно большими буквами. Выводи аккуратно, старательно. И если решишь повторить прощение как можно больше и чаще — то будет даже лучше и, поверь, это я оценю. А пока не напишешь — из стола не встанешь.
И он отходит — с довольной усмешкой на пару шагов назад. Та с лица, правда, быстро исчезает, стоит Мише подорваться с места.
— Не буду это я делать! Слышишь?! Не буду! Не вижу причин, по которым я должен просить прощения перед тобой. — на одном дыхании выкрикивает Миша, смотря на отца с гневом, яростью, ненавистью — всем тем, что на протяжении долгих лет он всячески скрывал с одной простой целью — не привлечь к себе внимания ради новых ударов. — И я никогда не буду извиняться перед тобой больше! Никогда! Ты мерзкий, отвратительный, самый худший…
Договорить ему отец не дает. Зато дает столкнуться лицом с поверхностностью жесткого стола. Миша чувствует привкус металла — кажись, прикусил себе язык. И голова кружится от удара, и перед глазами сияют белые пятна, и ему теперь тошно да дурно.
Мишу обжигает одна только мысль, что его матери пришлось на днях — в очередной раз — испытать это тоже. Терпеть удар за ударом, сдерживать так ненавистные отцом хрипы и слезы, чтобы не получить еще больше — и это все по его, Мише, вине.
Поэтому он не имеет права сдаться.
— И как ты только меня назвал — очаровательно даже, что мой сын может так браниться. Жаль, правда, замахнулся ты не на ту цель и не на того человека. Да и клеветничаешь ты вовсю, разве нет?
Миша понимает мысль отца: еще один удар явно не будет лишним, поскольку он чувствует новый, второй. Ведь тот, при возможности, всегда был щедр для новой порции насилия. Особенно тогда, когда хотел показать, насколько же он прав.
И тогда, когда хотел показать свою власть.
Мишу мутит; перед глазами все плывет. И все же — он еще может мыслить и говорить.
Но тот еще вопрос — к худшему или лучшему.
— Если для тебя это — клевета… То боюсь представить… Что тогда — правда, — он тяжело дышит и, кажется, рискует потерять сознание.
Отец вмиг переворачивает его лицом к себе. Обхватывает руками шею, сжимает. Душит, но аккуратно так, чтобы Миша вдыхать полной грудью не мог, хватаясь-цепляясь за каждый вдох, но и не задохнулся окончательно.
— А ты, погляжу, не можешь вовремя остановиться. Ничего-ничего, твоя мать тоже, знаешь ли, была прежде без тормозов, зато…
Миша не пожелал дослушивать.
Миша пожелал плюнуть в лицо отцу. На чистом автомате. Вся его сущность в один момент переполнилась отвращением — он не хочет от этого человека слышать хоть что-то об по-настоящему дорогом ему человеке.
— Даже не пытайся. Я не буду это терпеть. Я и не хочу, — Миша шипит, хрипит, упрямо, сквозь дымку перед глазами, смотря на отца. — И больше не стану тебе подчиняться. Слышишь? Больше никогда, — он чувствует, как начинают сжимать шею сильнее, из-за чего теперь получалось выдавать только слабые полузадушенные хрипы.
— Интересный выбор, — у отца от ярости перекошено лицо. — Жаль, правда, что неправильный.
Миша поджимает губы, закрывает глаза. Надеется на то, что сможет их открыть снова.
Сможет же, да?
… Головная боль, легкая тошнота. Немой ужас, заставший в глазах.
Юра сидит на смятой постели; сжимает в кулаках ее слишком сильно. Чувствует сквозняк и слышит шепот дождя — перед сном он успел слегка приоткрыть окно. Сам же он весь в липком поту. И несмотря на прохладу ему слишком жарко.
Кошмары ему снятся нечасто — обычно Юра ничего в своих снах не видит, кроме тьмы, в которой благополучно пребывает до самого рассвета. Но если они ему все же снились — то больше засыпать не получалось, как бы ни был организм слаб и не требуй отдыха. Ведь как тут отдохнуть, когда сердце совсем недавно билось от дикого, нечеловеческого страха, а изуродованное подсознание выдавало причудливые образы, от которых в венах стыла кровь?
Так же, как и сейчас.
Юра встаёт с постели, на ватных ногах подходит к окну. Понимает, что лучше бы его прикрыть — продует ведь. Но решает, что он слишком смелый и ему ничего не повредит, поэтому наоборот — открывает его пошире.
Он чувствует запах осени и надеется, что то, что ему приснилось — обычный, пусть и откровенно ужасный, сон, который к Мише никакого реального отношения не имеет. Его отец может быть сколько угодно подонком, но не станет же он убивать собственного сына, правда?
Правда ведь?
*** Миша не отвечает. На звонки, сообщения — словно он решил в один момент исчезнуть из виду, несмотря на привычку часто пользоваться телефоном и отвечать на любое сообщение спустя всего минуту.
И Юру это беспокоит и злит. Беспокоит, потому что он точно понимает: здесь что-то не так. И злит, потому что чувство бессилия его сжимает, душит, разрушает.
Ведь часто бывает так, что помочь просто-напросто нечем. Что как ни пытайся изменить порядок вещей — его не поменять. И даже если произошло что-то страшное с Мишей, даже если отец избил его до кровавых соплей и переломанных костей, то сделать хоть что-то Юра не в состоянии. И это выводит из себя.
— Эй, парень, пошевеливайся. Листовки сами себя не разберут.
Точно, листовки. Работа, которая подвернулась так удачно именно сегодня.
По крайней мере, ему будет, чем занять голову до самого позднего вечера.
Даже если будет ждать на протяжении всего дня тихого сигнала об уведомлении или звонке от своего старого кнопочного телефона, ни капельки о работе толком не думая.
*** Шепот в классе, задачи на доске, сильный гул в голове.
Юра чувствует странное дежавю. Благо, никакой контрольной писать не надо.
Юра также ощущает противный недосып, который его преследует. После вчерашней работы он гулял до ночи и вернулся домой поздно. Достаточно поздно, чтобы не пересечься с отцом, который к тому моменту успел уснуть на полу — подбитый, рядом с бутылками и лужей алкоголя. К утру его положение не изменилось — и Юра успел прошмыгнуть мимо него во второй раз, даже толком не позавтракав. Есть не хотелось тогда совсем.
Не хочется и сейчас.
Он слышит стук; видит, как из дверного проема возникает голова молодой помощницы директора, что с неловкостью в голосе спрашивает: «Можно ли войти»? Учительница же невзначай бросает: «Можно-можно, проходите».
— Здравствуйте, эээ, ребята — помощница стоит перед ними, явно не зная, куда себя деть — Юра отмечает, что она все мнется, неловко сцепляет перед собой пальцы, чуть дрожит. — Буду кратка и пряма: к нам поступило сообщение, что ваш одноклассник, Миша Ласточкин, больше сюда не придет. Он… — она запинается. У Юры же запинается сердце. — Он уже не сможет. Он умер.
Не слышно больше никакого шепота. Зато Юра слышит молчание — хорошо, отчетливо.
Оно громче любых слов.
Его, правда, все-таки вскоре прерывают. Люба — та девочка, которая с теплом относилась к Мише и получала это тепло в ответ, которой симпатизировал Юра, которая, вообще-то, действительно славная девчонка — тихонько плачет, прикрывая лицо ладонью и чуть содрогаясь от всхлипов. И вместе с ее слезами, с ее горем, с ее болью в классе молчание превратилось в ничто.
— А как он умер?
— Что случилось?
— А когда это произошло?
Поток вопросов сыпется на помощницу. Та явно не знает, что ей делать; тушуется вовсю. Учительница пытается ей помочь да как-то без толку. Лишь шороху больше наводит.
Только вот Юру это не трогает. Его трогает то, что он слышит позади себя сквозь шквал шума:
— А, знаете, пацаны, — шепчет Костя своим дружкам, что сидели рядом с ним за партами, — даже хорошо, что этого черта-подкаблучника мы больше не увидим. Воздух станет чище.
Резкий скрежет по полу, отодвинутая в сторону парта, сжатые до дрожи кулаки — Юра готов на все, чтобы применить их на деле. И по его горящим глазам Костя это сразу смекает — вон, вжимается в свой стол, наверняка понимая: доигрался.
— Синицын, тебя какая муха укусила?! А ну сядь на место! Сейчас же!
Юра резко поворачивается в сторону учительницы. Приходит в себя от её голоса, остужающего пыл; смотрит на замолчавших вмиг одноклассников, что в ответ смотрят уже на него. Изучают, ждут его дальнейшей реакции — с налетом ярко отражающегося на их лицах интереса.
Он чувствует себя зверушкой в зоопарке, от которой не ожидают человеческого поведения. И его от этого тошнит.
— А идите-ка вы к черту, Мария Андреевна, — ломающемся голосом проговаривает Юра. — Да и все остальные — катитесь туда же!
Он быстро пересекает класс, выходит из кабинета, несмотря на возобновленный шум и попытки учительницы с помощницей его усмирить. Ничего не видя, ничего не чувствуя, ничего не ощущая, кроме гнева, он бежит из школы. Бежит также по школьному двору, улицам, успевает дважды с кем-то столкнуться, услышать в свой адрес ругательства, которые благополучно пропускает мимо ушей.
Юра добегает до качелей. Тех самых, на которых — подумать только — он качался с Мишей совсем недавно, на днях, выслушивая его боль и горечь.
И даже понять не может, почему он решил прибежать именно к ним из всех возможных мест.
Ломоты в ногах после бега Юра не чувствует, — хотя он не уверен, что может чувствовать сейчас хоть что-то — однако все равно садится — именно на те качели, на которых сидел прежде. На тех, на которых раскачивался Миша, усидеть у него бы все равно не получилось.
В груди гулко бьется сердце. Виски сдавливает, в горле сухо, он едва чувствует холод.
Юра застывает, как статуя. А после, немного придя в себя, он понимает: глаза у него слезятся.
Он плачет.
Юра будто бы наблюдает за этим со стороны. Будто бы он оторван от реальности. Ведь не плакал Юра давно — с тех самых пор, когда он познакомился с Мишей поближе, в том самом злополучном туалете, где он тогда позорно рыдал, не имея ни сил, ни желания вставать и что-то делать, даже дышать.
А сейчас же, вы только на него поглядите, он плачет. Плачет, осознавая, какой смертью Миша умер. Что тот сон — наверняка не простой.
Что Миша попытался противостоять отцу — и стоял на своем до последнего.
Юра зажимает руками рот, царапает себе лицо, прикрывает глаза и едва-едва успевает вдохнуть.
И в голове звучал набатом вопрос, который Юра все никак не мог выкинуть из головы и забыть. Что звучит голосом Миши — таким по-братски родным, нужным, привычным.
Ты когда-нибудь задумывался над тем, какую власть имеют родители над своими детьми?
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!