Часть 2
13 февраля 2025, 11:33Они шли по коридору, пахло серой. Лёва ещё с детства, с общежитий выучил, что у любого хорошего коридора должны быть комнаты либо по правую, либо по левую руку. Это был нехороший коридор.
— А где все двери? – озвучил Лёва, оглядываясь.
— Я знаю только один пароль, и мне открывается только один ход… идём, – Шура поторопил его.
Вокруг ничего не менялось, метры, однообразные, как лента беговой дорожки, перехватывали друг друга, неся свои короткие караулы. Лёве казалось, он идёт по огромному долгому звериному лазу, который вот-вот должен закончиться логовом, но вечно, по-адски вечно, не кончается. Они не поворачивали, но когда Лёва обернулся, чтобы увидеть лифт, то получил только голые стены, уходящие вдаль. По всему выходило, что они с Шуриком шли по исполинской спирали, по крайней мере, рациональное объяснение было таковым.
«Может, мы ходим кругами?» – начинал беспокойно думать Лёва, когда впереди победно затемнели очертания другой, новой двери. Она располагалась в торце коридора, и на ней он и заканчивался.
— Лёвчик, сейчас может быть больно, – предупредил Шура, когда они подошли к самому порогу. – Не трогай, она откроется сама, – остановил он, перехватывая Лёвину руку в миллиметре от стука. – Думай о кры…
И не успел Шура договорить, как дверь распахнулась и одним глотком вобрала их. Тест связок на разрыв… Лёве показалось, что он испытывает небывалую, центрифужную перегрузку, тело сделало мёртвую петлю, вскинулось, бросилось, протащилось по узкой сжимающей трубке и наконец заняло былой объём. Чувствуя себя проглоченным планктоном, Лёва оглядывался по сторонам, он не мог точно сказать, где низ, а где верх. Определиться помог звук, раздавшийся над головой.
— Здравствуй, здравствуй, здравствуй, – заговорил бесплотный елейный голос, такой же, каким у Лёвы просили автограф, – Sugar Human, я уж думал, не придёшь.
— Шура Уман, – поправил Шурик. Он, кажется, лучше пережил дверной проём. – Прекращай.
— Нет-нет – Sugar Human. Я помню, ты был такой… м-м-м… всем нравился, молодой, активный, пробивной. Всех влюблял, все тобою интересовались, все хотели связей. Заветный-заветный, все липли к тебе, Sugar Human. Ты поменялся… где твоя железка в губе?
— Снял, – они говорили так, будто никогда не расставались. Кто-то поставил на паузу кассету, вернулся через двадцать лет и пустил снова. – И не прикидывайся, не ври: ты видел меня без пирсинга. Я знаю, ты несколько раз приходил после. Зачем явился к Евке с Лизой на выписку?
— Хотел посмотреть на тебя… что это за человек, решивший назвать дочь Евой? Как она, кстати?
— Нормально. Играет на виолончели, – Шура держал дистанцию, и заползающий всюду голос немного помолчал.
— Ты почувствовал моё присутствие тогда, потому что я не скрывался. Когда же я прячусь, то ты ничего не чуешь, как старый хаунд… Вчера на сцене у тебя даже подозрений не было.
— Потому что ты пришёл не ко мне, а к Лёвчику, – Шура не оправдывался, напротив, звучал обвинительно.
— Угу, – в медовый голос капнуло досадой, – шёл седьмой день, как он сделал новую версию «Рок-н-ролла», и я… м-м-м… ну, знаешь, напомнил о дедлайне.
Лёву раздражало, что его обсуждают при нём же, и в попытке отвлечься он посмотрел вверх. Потолка не было. На его месте, зависнув в паре метров над головой, белел густой туман. И весь кабинет, в который они попали минуту назад, тоже был белым, как пустой лист бумаги, на котором ещё не успели разметить измерения. Лёва понял, что не знает, где начинаются стены. Хорошо хоть, что пол, чуть более серый, чем всё остальное, не уходил из-под ног.
— У тебя не больше двух часов, – предупредил Шура. С нулевых прошло много времени, и сейчас он знал себе цену лучше, чем когда-либо прежде. Мог диктовать любому.
— Ах, да-да-да, – заискивающе сказал голос, – я совсем забыл, что вы у нас такие занятые, – он затих.
С минуту Лёва не мог отделаться от мысли о том, сколько же жеманности, манерности и суеты исчезло с наступлением тишины – ненадолго. Голос покружил над головами тихим шипящим дыханием и завис на месте. Белый пар сгустился в одной точке, пространство вдруг исказилось, словно окунутое под воду. Мелькнули гуашевые и акриловые мазки, воздух сделался густым, как гель, и устремился в центр самого себя. В следующую секунду пустота вулканным жерлом вырвала наружу Воплощение.
Лёва отшатнулся: прямо перед ним стоял вчерашний ужас. Острые плечи, тёмная ткань, точёные носки туфель, непоколебимо уложенные волосы – Лёва только сейчас разглядел – с маленькими, торчащими между прядок рожками. Воплощение достало из карманов руки в каком-то манящем и развязном щёлкающем жесте, и Лёве на секунду показалось, что ногтей у того нет. По такой логике и по всем законам развития и зубов не должно было быть тоже. Воплощение должно было есть и пить через трубочку, как бабочка, потреблять своих жертв жидкими – по-паучьи.
Зубы, однако, были: острые, белые, в обрамлении тонких красных губ. Прямо перед Лёвой стоял Дьявол.
Шура схватился за очки на вороте, постоял секунду и отпустил: таковы правила циркуля. Красные губы зашевелились.
— Шесть-ноль-ноль, шесть-ноль-ноль и ноль-шесть – долго же мне пришлось тратиться, прежде чем вы пришли сюда… хорошо, что у меня много масок, – протянул Дьявол, словно скучая. – У тебя ласковые руки, Лёва. Помяукаешь ещё? А ты, my Sugar, ты знал, что храпишь во сне? – он явно забавлялся. – Думал навести тебя на мысли, чтобы вы поговорили – было ещё время всё исправить… но ты такой соня… – ему нравилось.
И когда ошеломлённый, оскорблённый и клюнувший на подмену Шурик попытался возмутиться, то для диалога ему уже был заботливо предоставлен затылок. Дьявол на секунду развернулся спиной, демонстрируя, как по костюму вдоль позвоночника блестят изумрудные нити. В то же мгновение он повернулся обратно, и в руках его уже была толстая пачка бумаг.
— Потом, потом, потом, – быстро проговорил Дьявол в самый открытый Шурин рот, – всё потом… протесты, похвалы, Оскар… – он смущённо отмахнулся. – У нас ведь не более двух часов.
— Но…
— Потом.
То ли от спешки, то ли по своей натуре, но он беспрестанно суетился. Двигался, словно шарнирный, скользил как змея. Невозможно было уследить за его руками, он бросал по сторонам широкие мажущие жесты, щёлкал пальцами, заламывал кисти. Колючий, острый, манерный и прыгающий, он весь был тем анимационным персонажем, в котором рисуют побольше углов и поменьше кадров.
Когда он явил из воздуха стол и сел на него нога на ногу, то Лёва не удивился. Дьяволу шло.
— Что же, начнём, – он подровнял стопку, постукивая ею по собственному бедру. – Я не сомневаюсь, что вы уже всё друг другу рассказали, но так получается, что есть вещи… м-м-м… о которых Шура не может говорить среди людей. Становится… как рыбка… поэтому, чтобы у нас не возникло недопониманий, я, пожалуй, всё прочту вслух.
И он открыл первую страницу, на которой Лёва разглядел две подписи: «Мой Рок-н-ролл» и другую, похожую на звезду. Она показалась Лёве смутно знакомой, но он не смог вспомнить, где её видел.
«Данный контракт, – начал Дьявол, – заключается между… на основе их добровольного сотрудничества и… на срок активного исполнения длительностью в двадцать астрономических лет, считаемый от даты подписания контракта. В ходе этого срока душой обладающий Шура Би-2 обязуется исполнять все перечисленные в главе № 2 требования. Ад со своей стороны обязуется исполнять требования, перечисленные в главе №3… Контракт является срочным для Ада и бессрочным для душой обладающего. Интересы Ада представляет…»
Дальше на Лёву посыпался целый ворох канцеляризмов. Дьявол читал монотонно, скучающе, и любой пономарь удавился бы с зависти к его заунывным тягучим интонациям.
«В ходе реализации данного контракта песня «Мой Рок-н-ролл» переходит с состав Мироздания (см. примечание №4) с целью его всестороннего обогащения, а также с целью восполнения собою дефицита, возникшего вследствие изъятия из Мироздания некоторых ресурсов (см. примечание №2), необходимых для образования удачи и успеха… Душой обладающий Шура Би-2 обязуется…»
Плавленые буквы вязко и нехотя капали у него с языка.
«Душой обладающий Михаил Карасёв… превентивно выводится из любых отношений с данным контрактом и не имеет больше никаких связей с песней «Мой Рок-н-ролл», пока не будут приняты противоположные распоряжения… В случае…
«Душой обладающий», насколько мог уловить Лёва, был здесь чем-то вроде земного «лица». Шура по-прежнему стоял рядом, слушал, но уже устал, и ему жутко хотелось кресла, чтобы можно было как дьявол: нога на ногу, но он знал, что стульев ему здесь не положено.
«Нарушением данного контракта является студийное (профессиональное) создание любой новой версии песни «Мой рок-н-ролл», всецело выполненное душой обладающим, которой имеет прямую связь с группой «Би-2» и входит в её состав. Понятие создания включает в себя культивацию идеи и первичное, фундаментальное воплощение песни, её каркаса и базиса. Понятие создания не включает сторонние процессы, такие как мастеринг, сведение, создание обложки, равно как и любую другую деятельность душой обладающих, которые занимаются данной работой… Песня является созданной, когда она готова. Понятие готовности…»
Дьявол читал дальше и дальше, и пока всё совпадало со вчерашней Шуриной речью. Пару раз Дьявол сказал Лёве не перебивать, когда тот полез с уточнениями, и столько же раз одним взглядом зашивал рот Шуре, спешащему объяснить.
«Санкции», – наконец произнёс Дьявол, и Лёву пробрало на смешок. «Санкции!» Он ожидал услышать «Расплату», «Наказание» или «Удел», но никак не «Санкции». Всё-таки все в этом месте жили бюрократами, и на бумаге Ад был столь же стерилен и безукоризненно чист, сколь грязен за замурованными дверьми. У птиц плохое обоняние, но Лёва чуял это, поводя плечами.
— В случае нарушения контракта, – продолжал Дьявол, – душой обладающему Шуре Би-2 (как подписавшему данный контракт), а также иным душой обладающим, виновным в нарушении, предоставляется семь астрономических суток на избавление от новой версии…
— А как же Земфира? – спохватился Лёва.
— Не перебивай.
— Она не в группе. Пункт из первой части, – успел Шурик.
— Если песня не будет удалена с истечением этого срока, то к душой обладающим будут применяться санкции, – с нажимом продолжил Дьявол, и было видно, как скука покидает его. – В качестве санкций Ад изымает из жизней виновных тот день, когда была придумана оригинальная версия «Моего рок-н-ролла». Это делается с целью разрыва связей между песней «Мой рок-н-ролл» и группой «Би-2», а также с целью «перепривязки» песни к любому другому душой обладающему, подходящему для этого. Таким образом, песня «Мой рок-н-ролл» не исчезнет насовсем, будет существовать и в земном мире, и в Мироздании, но не будет связана с данным контрактом. После контракт может быть аннулирован… Тот душой обладающий, кто будет связан с «Моим рок-н-роллом», не обязан… – Дьявол небрежно перелистал пару страниц, – …это вас не касается…м-м-м… душой обладающий… – он что-то искал. – О! Вот: «Ад благосклонен каждому оставлять шанс. Окончательное решение об изъятии или об оставлении дня принимается по броску игральной кости. Нечётное – изымается. Чётное – остаётся», – Дьявол пробежал глазами ещё несколько строчек. – Ну а дальше снова скука! – заявил он, махом захлопывая бумаги и выбрасывая их через плечо, будто они ему в миг надоели. Папка исчезла прямо в воздухе.
Дьявол отряхнул ладони, встал со стола и сделал несколько шагов ребятам навстречу, расправив руки, как перед поклоном. В таком положении он напоминал букву «Т», потому что стоял во главе торжества, и где-то уже отливали фанфары, чтобы играть в честь его бравого дела.
— Ты заберёшь у нас тот день, когда Карась придумал «Мой рок-н-ролл»? – уточнил Лёва.
— Всё, как ты слышал, милый, – улыбнулся Дьявол.
Лёва бросил на Шуру тревожный, обеспокоенный взгляд, а карие глаза в ответ… баюкали и ласкали. Шура привычным жестом притянул Лёву за плечико, немного приподнялся на носках и горячо и щекотно прошептал в ухо: «Это где-то 85-86-ой – я у Карася уточнял… не боись, ничего не потеряем». Лёва тут же согрелся, Шура ободряюще пожал ему плечо, обозначая мурашкам, куда им не следует заходить и чьи тут вообще владения.
— Может быть, вы хотите, чтобы я показал вам, какими будут ваши жизни без этого дня? – поинтересовался Дьявол.
— А так можно? – спросил Лёва.
— Ну, я позволяю, – шёпотом протянул Дьявол и получил Шурино согласие.
Шура с Лёвой думали, что сейчас, подобно столу, появится откуда-нибудь экран, или что им выдадут на руки сценарии их жизней на такой же белой договорной бумаге. Вместо этого Дьявол словом закрыл им веки.
Шура наконец-то сел. Мягкое удобное кожаное кресло обступило его со всех сторон. Проехало на идеально работающих колёсиках несколько сантиметров к круглому столу. Сокращённого расстояния хватило ровно настолько, чтобы Шурины губы упёрлись в микрофон. В наушниках дали сигнал, и Шура включился: «Дорогие друзья, сегодня на нашей радиостанции специальная еженедельная рубрика, – он дирижировал себе рукой. – В ближайший час мы с вами окунёмся в историю рок-н-ролла, в философию и музыку этого жанра! Послушаем с вами много хорошей, красивой, просто замечательной музыки… поэтому не переключайтесь, оставайтесь с нами, и в вашей жизни будет счастье!» В автомобильной пробке все магнитолы работали в унисон, и рейтинги покоряли пики. «Ну а пока… для разминки предлагаю вам послушать чудесный трек из 78-го…», – Шура, услышав отбой, отстранился. На столе перед ним стояли бутылка воды и чашка хорошего капсульного американо. Веки открылись.
— Что у тебя? – спросил Лёва.
— Радио… радиоведущий. А у тебя?
— Темнота.
— Что значит? – не понял Шурик.
— Ничего, пусто.
— Может, ты спал просто? – предположил он.
— Не знаю… чёрное всё и тихое. У тебя там звуки были?
— Да, – кивнул Шура.
— Если чёрное, тихое и пустое, то это смерть, – Дьявол бросил разгадку легко, невесомо, как бы невзначай. Как учитель, который говорит верный ответ школьникам, толпящимся у доски и выбирающим из неправильных вариантов.
— Эй! Так не пойдёт! – в Шурином мире Лёва и смерть не должны были соседствовать даже через предложение. – Мы так не договаривались. Уил! Так не будет, – он полез вперёд что-то выяснять.
— Шур, Шур, стой, – Лёва положил ему руку на грудь. – А как я умру? – спросил он у Дьявола.
— Лёвчик, ты что такое говоришь? Ты даже не думай, понял? А ты не смей ему отвечать!
Шура смерть не любил, её вообще мало кто любит. Он не умел и не хотел о ней ни думать, ни говорить. Понял ещё в детстве, что она ему не нравится: в день, когда на одном конце земного шара Шуру приняли в октябрята, на другом – кто-то застрелил Леннона. И было так странно всю церемонию слушать о некоем давно уже умершем Ленине, что он жив, а придя домой, обнаружить, что так живший ещё недавно Леннон – мёртв. Шура даже плакал тогда, не осознавал, конечно, всего, но плакал. Своими силами как мог сделал маленькую поминальную церемонию: приклеил на плакат с Джоном чёрную ленточку и выставил на кухне. Получил от мамы, потому что срезал ленты с её платья.
Смерть означала прощание насовсем, Шура такое не понимал. У него были телефоны большинства его бывших, он переписывался с Победой, хотя они развелись уже очень давно, он поддерживал связь сквозь границы и разницы взглядов. И почти любой, кто зашёл в его круг общения достаточно далеко, оставался там навсегда, как попавшая в ствол дробинка остаётся между старым и новым годичным кольцом.
Смерть стояла синонимом к вечной тишине, и Шура с ужасом вымарывал её из своих словарей. Лёва же смотрел на неё совсем под другим углом: не сверху, а из могилы. И страх всегда кланялся любопытству.
— Так как я умер?
— Лёвчик, хватит, не бери в голову… – снова начал Шура.
— Успокойся, – оборвал его Дьявол, – я всё равно не скажу, – у него было отличное настроение для смеха, и Лёва в профиль увидел, как зубастая улыбка ширится до оскала – больше никакой елейности – только развязность. – Я ж не знаю. Где? Когда? Это не в моей сфере. Может, скинхеды загрызли, не эмигрировал и спился… может, подавился, или рак, или подавился раком… Какая разница? Результат-то один: из жизни убрали день, а она сократилась на годы.
— А группа? Что с группой? – вдруг вспомнил Лёва.
— Можете проверить, – Дьявол махнул в сторону, где появились долгожданные экраны.
Как устроены технологии в аду, Лёва с Шурой так и не разобрались. Мобильная связь, например, не ловила, зато предоставленные сенсоры, каким-то образом знающие всю земную информацию, работали исправно.
Надо ли говорить, что у обоих дрожали пальцы? По запросу «Би-2» попадались только какие-то линзы, фары, инкубаторы перепелиных яиц, самолёты и цветные флаги, но не музыканты. «Мой рок-н-ролл» же был одним из главных и немногочисленных хитов группы «Солнечная сторона».
— Что это значит? Что ты, блядь, наделал? – горячо спросил Шура, бросая экран и не зная, как его выключить. – Лёв, отойди оттуда… Мы так не договаривались… Что ты натворил?
— Вы ещё не поняли, да? – усмехнулся Дьявол. – День, когда Михаил Карасёв придумал «Мой рок-н-ролл» – это тот же день, в который вы познакомились в «Ронде».
Шура похолодел, у него в миг срослись голосовые связки – ни звука, ни вдоха. Рядом ахнул Лёвчик, снова вперился своим ищущим поражённым взглядом, глаза распахнулись, реснички торчали, как палочки коротких чёрных клавиш, кричащих сплошной минор.
— Так, я на это не согласен, – Шура попытался взять себя в руки, хотя скорее просто хотел сбить в кучу, – это слишком. Никто столько не платит, и я, блять, не буду, Лёвчик тоже… Ты убить его хочешь? Ты что придумал!? Мы так не договаривались! Это что? – он махнул в сторону экранов. – Ты что, сука, натворил? Что натворил?
— Натворил, натворил, – передразнил Дьявол. – Милый, в тебе столько «Л». Ты выстроил их вокруг себя, как нарисованный ёжик – колючки. Убери их. Не натворил: может быть, только натворю. Ты же ещё не забыл про кости?
Внутри всё опять сжалось, а Дьявол, не размениваясь, не сбавляя ходу, достал из кармана игральную кость – белый кубик с чёрной разметкой.
— Люблю шестёрки, – мечтательно проговорил он, прикасаясь к каждой грани. Подбросил, поймал, кинул, покатилась по полу.
Четыре, два, три, пять, два, один, пять, шесть, четыре, три пары глаз на квадратный сантиметр. Шесть, три. Один. Кубик остановился. «Один!» – вскрикнул Дьявол.
Один. Чёрная точка на белом фоне. Как след от выстрела, как пулевое ранение, как дыра, оставленная циркулем на бумаге, как тонкий прут, летящий в самое око. Их самый важный день забирают.
Вот было время, текло по прямой, как по равнине… Вот был 84-ый с двенадцатилетним Лёвой. Вот был 86-ой с Шурой, читающим о ликвидаторах и ядрах. Вот зажатый между ними 85-ый, и в нём, незадолго до фонтана, исполинский, зияющий разлом. Клин земли, вырубленный топором, воронка в копоти, Большой Каньон, Марианская Впадина. Ущелье, по капле промытое в скалах водой, что стекает из глаз человечества. Самое великое горе.
Они не встретятся.
Шура представил это: он никогда не напишет Лёве длинный список редких книг, никогда не научится отличать «к» от «н» в его корявом почерке, чтоб разбирать стихи и письма. Никогда не заночует на его чердаке, не обнимет, не нальёт, не сдерёт ему случайно родинку за ухом, пытаясь сделать стрижку. Не купит «Мустанга», не обрызгает в волнах, не притянет его к себе на поклоне, не поцелует…
Он никогда не познакомится с этими голубыми глазами, не узнает их слёз и смешинок, их фингалов и мешков. Никогда-никогда не увидит он этого человека: его сделают камнем и бросят в море.
Шуру проняло. Он широкой ладонью подбил к себе поближе Лёву, притянул его, вцепился. Всё боялся, что Лёва начнёт исчезать прямо сейчас – сжимал такую родную кисть своей и проверял на ощупь: четыре пальца, снова четыре… четыре… пока не пропадает. Лёва и сам тянулся к Шуре, как к месту силы: в момент только с ним рядом стал чувствовать себя хоть сколько-нибудь способным дать отпор. Мелко дрожал всем телом – больше от напряжения, чем от страха.
— Нет, – сказал Шура, – нет, – он не мог продолжать произносить это слово, он натёр об него мозоль. – Нет.
Он всё смотрел сверху на лежащую на земле кость, на её точку, как молоток – на шляпку. Вбивание гвоздя головой – вот, что было его состояние.
— Ну так что, милые, вы готовы попрощаться с днём? – спросил Дьявол.
— Я не буду, ты… – начал Шурик.
— Не готовы, – продолжил за него Лёва. – Пять минут.
— Я понимаю, – вздохнул Дьявол, – это тяжело. Я дам вам время, хотя, если мне не изменяет память, вы куда-то… м-м-м… очень спешили.
И он, отойдя в сторону, снова сел на стол, одну ногу притянул к себе, устроил на столешнице, а другую опустил до самого пола. На Шуру с Лёвой он не смотрел, думал о чём-то своём и никак не ждал, что его отвлекут.
— Огонька не найдётся? – Лёва достал из джинсов пачку сигарет. «Зиппо» всё так и не работала, Шурину зажигалку – два хлопка по карманам – оставили у первого здания, где курили.
— Что? – сказал Дьявол, словно очнувшись.
— Огонька не найдётся? – повторил Лёва. Возникла долгая, тягучая пауза.
— Думаешь, Он явится тебе? Хочешь, чтобы Он пришёл, помог? Хочешь, чтоб спас тебя? – спросил Дьявол.
Лёва с полминуты смотрел на него, пытаясь понять, о ком он толкует.
— Нет, – наконец ответил Лёва. Мне от него ничего не надо. Я не прошу у него. Просто покурить хочу.
Дьявол кивнул, щёлкнул пальцами, и в воздухе появился маленький язычок огня. Он поцеловался с сигаретой, был съеден ею, и исчезая, запа́х подожженным табаком. Шурику Лёва прикуривал от своей. Попускали дым, покурили, пошептались. Отвечал Шура.
— Там в конце договора, где ты не стал читать… там есть пункт, что я могу взять отсрочку на сутки, если не согласен с исполнением наказания. Мы возьмём её.
— Хорошо, – легко ответил Дьявол, словно речь шла не о жизни и смерти, а о порядке поедания конфет к чаю. – Это ваше право, пожалуйста, – он пожал колючими плечами, – но помните, что потом, если вы не явитесь сюда через сутки, если не согласитесь на эти или другие условия, то Ад сможет действовать по своему усмотрению. – Шура кивнул, – Время пошло.
Дверь выплюнула их обратно. У них не будет одного дня. У них есть один день.
Коридор, серые двери, что открываются сами, двери, что надо толкать… Лёва уже не отслеживал их с Шурой перемещения, у него в голове роились, кружились и с вороньим граем носились мысли, так что ни одну нельзя было расслышать чётко. Он со злостью выгнал самую навязчивую – о птичьих крылья: она уже была не нужна, но остальные всё галдели наперебой. Почему Шура связал себя этим? Как позволил с собой так обращаться, так говорить? Унижаться, повиноваться – почему он решился на это? Вопросы крутились у Лёвы в мозгах и на языке виниловой пластинкой, возомнившей себя скоростной каруселью. За этой безумной какофонией Лёва даже не сразу понял, что рядом с ним, вообще-то, говорят.
Именно что рядом, а не ему самому. «Не отдам, не отдам, слышишь? Мы больше туда не вернёмся, пусть идёт на хуй! Никогда не вернёмся. Я всё сохраню, я тебя не отдам, никого не отдам!» – бросал Шура в воздух. Он говорил с того момента, как они покинули Дьявола, горячо, много и быстро, всё почти одно и то же, будто слова были заклятьем, которое он пытался применить, а оно никак не срабатывало. «Ты прав, не надо было… Это хуже Новикова, ни к одному, ни к второму не надо было… Слать их всех на хер. Это, блять, невозможно, я эту хуйню выполнять не буду, не отдам. Жизнь нам перекраивают, ага, щас!»
Гнев, раздражение, боязнь пустить ближе оглушающую тишину, из которой выползут все сомнения и опасения – всё было в его словах. По корню сплеталось в единый ствол, растило ветви и на каждую рассаживало по сотне попугаев. «Всё сохраню, тебя сохраню, песни наши, слышишь? Это я виноват, всё сделаю… всё будет хорошо… не отдам…» – твердили они.
Шура махал руками, в карты уже не глядел, потому что его цель сигналила в небо высоким шпилем, снова был в очках и не позволял Лёве отставать. Они уже шли на той скорости, на которой пора начинать бежать, и Лёва засомневался, кто из них больше занимается спортом. Сделали пару поворотов и на полном ходу зашли в неприметный католический храм. Ах, как гулко бывает в католических храмах! Шуре пришлось замолчать, чтобы немногочисленные посетители, обернувшие на них головы, вернулись к своим делам.
Он рухнул на ближайшую лавку, полез за пазуху, когда провозился там дольше двух секунд, то не выдержал и нетерпеливо стал снимать всю куртку, особо раздражаясь на узкие рукава. Содрал, бросил рядом, развернул, уже гораздо сподручнее открыл внутренний нагрудный карман. Достал оттуда моток красной нити.
— Дай, – сказал он Лёве, не уточняя, и Лёва сразу протянул ему руку.
Шура зубами оторвал нужное количество нитки, обернул её вокруг Лёвиного запястья, начал завязывать и замер, будто стрелка спидометра резко упала до нуля.
— Что такое? – спросил Лёва.
— Блять, – Шура поднял взгляд от чужой руки. – Блять, это не работает, – он полностью выпрямился, оставив нитку, и та свободно повисла поперёк Лёвиных венок. – Я только сейчас понял, эти обереги не работают. Если б работали, то мне б в аду, рядом с Дьяволом жгло бы руку, наверное, щипало бы… а этого не было, я ничего не чувствовал, – он утёр рот и двумя пальцами сдёрнул напряжение с носа, будто внезапно начался насморк.
— Ничего, пусть всё равно будет… на всякий случай, – успокаивающе сказал Лёва после небольшой паузы и поближе поднёс руку.
Шурик, одному ему известным, хитрым защитным узлом завязал нить. Она тянулась ещё с Австралии, с тех времён, когда Шура делал йогу, сидя на полу мельбурнской квартиры, осветлял волосы и часто читал про буддизм и его эзотерические направления. Он неплохо разбирался в этом, знал разные философии, обереги, талисманы, знаки, уже лет пять сам носил красную верёвочку.
Действительно, наивно было полагать, что эта нить, соседствующая ближе с буддийским сай-сином, чем с израильской каббалой, могла чем-то Шуре помогать. Христианство, иудаизм, даже ислам – всё это были вещи одно писания, но буддизм со всеми своими школа, эзотерическими и оккультными ответвлениями стоял в стороне. Когда он только учился ходить – на самой своей заре – он не толкался в толпе на Аравийском полуострове, не ходил к морям, не утопал в песках этой истоптанной всеми земли. Он прятался на берегах Бенгальского залива за пальмовыми листьями корзин и белыми слонами. Он разговаривал на совсем другом языке, и для рая и ада слово его не значило ничего.
Нить, тем не менее оберегом краснела на Лёвиной руке, и ему было немного совестно. Дело в том, что весной 2022-го Шура уже вешал на него такую, Лёва отнёсся к этому как к милой причуде, не смог отказать, честно носил пару месяцев и даже не подозревал, как далеко у этой речки исток.
Шура закончил дело и ещё немного подержал Лёвину руку. Два запястья прижались друг к другу, перевязанные двумя разными верёвочками. Очень хотелось перевязаться одной.
— Я честно…– заговорил Шурик, – я всегда старался вас защитить, всю семью… нити, потом церковь наша, которую я хочу… в храмах есть сила всё-таки.
Лёва кивнул, от пережитого напряжения забыв удивляться. Он ведь всегда считал, что Шурина церковная затея – прикол или бизнес. В США работники религиозных организаций, если они не являются гражданами страны, могут рассчитывать на грин-карту. Лёва думал, это такая лазейка для оформления документов, и вместо удивления гладил Шурину руку.
— Как, кстати, ад относится к этой затее? К тому, что у нас и «Молитва» есть, и «Аллилуйя» и, вообще, – Лёва задумался, перебирая в голове песни, – постоянно о святом поём.
— А им всё равно, – Шура пожал плечами. – Делай что хочешь, главное не нарушай контракт.
— Какие-то они не очень принципиальные, – заметил Лёва.
— По-моему, отсутствие принципов – главный признак дьявола, – и он задумчиво поглядел в сторону.
Сложно отличить мнимую опасность от реальной, когда всю жизнь учишь себя, что ничего не надо бояться. Поэтому Шуре, окружённому стенами и атрибутами, которые, как ему думалось, могли его защитить, стало спокойнее.
Они с Лёвой посидели ещё чуть-чуть, привалившись друг к другу, как упавшие домиком сосны. Прихожане бродили рядом, не замечая, что ступают по зелёному полю, где от минувшего боя примялась трава. Над ними смыкались изящные готические своды, солнце показывало витражам, насколько те прозрачны, и всюду растекалось тепло.
И когда Шура с Лёвой вышли из храма, то сиеста как раз отжила свой срок, и колокол специально для туристов и забавы ради, отбивал по ней три часа дня. Шура, сверившись с телефоном, прикинул, что от Дьявола они ушли один час и десять минут назад.
Есть три реакции на опасность: бей, замри, беги. И ещё четвёртая, о которой никто не пишет – хватай любимых. После храма Шура не оставлял Лёву ни на минуту, всё время держался поблизости. Когда всё же отводил от него взгляд, то тот по-прежнему оставался на Лёве, как кусочки этикетки на кружке, когда пытаешься их оторвать.
— Алло? Да, я ещё в номере… да. Лёвчик? Он тоже тут, угу, не ищите. Мы вместе, да. Сейчас спустимся, минуту буквально.
У Дьявола она и вправду провели меньше двух часов и со всеми перемещениями как раз уложились, чтобы прийти в гостиницу, собрать вещи и загрузиться в заказной автобус, что вёз их в следующий город. Они и там сидели рядом, пригрелись, прибились, Шура уснул на половине дороги, устроив голову у Лёвы на плечике. Лёва гладил его по волосам и считал реснички – двести семьдесят две.
Ближе к вечеру, когда группу уже встретил Неаполь и пустил к головам прохладный сосредотачивающий воздух, занялись важным. Шура делал кое-какие звонки, длинной палкой проверяя брод на случай острых подводных камней. Лёва, устроившись тут же, переписывался, а потом до пикселя и до байта вычищал отовсюду те ноты, за которые когда-то платил Мару, и которые остались у Земфиры на языке пряным кофейным вкусом. Затем выключил телефон и через тёмный отражающий экран подглядывал за Шуриным ртом: представлял, как тот потянет вверх уголки и сложится в каком-нибудь ласкающем слоге.
— Шур, я удалил.
Они сидели рядом, ящерица на Лёвином плече прижималась к Шуриной чернильной змейке. Татуировки были навсегда, и Шура с Лёвой у друг друга, кажется, тоже.
— Всё удалил, её больше нет ни у меня, ни у парня, который мастерил… вообще больше не существует. Как в контракте – оригинала не осталось.
Они оба понимали, о какой песне говорят, и поэтому Шура взглянул особенно трепетно. Когда краска для его глаз ещё только замешивалася на заводе человеческих тел, то получилась такой тёмной, потому что вобрала в себя много всего и сразу. Сливовым цветом густела забота, желтело восхищение, лежала не двигаясь давно-давно зарытая в чёрной земле обида, а ярче них светилась только нежность. Не было в мире человека, который бы лучше Шуры знал, как тяжело, почти невозможно, добиться, чтобы Лёва что-нибудь стёр. Всё случилось так, как тот и предсказывал: уголки и буквы.
— Я тебя люблю, – сказал Шура.
«Лю» – действительно самый ласкающий слог на свете. При нём губы вытягиваются в трубочку и прижимаются к левому Лёвиному виску, к правому – загребающая Шурина ладонь. Некоторые вещи Лёва делал только ради Шуры и только ради такого. И после того, как они уже попрощались с друг другом до следующей зари, Лёве выпало несколько долгих часов бессонницы, чтобы поразмышлять, на что он ещё способен.
Он думал, почему вёл себя так в белом Дьявольском кабинете: не кричал, не визжал, говорил рационально и холодно, не делал ничего, что обычно держало его вдали от переговоров. Может, разгадка была в сияющей стерильности места, не терпящей грязной брани, может, в слове «Потом», где две «О» круглились, как ведомственные печати на их с Шурой опломбированных ртах. А может, и Лёва склонялся к этому больше всего, он просто иногда так мог. В ситуациях, где больше некому было принять бой, и где сам он стоял посреди сражения с документами на имя Гаврило Принципа в кармане.
А ещё Лёва, кажется, просто не успел испугаться, осознать, как близко был он к смерти. Она протащилась за его крылатой спиной и разминулась в миллиметре. А Лёва всё шёл, не ведя головой, как делает слепой, которой, шагая по краю обрыва, ступает без страха.
И возможно, ему даже понравилось ходить по этой грани, хотя он, конечно, не хотел по-настоящему падать за её горизонт. И не стал бы. Хотя бы ради Шуры. В конце концов, если они, удалив «Рок-н-ролл», больше не явятся на собственную казнь, то кто и как их вообще достанет?
Бессонница, как и все бессонницы, неизбежно закончилась сном. В нём Лёва стоял в реке: по голень в воде и спиной к течению. Он не мог оборачиваться и в отражении воды видел только два солнца, хотя светило три. Одно остывающими углями алело на горизонте перед Лёвой, и он чувствовал, что розовые лучи оставили следы на его коже. Другое – за спиной – разжигающей искоркой кормило рассвет, выступающий из воды. Третье стояло ровно над Лёвиной головой, в зените, выше всех, как полуденный знак циферблата.
В этом трёхзвёздном царстве не водилось теней, и если б у Лёвы под ногами была суша, он не стал бы строить на ней солнечные часы, чтобы определять время. Ведь время здесь считали другим способом, и как раз потому, что у Лёвы под ногами не было суши.
Вода всё текла и текла.
— Как думаешь, – спросил Лёва у Шуры, который стоял рядом уже очень давно и тоже смотрел на закат, – если сзади подбирается вал, мы это почувствуем?
— Почему ты спрашиваешь?
— Беспокоюсь, что он есть, а мы не замечаем…
— У меня так же… я стараюсь об этом не думать. Помнишь, однажды мы проморгали тайский эсминец, а он упёрся нам носом в спины? Он ведь стоял неделю, а потом уплыл… всё уплывает, – Шура тоже не мог оборачиваться. Больше они не разговаривали и только слушали, как поток стремится к закату, обходя лодыжки.
Как ни странно, но пяти часов Лёве вполне хватило, чтоб набраться сил для нового дня. Он легко проснулся, умылся, оделся, получил утреннею дозу кофеина с никотином. По приезде удивился, какой необычный в этот раз выпал клуб – настоящий лабиринт гримёрок. Чтобы найти визажиста, например, надо было пройти через туалет, гардероб и подсобку, и все эти помещения располагались по прямой и были проходными, как питерские дворы. А ещё в каждом из них, равно как и во всех местных коридорах, был наливной резиновый пол. Лёва и вправду такого раньше не встречал и весь путь до зала проверял приделы амортизации: разминался в своей манере, гнулся и прыгал, делал такие элементы, которые рано или поздно должны были привести к рондаду. Боль в крыльях больше не беспокоила его, и он летал свободно.
И во время саундчека всем, кто стоял у задника сцены, было видно, как Лёва дёргается на её языке.
Со стороны это выглядело как драка с воздухом и выпады в пустоту, на самом же деле Лёва танцевал с цветом. Он рассекал напополам лиловое пятно у груди, нырял в гигантский мерцающий рукав, кланялся зелёной пике. Он смотрел, как мажорные нотки собираются вокруг Шуры персиковыми пузырьками, и в каждом гарцует миниатюрная лошадь. Лёва любовался и сиял, и когда вместе с партией барабанов появлялись розовые пирамидки, протыкающие пол, он прихлопывал их каблуком. Гудок парохода был для Лёвы синим, как лепестки василька, крик чаек – белым, а голос Шуры – вишнёвым. Без косточки.
Лёва видел звуки с детства, но только в подростковом возрасте узнал, что это называется синестезией. Впервые всё случилось, когда они с родителями были в Конго, где на столичной площади уличные музыканты, забинтовав пальцы, играли на причудливых деревянных барабанах узорчатые местные ритмы. Каракатицей ходила триоль и переставляла свои коленчатые ноги.
— Пойдём отсюда, – испуганно попросил Лёва, дёргая отца за рукав. – Здесь слишком оранжево.
Ему потом часто бывало «слишком»: красно в шуме первомайской толпы, зелено на опере, малиново от гула уходящей электрички, пока он не привык и не научился с этим жить. Сейчас для Лёвы малиновым оставалось только вступление «Варвары», которое как раз и репетировали.
Нота за нотой перед Лёвой вырисовывались ярко-розовая заезда, синяя пустыня и караван с ходячими дюнами жёлтых верблюжьих горбов. И Лёва уже знал, что к припеву звери вытянут шеи, вырастят жабры, побегут к морю, что над ними пролетит легкомоторный зелёный самолёт… Самолёт рухнул. Изломанный винт бумерангом торчал из песка. Лёва удивлённо проморгался, пытаясь понять, почему так случилось.
Причина нашлась быстро: исчезла одна гитарная партия – Шурик перестал играть. Не просто так, конечно, а потому что вообще все бросили это дело.
— Что случилось? – спросил Макс, обращаясь к Шуре.
— Что молчим? – в ответ крикнул тот.
— Так по тебе же. Ты перестал, и все перестали.
— Что не играем, спрашиваю? А? – он попытался выдернуть из уха единственный монитор.
— По тебе! – ещё раз воскликнул Максим. – Ты заглох, и все посыпались. С гитарой беда?
— Блять, меня вообще кто-нибудь слышит? Шо за бунт-то? – Шура, возмущаясь и смеясь, обернулся на Лёву.
И с первым движением чужих губ он понял всё. Ни смеха, ни возмущения. 13:50 на экране телефона.
«Перерыв! – громко объявил Шура и начал нетерпеливо стаскивать с себя гитару с аппаратурой, которые, как назло, зацепились и застряли. – Лёвчик со мной!». Лёва мигом примчался к нему трусцой, зачем-то принял гитару, а когда Шура потащил его за локоть, пронёс её до края сцены. Там спохватился и пристроил у ступеньки, подгоняемый Шуриными жестами. Руки, которые ещё минуту назад бережно стряхивали с инструмента каждую пылинку, сейчас сигнализировали бросать и бежать. Лёва повиновался.
Он догонял не человека, а шарик для пинг-понга, запущенный силой неведомой гигантской руки. Шура рикошетил от стен, бился в двери, всё искал место… не потому что хотел говорить без посторонних, а потому что хотел куда-нибудь себя деть. Импульс сник, и Шура, так и не найдя угла, затих посреди полутёмного безлюдного холла. Лёва видел такой в интернете по запросу «Лиминальные пространства»: сине-зелёный свет, мрак, электрические лампы. Тот, кто это строил, явно хотел быть модельером, но для пауков: от огромного кирпичного одеяния, внутри которого Шура с Лёвой замерли, рукавами отходили восемь коридоров, а вместо горловины был лифт. Коридоры тоже кончались то лифтами, то тупиковыми лестницами, то, кажется, не кончались вовсе.
Шура одной рукой упёрся в колено, другую положил Лёве на плечо и облокотился. Стояли друг напротив друга. Облизал губы.
— Я не слышу, – признался он, глядя в чужое лицо, которое тут же стало хмуриться в непонимании. – Оглох.
— Совсем? – на автомате спросил Лёва, сообразил, напечатал в телефоне, повернул к Шурику экран и получил кивок.
— На оба… вообще.
— А я не вижу, – написал Лёва, кидая Шуру в новый испуг. – Музыку, в смысле. Звуки, – исправился он прежде, чем Шурик спросил про слепую печать.
— Понятно, – наконец отпустил плечо. – Это Дьявол.
Лёва не знал, как реагировать, что чувствовать, и только кусал изнутри щёку. Шура, как-то мигом весь уставший и измотавшийся, выглядел ещё хуже: когда он говорил, то не слышал собственного голоса, и это сводило его с ума.
Шура оглох на левое ухо ещё лет в пять, после сильно отита, и тогда же в два раза усерднее стал прислушиваться правым. Он ловил всё – поближе к толпе, теснее в гущу – визг салок, шум перемены, ревущий школьный звонок, смех, крик, голос родителей…
Мама всегда звала его Сашей, так и говорила: «Спокойной ночи, Саша» и гасила свет. Восьмилетний, он спал без ночника, потому что темноты, как другие дети, не боялся, но тишина уже тогда вызывала у него тревогу. Из её мрака, как из чёрных глубоких нор, мыслями выходили дикие звери, и не было ни шороха, ни хруста ветки, чтобы их спугнуть. Они топорщили холки и скалились, но Шура научился обороняться: ложкой с кастрюлей, гитарой, топотом собственных ног.
Он таскался с Карасём по всем его танцам и квартирникам, ещё совсем маленький, не доросший до стола, чтобы его ставили на этот самый стол, и он пел задорно и громко, покоряя публику. И через несколько лет испытывал такой же прилив благодарности и восторга, смотря, как люди отдают ему сердца, но уже не на Карасёвском выступлении, а на сцене «Ронда»
Шура обожал быть актёром и лучшей частью, кроме людей и знакомств, считал домашние репетиции. Даже если ты один в комнате и тебе не с кем говорить, даже если часы укоризненно показывают тебе два ночи, ты имеешь право кричать. Громко разговаривать сам с собой, декламировать свои реплики, репетировать, болтать, а потом бежать сломя голову к друзьям.
Лучше всего Шуре засыпалось на вечеринках, где прямо под боком кто-нибудь целовался, смеялся, ронял тазы, дрался и скрипел кроватью. Где он приучился не отказывать себе в лёгкой выпивке, чтобы в голове всегда шумело. И где ближе к ночи непременно доставали гитары и играли на «Урале», на этом отвратительном «Урале», которого бы стоило пустить на вёсла, то «Машину Времени», то «Beatles», то невыразимый, гремящий, ревущий панк.
Шура полюбил это слово сразу. «Панк» звучал для него, как удар чугунной сковородкой по голове: громко, хлёстко, звонко и отрезвляюще. С размаху: «Панк!». В своей первой группе они с ребятами пытались произвести именно что-то такое. Придумывали перформансы, орали, стучали, с треском вспарывали подушки и с хлюпаньем лили бутафорскую кровь. Однажды Окунь, взятый в коллектив ради духовых, записывал всех участников на лист бумаги, но клочок был маленький – использовали сокращения, и Шура Уман превратился в «Ш.Ум.». Он им и был.
Через все страны и все города он шёл гудящим карнавалом: рёв самолётов, трель диковинных птиц, звуки новых языков, постепенно обретающие смысл. Говор кухонь, крик поваров, вбегающие с объявленьем официанты. Вот они заходят, уставшие, смеющиеся и плачущие, кидают один другому за шиворот коктейльный лёд из бара, бодрятся, визжат, исчезают, оставляя за спинами скворчащие овощи, шипящую вытяжку… Шура что в Мельбурне, что в Москве приучил себя работать по шестнадцать-восемнадцать часов в сутки, забивая график так, чтобы свободного времени не оставалось. Если же ему выпадало несколько минут посидеть и подумать, то он заглушал мысли музыкой. Даже после концертов, когда организм, как кажется со стороны, и так перенёс достаточно звуков, Шура надевал наушники и слушал песни.
Его самое дорогое оружие, лучшее средство защиты сейчас оказалось запертым в неприступной клетке.
— Что теперь делать? – спросил Лёвчик и столкнулся с тяжёлым Шуриным взглядом. Лёва никак не мог запомнить, что с Шуриком надо общаться письмом, потому что очень надеялся, что ему всё-таки не понадобится эта привычка.
— Не знаю я, – ответил Шура, прочитав, и выпрямился. Утёр лицо.
— Если это дьявольское, – напечатал Лёва, – то оно, наверное, не лечится.
Господи Боже, Шура предпочёл бы ослепнуть. Его Лёвчик, милый прекрасный Лёвчик, одним невинным движением вынул из подвалов то, что Шура ещё в первую минуту забил ногами и закинул подальше: ни один слуховой аппарат не исправит его положения. Нет в мире врача, способного тягаться с Дьяволом – Шура навсегда останется глухим.
Он представил это очень живо: не будет ни твиста, ни джаза, ни Лёвиного голоса, ни Евиного смеха, ни Оливера с жалобами на ночной кошмар. Ни блюза, ни рока, ни скрипа, ни вздоха, ни фьюжна, ни диско, ни охотничьего горна. И переходя рельсы, Шура не услышит, как приближающийся поезд сигналит ему, и это убьёт его быстро. И живя в доме, Шура не заметит, как датчик газа пропищит ему, и это убьёт его медленно.
Это убьёт его – оно уже начало. Тишина распухала и распухала в голове, как дрожжевое тесто. Теснее и теснее. Лёва опять что-то сказал.
— Да не слышу я нихера! – в сердцах напомнил Шура. Он сжал зубы, чтобы ни одно слово больше не просочилось изо рта. – Не слышу, блять! Потому что ты не слышишь меня, когда надо. Потому что, если я прошу чего-то не делать, значит, я прошу чего-то не делать.
Это не был свободный летящий крик ярости, это была очень концентрированная злость, вскормленная на обиде и горе, отчеканенная из осмия и проломившая пол. Шура пытался сдержать её, удавить, ужать, он стянул ей руки и ноги ремнями, чтобы она не смогла вырваться, но этим только сильнее собрал её в кучу. Если туго завязать человека в стойке с руками по швам, то его можно использовать как средневековый таран. Шура знал, что, как только злость выбьет двери, так сразу же будет мертва.
«Ладно, – бросил он ей в гроб вместе с горстью земли. – Надо дальше». Он начал ходить кругами.
Парадоксально, но чем тише вокруг, тем больше можно услышать. В Шуриной голове из темноты и беззвучия выползали забитые эмоции, чувства и мысли. Про Лёву он говорил много и часто, про его силы, слабости, переживания и проблемы, а про себя озвучивал мало, поэтому всё невысказанное, непонятое, непринятое и несформулированное копилось внутри. Он с трудом мог описать, кто он такой, и путеводитель по себе хранил за семью стенами. Он бежал от этого так быстро и так долго, чтобы сейчас его стреножили и пустили скотом бродить вкруг кола на виду у подбирающихся волков.
Лёва смотрел за Шурой, но стоял поодаль и что-то усердно писал, то набирая, то стирая оправдания. Дыхание у Шурика было тяжёлое – почти сап, и Лёве щемило сердце, что Шура этого не слышит, страдая сам от себя.
«Шурик, ты уверен, что точно полностью оглох? Попробуй внутренне настроиться на звуки, может, хоть что-то будет», – прочёл Шура через минуту. Остановился, очистил голову, спокойно, чтобы лучше сосредоточиться, закрыл глаза.
Всё получилось чёрное, тихое и пустое. Его перехватило в секунду: чёрное, тихое, пустое. Если у того, кто создал жизнь, три лица, то и у той, что жизнь уничтожит, их тоже должно быть три. Чёрное, тихое, пустое. Шура почувствовал, что он встретиться с ней прямо сейчас, вот-вот, что его отделяют два шажка секундной стрелки, и что он очень этого не хочет.
Ощутил себя атомом в космосе, вдруг всецело осознал свою ничтожность и крохотность. Вся его жизнь – доля секунды, всё, что с ним было, всё, что он сделал, его сознание, тело, поступки, чаянья, страдания и радости – всё это в итоге не просто нуль, а пустота внутри нуля, и он сам скоро будет на него помножен. Представил, как он канет в космический колодец без всплеска, и его тело… ладно тело, но сознание перестанет существовать. Это вызвало в Шуре самый великий ужас. Ужас больший, чем космос.
Шура тряхнул головой, но это уже не помогало. Огромный вал подобрался к нему сзади и ударил по затылку: накрыло волной, сбило, кинуло о камни. Шурик немо и панически широко открыл глаза, Лёва стоял перед ним беспомощный и растерянный, не понимая, что делать. Тупо и без морганий пялился в Шурин умоляющий рот, как пялятся на подавившегося или на ножевое, когда нечем перевязать. Потом всё-таки моргнул, оглянулся, заскулил, закрылся на секунду руками, как ставнями, чтобы не было видно лица, схватил и потряс Шуру за плечи. Ударил его зачем-то по щеке и сразу же застыдился, уже готов был заламывать себе руки, когда схватил Шурину ладонь и со всей силы прижал к собственной груди. За полвека жизни он сохранил детскость, и это его спасало.
Пена схлынула, Шура вынырнул, словно выдернутый из пучины за пальцы. Судорожно схватил воздух. У него была аллергия на тишину, приводящая к отёку Квинке. Целую чудовищную минуту он метался в прибойной волне, утопая, и теперь никак не мог надышаться. Воздух поступал в лёгкие, весь созданный для того, чтобы распространять звуки. Шура прижимал руку и чувствовал, слышал ритм Лёвиного сердца – частоту и вибрацию, доступную даже глухим. Он довольно быстро додумался и положил ладонь уже себе на грудь: сердце сжималось и разжималось под пальцами, как амбу. Часто и громко, тише, тише, совсем спокойно… ровно.
— Фу, блять… – выдохнул Шура.
Не услышал собственного голоса – перекрыло по новой. Лёва схватил его сначала за лицо, потом закрыл Шуре уши: так было легче внушить, что слух ещё есть, просто мир стал тише. Шура с силой падающего вцепился в Лёвины предплечья, будто в страховочные барьеры, которые сверху опускаются на посетителей американских горок.
Отвратительное соревнование, кто испугается сильнее. Это были не их роли, никогда не их роли. Лёва трясся всем телом, распахнув уже влажные глаза. Он знал, что́ происходит, знал, как это называется, видел в своей медкарте, но никогда не думал, что разделит с Шурой. Шура же боялся тоже. Но больше тишины его пугало то, насколько великой была её власть. Пугало, что он вообще может чего-то так бояться.
— Что мне делать? Говори мне, что делать. – просил Лёва, позабыв о правилах общения.
— Надо к нему, – наудачу отвечал Шура. Он больше так не мог. Его мело и мотало, как маятник из покоя в агонию, и в этом взведённом состоянии он видел только один путь.
Лёва, предугадывая, побежал вызывать лифт, но Шура оттащил его за руку: цоколя здесь не было, а до подходящей точки они бы сейчас не дошли. Вниз по паучьей лапе – попали в тёмный безлюдный зал, лишённый окон. Тусклый свет исходил только от вендинговых автоматов, стоящих у двери, к ним Шура и поспешил.
«2128506» – набрал он на панели заказов, и, хотя поле для цифр уже давно кончилось, а такого кода не существовало, машина зашевелилась. Скрутила спираль в самом верхнем ряду и бросила вниз пачку сладких леденцов. Довольно больших, может, с две фаланги размером.
Шура тут же схватил пакет, открыл рывком и достал конфету. На Лёвин беззвучный лепет уже не обращал внимания и, собрав последнюю прочность, говорил так: «Я этого никогда не делал – только слышал. Сосредоточься. Кладёшь на язык – попадаешь к Дьяволу». Лёва что-то пытался показать ему знаками. «Я не знаю, Лёвчик… без разницы: под язык, на язык… это, наверное, как марки – просто кладёшь. Может быть, мы даже не телами, а только сознанием переместимся, я не уверен… это короткий прыжок, пока длится вкус…» – он на секунду замер, раздумывая. Лёва опередил его и пихнул конфету первым, Шуре оставалось только повторить – апельсиновая.
И он апельсиновый тоже: на этот раз не трубка – хуже – соковыжималка. Сплюснуло, сдавило, перебрало все кости, и прежде, чем Лёва успел хоть сколько-нибудь привести мысли в порядок, выбросило наружу. Они стояли сразу в белом Дьявольском кабинете.
— Вернулись, вернулись, вернулись, – торжествующе произнёс хозяин, пока во взлохмаченной голове искали друг друга нейронные связи. – Опоздали на двадцать минут… м-м-м… я думал, продержитесь дольше.
Тысяча хлыстов горячими полосами исчертили Лёвину спину и голой прижали к паровому котлу – во излечение Лёва думал только о птичьих крыльях. У Шуры же в мыслях было лишь одно слово, он начал с порога:
— Ты паску…
— Да? – закончил Дьявол. – «Да»... прибереги эти буквы, милый, они тебе понадобятся.
Удивительно, но Шура слышал его и не мог этого скрыть.
— Что такое? Нравится, а? Как широко и удивлённо распахнуты твои глаза... мне это тоже нравится... держи их так подольше, – он пустил на Шуру долгий, поглощающий взгляд, – и не возмущайся... услуга за услуга, рыбка. Слух за голос-с-с, – и он цокнул языком в сантиметрах от Шуриного лица.
Шура же стоял слышащий, но немой. В ушах звенело последнее Дьявольское слово, и его множащиеся бесконечные «С» висели по воздуху кривыми рыболовными крючками. «Сука, сволочь, свинья», – Шура знал тысячи оскорблений, но ни одно не мог произнести, и его гордость, схваченная за загривок и провезённая лицом по столу с потрохами, протестовала. Он никогда не позволял себя унизить и больше этого ненавидел быть жертвой.
«Опустим прелюдии, – тянул Дьявол, капризно надувная губы. – Я понял, что вы не хотите прощаться со своим столь нежно и трепетно любимым днём, и, хотя, на мой взгляд, это инфантильно и глупо, – его вдруг страшно заинтересовали собственные ногти, – я куплюсь на ваше упорство и предложу вам альтернативу».
Лёва с Шурой переглянусь: два взора столкнулись, как ладони мальчишек. Тощих, взлохмаченных, тех самых, которые в порыве юношеской бравады режут себя перочинными ножами и на крови клянутся всегда быть вместе. Дьявол не позволил этому длиться, разделил, встал между: к Шуре спиной, к Лёве лицом. На Шурика он внимания больше не обращал и бросил позади, как надёжно запрятанную вещь, о которой больше не надо беспокоиться. К Лёве же подходил, напротив, с лишённым чехлов интересом.
— Ты знаешь, что такое банк, Лёва? – спросил Дьявол, размазывая имя по языку.
— Да.
— А судебная система?
— Да.
— А залог? – и добившись примитивом раздражения и ступора, Дьявол повернулся на каблуках. – В таком случае… м-м-м… чтобы у нас не возникло недопониманий, я, пожалуй, всё прочту вслух.
Трафареты нужны для того, чтобы делать вещи идентичными и не ошибаться в расположении деталей. Лёва почувствовал, как шаблонные близнецовые слова царапают его там же, где и вчера. От них саднило, но не снаружи, а глубоко и неведомо внутри. Лёва постарался стряхнуть с себя это тяжелое чувство, давящее сверху как предгрозовое небо, и закончив попытки, увидел, что Дьявол уже стоит со словарём в руках. Конечно, конечно, у него был словарь! Истинный бюрократ – всё должно быть точно до тошноты.
Дьявол носился с книгой, как с величайшей реликвией, исполненный пафоса и помпы, по-парадному прошагал он от Лёвы вбок, и цокнув каблуками, весь изготовился. Видно было, что развязность и манерность не покинули его, а лишь на время уступили место дисциплине, нужной в любом ритуале. С характерным треском шуршали перелистываемые страницы, пока ноготь не подвёл строку на одной из них. «Залог» оказался как раз возле «Заложника».
— Итак, – начал Дьявол, – залог – это какая-либо ценность, которая передаётся в собственность залогодателю и служит обеспечением, гарантирующим погашение займа, – он на секунду оторвался от книги. – Помнишь, у вас была съёмная квартира в Москве? Сколько там был залог? Вы отдали всё, когда случайно разбили окно… – его будто повело, но сразу же отпустило. – Также! Залог – это различные ресурсы, вносимые для освобождения подозреваемого или обвиняемого в совершении преступления, – он захлопнул том. – Понимаешь?
Конечно, Лёва понимал, но не до конца: осознание только вылупилось в его голове, как тут же мокрым комком ускользнуло по шее и упало в грудь. Нераспознанное и тяжёлое оно новорождённым змеёнышем шевелилось у сердца и весило целую тонну.
— Я подумал, – продолжил Дьявол, избавившись от словаря и в раз повеселев, – подумал… м-м-м… – мёд и жеманность возвращались в его речь, – что я к вам несправедлив. Поразмысли сам: твой друг подписался в контракте, занимал у меня удачу, он… м-м-м… он ручался, что всё пройдёт без нарушений, был гарантом, залогом хорошего дела… а тут…! – Дьявол резко хлопнул в ладоши. – Что делать? Как быть? И я вспомнил: Ад благосклонен, и решил вчера, что пойду на уступки… Я буду спрашивать только с подписавшего, а тебе, хоть ты и причина нарушений, дам выбор. М?
Лёва хотел свериться с Шуриком, оглянулся и позвал, как выяснилось, недвижную статую, будто бы искупанную в тумане.
— Шурик… Шурик? Что с ним? Что ты сделал? – обернулся он к Дьяволу.
— Ничего, – ласково уронил Дьявол, – ему не больно… он ничего не чувствует: не слышит, не видит, не говорит, но он живой.
— Зачем ты…
— Товар не любит слушать, как о нём торгуются.
Дьявол уже стоял у Лёвы за плечом, чуть ли не обвивая его шею, и Лёва чувствовал, как в груди ходит и тянется наружу тяжесть. Стремится к Дьяволу, как к собрату. Они были кровь от крови и питались птичьими кладками.
— Ну так что? – прошептал Дьявол. – Он отвечает, ты выбираешь. Идёт?
И прежде, чем Лёва сказал, что не идёт, он уже куда-то шёл. Ноги ступали всё по тому же знакомому сероватому полу, но пространство вокруг переменилось – в белой комнате торжественно открывалась галерея. Сияющая и чистая, она вся состояла из одних только Шуриных портретов и отрезала оригинал поездами стен: те пронеслись по стороны Лёвиных плеч и чуть его не сбили.
Заключённый рамками в плен, заколоченный ими, влезающий еле-еле, будто его специально обмеряли для создания этих деревянных конструкций – из всех картин стучался Шурик. На одном холсте он был без глаз, на другом – без пальцев рук, на третьем – сидел с растерзанной ладонью перерезанных сухожилий. Первые портреты Лёва смотрел долго, пока не осознал.
Дьявол мог изменять земную реальность – это было на поверхности, как пена в бокале. Он добавлял удачу, убирал вредоносных, делал незаметные правки, крохотные, как кристаллики соли, но один за одним они существенно меня вкус. Сладость и горечь, огромные луковые слёзы, то, что подают холодным – Дьявол мог добавить в жизнь всё, и самое главное – Лёва по-настоящему понял это только сейчас – мог подать к столу вас.
— Как скоро это будет? – спросил Лёва, не решаясь долго глядеть на холст, где Шурик стоял с глазами, пустыми, как вычищенный архив, и держал в руках справку о деменции.
— В зависимости от того, что ты изберёшь, милый, – объяснил Дьявол, – у вас будет время попрощаться… ты только кивни.
Шура тонул, Шура горел, он падал из высоко подвешенной рамы, как из окна на двадцать шестом этаже, он рассматривал снимки собственных метастазов и тут же садился в самолёт, до гроба влюблённый в землю. Он неудачно, до фатальной степени неудачно, срывался со ступенек и кубарем катился вниз, а галерея всё не кончалась и не кончалась, как падение на эскалаторе, идущем вверх.
Невидимая гигантская кисть бахала на холсты месиво краски, и чем дальше Лёва шёл, тем больше всё сводилось к одному и к первому цвету. Красная подкладка торчала из-под разошедшейся молнии на Шуриной руке. Красный смех лился из его рта, смывая с собой зубы, красным, красным-красным зверем Шура бежал на поле, гонимый из леса сворой собак.
Город после ковровой бомбёжки, пепел и прах, сгусток алых бинтов, ветровал, бурелом – всё был Шура.
И если бы он валялся на полу, нарисованный мелом в примитивизме, то Лёва бы этого не заметил. Как бы ему ни хотелось отвернуться, сколько бы облегчения ни принесла ему эта серость, сменяющая пунцовый сплав, Лёва не позволял себе этого. Ни наклонить головы, ни даже посмотреть вниз. Он уберёг Шуру от бетона на темечке, от полиэтилена на голове, от участи быть обритым и побитым, от гангрены и от теракта…
Лёве не нравилась эта игра, потому что Дьявол явно вёл и на корешке свода правил печатал своё имя: он жил в белой комнате и ходил белыми. А Лёва был не за шахматной доской, а на ней – постоянно в первых рядах. Всякий раз, когда ему уже думалось, что он разобрался, выяснялось, что это не шахматы, а шашки, не шашки, а го, не го, а причудливая игра с чёрными и белыми камнями, которые надо кидать в противника и пытаться проломить череп.
Заваленный ими по самые виски, иногда Лёва замечал на картинах и себя: вот кто-то прислал ему отрезанные кроличьи уши в конверте: «Привет, Мышка, помни о своём Зайце». Вот лил траурный дождь, падая на зёрнышки ядовитого апельсина, оставленные на Шурином пороге. Вот рубили окровавленным топором еловые лапы, чтобы ими потом забросать. Вот Шура был однопалубным бортом, а крейсер бил по нему В2 и тут же выбивал на надгробии. Вот Шурик лежал, посеревший и блёклый, и врач маркером отмечал на его теле, где именно в нервах перестаёт проходить сигнал, и линией ненароком отсекал голову. Вот с Шурой что-то случалось, а потом случалось ещё раз, и огромное перо исправляло тройку на двойку перед парой нулей. Вот Шура двигал глазами только по вертикале, а вот не двигал вообще, потому что их опять выкололи.
Это начинало повторяться, это комбинировалось и срасталось в новых чудовищных формах. Гибридные морфозные монстры шли на Лёву со всех сторон: красные, бурые, беспалые, слепоокие, рылолицие, бивеносные. Шурик выпрыгнул откуда-то справа, и из лица его хлестала кровь, как из откупоренной бутылки. Лёва больше не мог, у него подкашивались ноги. В каждый его шаг кто-то прыгал и с силой ударял сапогом под колено, чтобы он падал на эти колени… В самом тупике галереи Лёву встретил абстрактный импрессионизм в цинковой раме, кумачовый, брусничный и маковый, с тонкими прожилками белого.
Галерея переплавилась, перемололась и пропала так же, как накануне растворился в воздухе распечатанный контракт. Шурик вновь показался из-за стен живой и целый, но всё такой же недвижный, словно натурщик. Лёва ринулся к нему, однако художник перегородил дорогу.
— Ты ничего не выбрал, – заметил он таким тоном, будто никогда не думал, что в свободе выбора можно вообще не выбирать.
— Да потому что ты желаешь ему конца! Ты рисуешь ему сотню кровавой… – Лёва даже не стал договаривать. – Это либо без жизни, либо не жизнь вовсе. Я не понимаю… то есть… кто вообще такое выбирает?
Странно, но он вдруг не обнаружил в себе ни потребности орать, ни желания бить, если и говорил какие-то фразы с нажимом, то просто потому, что они казались ему абсолютно очевидными. Испытание страхом будто вытянуло из Лёвы весь этого самый страх, из-за которого он привык так щетиниться и биться.
Подпол, когда по его макушке топчутся грубые военные сапоги, лань в свете фар, опоссум и альпинист, услышавший треск страховки – всё замирает при знаке опасности. И Лёва, что в галерее, что сейчас, замер тоже, но не внешне, а только внутренне. Застыл, как дождевая капля в полёте, чистый, лишённый, кажется, всех ярких эмоций – без поволоки и внутренней мути. Остыло и бесстрастно встречал он Дьявольские слова гололёдом своих голубых глаз, на которых невозможно было удержать взгляда.
— Все выбирают, Лёва, все. Только ты один такой глупец, такой эстет – Дьявол тоже говорил холодно, металлически, колюще-режуще. Он был оскорблённый художник.
Миру не нужно дважды объяснять, на что способен отвергнутый: настоящая, поруганная, оплёванная злость поднималась в Дьяволе. Она расправлялась у него внутри, как рука в перчатке – кулак, хват меча, палец на курке – на вливала в него силу. Дьявол и без того был силён, а с ней – о… злая сила и сильная злость нянчат свою прагматичную жестокость.
Крокодиловые туфли сделали несколько шагов, Дьявол упёрся руками в пояс, покачался с носка на пятку, и киноварная дымка появилась в его глазах.
— Может, это забылось, Лёва, – начал он очень вкрадчиво, – но ты здесь крылатая птичка на птичьих правах. Силки и клетки… тебе знакомо? Я так старался для тебя, для нарушившего по незнанию, так рисовал, красил… Я был благосклонен, я был добр к вам, потому что… – Дьявол запрокинул голову в полусмехе, – потому что… ха-х! Я подумал, что вы такие милые, забавные… это даже трогательно: вцепились друг в друга, в упор не замечаете изъянов, всё проходите вместе. Так по-детски, наивно, смешно… как он держал тебя за руку… вы были для меня забавными, и я сохранил вас, как оставляют нелепого потешного котёнка, пока его братья хлебают ил, – Дьявол мотнул головой. – И ты… ты смеешь платить мне так?
— Как «так»? Что мне…
— Не перебивай! Ты смеешь оплачивать мне пустой ладонью? Неужели ты думаешь, что это то, что мне нужно? Что тебе можно? Неужели считаешь, что я приму? Так вот к твоему сведению, Лёва, я не приму. Либо делаешь выбор, либо нам придётся вернуться к первому варианту.
— И делать так, пока у всех не закружится голова, да? – спросил Лёва. – Вся твоя игра в добродетеля, ты… это какая-то акробатика смыслов, честно говоря, – Лёве ещё со школы, с пятого класса, говорили, что он хам без субординации. – Всё перевёрнуто. Если… почему всё поставлено так? Если нарушил я, то надо с меня и спрашивать.
— И какие у тебя предложения?
Дьявол не был заинтересован, потому что всё так же собирался требовать только с Шуры, но желал поиграть, и приподнятая бровь углом острилась над Дьявольским глазом. Лёва помолчал, раздумывая, что от себя оторвать.
— Голос, – сказал он твёрдо, – забирай голос.
— Голос? – вторило ему хохочущее Дьявольское эхо. – Ты думаешь, что это самое ценное в тебе? Ха-ха-х! Истинный глупец! – он ещё раз залился таким хохотом, после которого в фильмах следует выстрел. – Зачем мне твой голос, милый? У меня уже есть Шурин. Что мне с ними делать? – слова получались всё визгливее и визгливее. – Разыгрывать ваши драмы по ролям? – он дёргал руками, будто хозяин перчаточных кукол. – «Ах, Шура, я снова наделал непоправимой херни!». «Ах, Лёва, не переживай, я всё улажу», – получалось мерзко.
— Прекрати.
Это сработало, как шар, который ударяется о костяшку домино, и потом всё падает по цепочке, запуская бо́льшие механизмы, маховики и жернова. Дьявол отвернулся, будто у него внезапно стала расти волчья пасть или орлиный клюв, а он желал это скрыть. И Лёве показалось, что плечи чужого пиджака заострились ещё сильнее.
— Знаешь что, Лёва, мне надоело, – сказал Дьявол с разворотом. – У меня целая вечность, и мне надоело! Либо он сейчас соглашается, говорит: «Да» и ваш день пропадет вместе с твоей ничтожной жизнью и группой, либо ему придётся выучить слово «Ад», чтобы называть свой адрес! – Дьявол стоял весь подавшийся на Лёву, но с отведёнными назад руками – лучшая поза для ярости. Указательный палец его руки тянулся в сторону Шуры, а тот по-прежнему стоял, не шевелясь и так не закрыв рот.
Если бы у Лёвы была машина времени, какой-нибудь прибор, с помощью которого можно было бы вернуться в прошлое и всё исправить, то он бы многое сделал по-другому. И самое главное – он бы не спросил у Дьявола то, что он спросил сейчас. Но у него не было такой машины, и мимовольно он выпустил эти слоги: «Что это значит?». Дьявол решил, что можно отвечать без слов.
Он развернулся, не терпя возражений, и весь предался своему тёмному искусству, как мастер, которого долго удерживали от дела. Мягкие чарующие шаги: подошёл к Шуре, коснулся его двумя пальцами, возвращая розовость кожи и умение слышать, скруглил его плечи. Сколько груб и бескомпромиссен был он с Лёвой секунду назад, столько же нежен стал он для Шуры. С приторной и притворной лаской он любовался на Шурино тело, отошёл на шаг и спустился до шёпота.
Близилось что-то большое. Глаза у Дьявола сделались завораживающими, такими, что от них невозможно было отвести взгляд, как нельзя оторвать его от павлиньего глаза или от калиго, когда эти бабочки показывают свои крылья.
— Посмотри на меня, Sugar, – сказала Дьявольская Бабочка и подняла Шурино лицо за подбородок. – Я всё ещё скучаю по пирсингу, – Дьявол большим пальцем провёл Шуре под нижней губой. – Посмотри на меня.
Шура посмотрел.
Проткнуло, надело, вонзилось спицей в самый зрачок. Шура дёрнулся коротко и быстро, но уже был зафиксирован. Огромный циркуль вставил в него свою иглу и чертил неразрывный круг. Распластанный, растерзанный, Шура оказался на этой фигуре – морская звезда на тарелке гурмана, трезубая вилка по его душу, кисель и блины, чтоб закусить. Он лежал на окружности распятый, как Витрувианский человек, и игла давила ему в самое начало, в самый центр, в пупок, в место, где началась жизнь, чтобы её закончить. Дьявол отвёл глаза, но оставил Шуру балансировать на грани, пришпиленного и приколоченного.
Лёва стоял поражённый, возведённый, в нём всё переменилось в миг, и всё вернулось к корням: прощайте подполы и лани. Он словно очнулся от морока, прозрел, переродился, и, как и полагается, тут же закричал.
— Что ты делаешь? Не трогай его. Оставь его! Шурик! Не трогай! – он ринулся к Дьяволу, ударил, но сразу почувствовал небывалый, сталелитейный жар, исходящий от чужой кожи. – Прекрати! Какая твоя хвалёная благосклонность, если ты зло?!
— Ты думаешь, что я зло. Ах, ты думаешь, что я зло! – Дьявол тоже умел восклицать. – Думай о птичьих крыльях, Лёва. Конечно я зло. Я детская смертность, я голодная рвота. Я воронка на месте роддома. Я слово «Педофилия», собранное из дорожек кокса на столе, что принёс мародёр! – он рвал и чеканил слова, поднимаясь всё выше и кувалдой вбивая их в Лёвину голову. – Я абракадабровая республика с автоматом на флаге. Кутья, застрявшая в горле и умножившая себя на два!... Я шашлычные мясо, у которого сорок! Шесть! Хромосом! Да! Я – зло. Да! – он вдруг похолодел. – Ты убеждён в этом. Но что, если ты ошибаешься? Что, если зло – это он?
И Дьявол указал на Шуру, застывшего рядом кривым горбом.
— Не отворачивайся, Лёва. Подумай ещё раз, подумай хорошо. Кто налил тебе первую рюмку? Сразу дал водки, чтобы потом она стала так же незаменима, как у нормальных людей бывает незаменима лишь вода. Один к одному: прозрачная, чистая, не отличишь. Кто приводил людей, которые путали входной коврик с твоим лицом? Кто говорил: «Надо», когда ты умолял перестать? Кто вечно указывал не реагировать так остро, потерпеть, помолчать, прогнуться: кто заменял на пластилин все твои кости? Кто продал, кто подписал этот контракт? Кто бросил тебя в израильской пустыне? Разве тебе его жалко? Это изувера, зверя? Не жалко. Так отдай же его, брось его мне! – Дьявол говорил, как с трибуны, громко, властно, диктат. Он был на три головы выше, потому что он стоял на головах, и Лёва только сейчас подумал, сколько же на этой плахе.
— Нет! Я не понимаю… Ты же… садист! Ты мучишь его. Ты просил, чтобы я выбрал ему земную смерть, но я не хочу его смерти! Я не понимаю, чем это, – он указал на Шуру, – отличается от твоей галереи!
— Во-первых, тем, что твоя дражайшая группа, да и ты сам останетесь живыми, – он как-то очень быстро сменил гнев на милость, но чувствовалась, что это лишь фаза меж волнами. – Во-вторых, земной конец – это развилка, Лёва. Справа тропинка в сад, слева… слева пекло пустыни и заросли колючего куста. Конец же здесь – вечный центр левой дороги, – Дьявол развёл руками. Лёве было не до поэзии: у него не сходились губы, и пальцы кололо от напряжения.
— Ты что, кинешь его на вечные муки? Оставишь его тут страдать!?
— Конечно нет, – Дьявол улыбнулся, – я включу ему мультики, чтобы он не скучал, – он щёлкнул пальцами, и в комнате появился второй Лёва.
Первые полминуты оба Лёвы выглядели одинаково, но с течением времени дубль стал отличаться от оригинала. Сперва отсутствием руки, потом отсутствием ноги, затем – кровью, пошедшей горлом. Это происходило медленно, подробно, со смакованием каждой детали и капельки пота. Шура на этот вид захрипел и завыл вернувшимся голосом, не воспринимая ничего, кроме явленного ему спектакля. Он потянул к сцене руки, чтобы помочь, спасти, утешить, но это было всё равно что хватать мираж – ничего не ощущалось.
— Лёвчик, Лёвчик, – подзывал Шура ближе, подаваясь вперёд.
— Это не я, Шурик, я тут, – говорил Лёва из-за его спины.
— Лёвчик, иди ко мне… Лёва! – он по-прежнему стремился к иллюзии, срываясь на крик. Дьявол входил во вкус: у нового Лёвы лопнул и вытекал глаз, гнила грудь, спешили быть линчёванными плечи и скулы. Откуда-то появились белые шнурки из берцев, желающие задать Лёве вопросы по поводу его крови и изучить её на вид. Они начали его душить. – Лёвчик! Лёвчик! – это было чудовищное внушение. Шуру заколотило как никогда, он хрипел раненым зверем, большим белым слоном, ядром раскурочившим грудь.
— Остановись! – крикнул Лёва, – его тело прямо перед ним же распадалось на куски.
— Зачем? – спросил Дьявол. – Зачем? Тебе же это нравится Лёва, ты это любишь. Ты эксгибиционист без плаща. Продольно режешь грудь и живот и отводишь в сторону плоть, я вижу, как колотится сердце, павшее ниже желудка.
— Неправда! Заткнись!
— Тебе нравиться, Лёва, не ври. Быть растерзанным, быть расстрелянным, униженным и оплёванным, и чтобы обязательно публично. Телом под танк, лицом по асфальту, кипящий никель в открытые губы. Ты любишь это. Ты девственный белый холст, вскрывший себя, крашеный красным, вышедший в бычий манеж… Лёва, скажи, куда стесались твои нос и скулы? Каков на вкус гравий? Сколько зубов я соберу, идя по дороге, по которой ходил ты? Ты хочешь весь быть наружу, ах, как страшно-страшно-страшно быть наружу, ты живёшь нараспашку, но в тебе тысяча стеклянных дверей, и все они без ручек. Ты играешь с шубой, пока она ещё пьёт молоко, ты дружишь с маленькой девочкой, живущей в трейллерном парке, и в большом зеркале у тебя нет друзей. Ты так любишь делать себе больно, Лёва.
Дьявол говорил хлестающе, жёстко и вкрадчиво одновременно.
— Ты ненавидишь себя. Ты не можешь без этого жить. Возьми нож, воткни в край ладони, продолжи линию жизни. Веди, смотри, какая она у тебя получается длинная – от запястья и до плеча. Вот твой смысл. Что же плохого, если Шура наконец-то увидит тебя настоящего?
— Он видел меня такого, он знает! Он всегда говорит, что любит меня!
— В том-то и дело, Лёва. А ты себя ненавидишь. Ты живёшь только потому, что кто-то когда-то сказал, что ты красивый, талантливый и умный, что у тебя хорошие песни. Ты держишься за это, ты работаешь на это, ты зависишь от чужого слова, как парус от ветра, и боишься его потерять! Вот чем тебя можно страшить! Ты не боишься смерти, ты боишься быть отвергнутым и забытым. Поэтому я не рисовал тебе твою галерею – её просто невозможно изобразить, ведь в ней не должно быть красок, – Дьявол навис совсем над лицом. – Ты можешь писать песни, только потому что ты видишь их цвета, рисуешь их, как карандашами. И в каждом человеке есть стержень, и иногда он ломается, и ты чинишь его. Но он всегда может кончиться, все подумают, что ты просто исписался, что ты больше ничего не можешь. Тебя сточили до нуля: последний штрих – и в топку. Ты будешь золой, тебя развеют на северном побережье, и ни один человек никогда-никогда не вспомнит, какие прекрасные у тебя были мысли! – он сжал кулак и ударил им по воздуху. – Вот твой страх. И если ты продолжишь пытаться быть спасателем, то я просто из мести, из-за того, что ты треплешь мне нервы, заберу у тебя синестезию.
Теперь Дьявол пугал и мучил их обоих – это было невыносимо. Шура не мог отгородиться от видений, потому что ему сковало руки за спиной. Лёве три мысли Цербером кусали сознание: одна про крылья, другая про исчезающие краски, и третья о том, что скоро, наверное, кончится действие конфеты, она потащит их из Ада, а Шурика Дьявол не отпустит, и Шура вернётся либо сумасшедшим, либо мёртвым.
Пока Лёва так думал, что-то случилось с Шурой: он повалился на колени и заревел с удвоенной силой. Какое-то доступное ему одному видение запихивало зевник ему в рот, заставляя под зверским углом отводить челюсть. Безразмерный невидимый трензель. Лёва дёрнулся к Шуре, закрывать ладошками его опухшие глаза, держать его, качающегося, мечтающего врезаться лицом в пол.
— Шурик, Шурик…
— Он не слышит, не старайся.
— Что ты ему показываешь? Что ты показываешь?
Дьявол молчал.
— Что он видит!?
— Еву.
Лёва был готов убивать. Нужно много силы, чтобы причинять боль, в нём больше. Он мог распарывать голыми руками, но вместо этого лишь закрывал, не зная, что его ладони Шурику ничем не помогают.
Шура мог зажмуриться, загородиться руками, мог сшить вместе веки, мог даже зашить зрачок, выколоть себе глаза шилом и продать как кулоны на леске, но это не помешало бы ему видеть. Самое отвратительное и страшное, чудовищное и зверское, меняющее яремную вену с кишками. Он стоял на коленях, у него вдруг освободились руки только для одного жеста: ладонь к ладони.
— Хватит, хватит! – такого гулкого и плачущего отчаяния Лёва не слышал никогда.
— Что ты мучишь его? Перестань! Забери уже день, всё забери! Оставь его! – Лёва поднялся во весь рост.
— Ты что геройствуешь? Не хватило ещё?
— Ты его пытаешь!
— Такие правила, – Дьявол улыбнулся. – Наш договор – ваш приговор, – он явил из воздуха папку и демонстративно ткнул Лёве в лицо исписанным листком условий.
Лёва схватил чужую кисть раньше, чем вспомнили, какую жгучую боль она причинила ему до этого.
— Вот здесь, вот тут! – затараторил он, задыхаясь и указывая на строчку, – «Нарушением данного контракта является… создание любой новой версии песни «Мой рок-н-ролл», всецело выполненное душой обладающим», – язык не слушался его. – Всецело выполненное душой обладающим – это значит, что у причастных к созданию должна быть душа?
— Это просто название, но подразумевается, что да, – в вопросах документов Дьявол всегда холодел, впуская в себя педантичность. Шура стал меньше выть.
— А если… – Лёва наконец решился отпустить Дьявольскую руку, и на ладони забугрились волдыри, – если у одно из создателей не было души? Что тогда?
— Что значит «не было»? – смутился Дьявол. – Душу продавший?
— Нет… Искусственный интеллект, машина. Как тогда? Создание не считается нарушением?
— А вы использовали искусственный интеллект?
— Да.
— Тогда… – Дьявол замер с открытым ртом, поднятым указательным пальцем и бумагами в руках, – мне надо кое-что уточнить, – и он превратился в пар.
Пока его не было, Шура совсем перестал стонать и просто обмякши сидел, пряча лицо в ладонях. Лёва подбежал к нему и шептал полусвязно самые ласковые вещи:
— Всё хорошо, Шурик, всё хорошо, я здесь, я целый, – он шаблонами использовал те же слова, что так часто говорил ему Шура. – Всё на месте, всё хорошо. Смотри, Шурик… нога, рука, глаз – всё есть. Руку? Держи руку… Да, пять, и на левой тоже пять, всё хорошо.
— Я думал, – на грани слышимости произнёс Шура, – если тебя потеряю… Ты у меня боец, Лёвчик.
— Всё хорошо.
Лёва бесшумно опустился рядом, гладя по спине и будучи готовым служить подставкой под голову. Перед этим он ещё быстро проверил кабинетную дверь – она была без ручки и не открывалась. Дьявол или впускал и выпускал посетителей сам, или они врывались сюда с конфетой.
Десять минут спустя облако над головами зашевелилось, и оттуда выползли знакомые острые плечи.
— Да, – сказал Дьявол, стоя на вытяжку, – информация о том, что вы использовали искусственный интеллект, создавая песню «Мой рок-н-ролл», была упущена. Это кардинально меняет дело. Поскольку у искусственного интеллекта нет души, созданная с его помощью песня не считается нарушением контракта. К вам нет никаких претензий, – ровно в финал его речи закончились леденцы. Шуру с Лёвой дёрнуло обратно. Всё кончилось нелепо, неожиданно и глупо.
Состояние было послеобморочное. На языке растворялся только-только исчерпанный вкус апельсина. Лёва лежал на полу, и перевернувшись, увидел Шурика в точно таком же положении. Путешествовали они, кажется, всё-таки только сознанием, потому что рухнули точно там, где до этого стояли – у автомата. К тому же Лёва не нашёл у себя ожога, рука болела, но внешних проявлений не было.
— Шур?
— А? – слышит и говорит – для Лёвы большего счастья и не было.
— Повернись, пожалуйста.
Шура поколебался несколько томительных мгновений, развернулся, покряхтев, и показал Лёве лицо. Вообще-то, Лёва хотел спросить, что Шура видел в мираже, но вовремя заметил, какие опухшие у Шурика глаза, и как он облизывает верхнюю губу нижней. И решил не говорить ничего, даже про галерею. Почти тут же отрубился, наверное, от перегрузки.
Когда-то Лёва считал свои обмороки, произошедшие перед Шурой, но потом сбился. В такие минуты Шура всегда действовал аккуратно и выверенно, не паниковал, приносил воды, почти никогда не бил по щекам – не делал ничего, что только выглядело эффектно и круто, а пользы не приносило. Сейчас тормошил Лёву как-то особенно спокойно: после того, что только что случилось, хоть отключка, хоть взрыв, хоть лазерные пушки – ничего уже не пугало. Лёва очнулся от Шуриных рук и слов – вместе пошли искать выход из лабиринта и добираться до зала, где надо было доиграть саундчек. У входа расстались, потому что Шурик попросил, а когда встретились снова, то Шура держался… как он держался! Лёва всегда знал об этой способности, но только сейчас понял её силы. Невозможно было сказать, что это Шурино лицо полчаса назад кривилось от ужаса и горя: он умудрялся хранить всё внутри, как хорошая бочка солёную воду. Дежурно шутил, улыбался на ответные приколы и кошмарил всех вокруг. Только надел зачем-то чёрные очки и внутренне звенел, как стекляшка, близкая к тому, чтобы разбиться.
Никто тактично не спросил, где это они провели почти два часа, и Лёва был за это безумно благодарен. Постстрессовая и рваная, музыка получалась плохо и подарила Лёве только два цветных пятна за всю репетицию, но этого хватило, чтобы перестать волноваться насчёт синестезии. Когда же техники стали расходиться, Лёва с Шурой встретились глазами и передали только одно сообщение: «Пора покурить».
— Ты как? – спросил Лёва, стряхивая пепел. Шура долго возился с сигаретой и использовал это в оправдание молчанию.
— В порядке… Давай больше никогда не будем об этом говорить, – наконец устало предложил он.
— Но мы ведь не сможем, – тоже после паузы ответил Лёва.
— Я думал, это ты автор фразы «У меня нет прошлого».
— Ну… – Лёва проводил взглядом полоску дыма, – у нас обоих есть прошлое, просто мы его не хотим…
Лёвины реплики не подходили к Шуриным, а Шурины – к Лёвиным, как пазлы из разных наборов. Они ещё не изобрели тот язык, на котором смогут это обсудить.
— Я надеюсь, это понятно, что больше никаких «Моих рок-н-роллов»?
— Что, даже петь не будешь? – удивился Лёва.
— Конечно буду! – Шурик сощурился. – А то ж ты опять гнусавить станешь, что пашешь без перерыва, – он любовно боднул Лёву плечом в плечо. – Просто новых версий делать не надо.
Через какие бы жернова судьба не пропустила человека, у него нет оправданий, если он артист. Сто долларов за билет, солд-аут и концерт, и вы обязаны блистать, сиять и веселить, даже если у вас запущенная форма менингита. Таковы правила индустрии, поэтому к выступлению все нашли в себе силы и немножко взбодрились.
— Парни, идите сюда! – позвал Шура, входя в гримёрку, – давайте руки.
— Опа! Чё, зарплата наличкой? – возбудился Ян.
— Ага, щас! – Шура вынул из-за спины пучок красных нитей – у него уже всё было нарезано заранее. – Носите с удовольствием, – он стал повязывать на запястья верёвочки. От дьявола, они, конечно, не спасали, но сглаз, порчу и проклятья отводили хорошо, а такое всегда пригодится. – Максим, только попробуй снять! – пригрозил Шура.
Макс, истинный провокатор и главный постоялец яслей, стянул браслет с запястья и попытался пульнуть в Шуру, как делают с резинками для волос. Разумеется, нитка не тянулась как надо и вялой дугой упала на пол. Позорно принимая стратегическое поражение, Макс поднял верёвочку и надел. Шесть обвязанных рук столкнулись в фирменном рукопожатии прямо перед выходом на сцену.
Шурик на каждом шоу говорил, что идёт изображать бодрого, но в этот раз и вправду изо всех сил играл эту роль. На тело ватным тяжёлым одеялом наваливалась какая-то заслуженная, саднящая и в тоже время спокойная усталость. Шура знал, что можно без опасений поддаться её силе и после концерта лечь спать – это будет безопасно, больше без рисков проснуться в кошмаре. Через полуприкрытые веки Шурик наблюдал за Лёвой, и с наслаждением вслушивался во все его ноты. Неправильных и брошенных сирени них было великое множество.
Лёва пел плохо, потому что крик и плач оставили ему в наследство хрип, и ни один лор, вооружённый шприцами и растворами, не смог это исправить. Ещё Лёве больно было держать микрофон из-за фантомного ожога, и это, конечно, тоже сказывалось. Пришлось поместить микрофон в стойку и гарцевать вокруг неё – Лёва чувствовал себя непривычно привязанным. И тем не менее был самым счастливым человеком.
Поцеловал Шурика в лоб, как не делал, наверное, уже лет десять, получил свой поцелуй в висок, всё время кружился рядом, стараясь ободрить и сделать как-нибудь приятно. На «Лайках» не уставал напоминать, кто именно тут котёнок из-под дождя, а на поклоне совсем прирос к Шуриному боку. Они кланялись по-театальному: правому партнеру, левому, центральной части, всем балконам по очереди и отдельно первым рядам.
За кулисами смотрели на друг друга вдохновлённо, благодарно и совсем немного жалостливо. Шура уже видел, что завтра-послезавтра у Лёвы начнётся осознание, приходящие к нему всегда только после бахвальства, помпезности и победного горна, Лёва будет плакаться и жаться – у него это быстро. Сам Шура понимал, что посыплется только через месяц-другой, огромной горой растекаясь на оползни. И не потому, что понимание накроет его тогда, а потому, что он сможет сдерживать его лавину до этого срока.
Конечно, они с Лёвой поговорят, но не сейчас – потом. Постепенно, понемногу, как градиент, в который день за днём добавляют краски, пока не насытят цвет до яркости, которой уже можно иллюстрировать. Пока не создадут такие чернила, которыми смогут написать все страхи, переживания, открытия и ужасы, оставленные им в белой комнате. Сначала написать, потом сказать – некоторые вещи очень тяжело озвучить. Они сделают это тогда, когда утихнет эхо прошедшей битвы, и можно будет расслышать шёпот, с которым они всё друг другу расскажут.
Пока сил хватало только на то, чтобы лежать рядышком на кровати, запершись в номере. У Лёвы задралась футболка и чуть-чуть оголяла низ живота, у Шуры затекла рука, потому что Лёвчик устроил на ней свою спину.
— Больше я такой хуйни не вынесу, – предупредил Шура, глядя в потолок. – Я, блять, там чуть не… И это, кстати, не оправдание, чтобы продолжать использовать твои нейронки.
— Между прочим, они нас как раз и спасли. А то остался бы там, я б заебался столько конфет жрать, чтобы тебя навещать.
— О, это были бы мои самые страшные муки… – Шурик чуть-чуть повернулся и сбоку разглядывал Лёвино лицо. – На самом деле, тебя бы там уже на третьем визите забанили.
В Лёвиной вселенной это был лучший комплимент – скосил взгляд и заулыбался.
— И вообще, – продолжил Шурик, – изначальная идея новой песни всё-таки пришла не компьютеру, а твоей голове, – и Шура взлохматил Лёве волосы своим привычным жестом. Чёлка прыгнула, освобождая голубые глаза. Господи, как Шура их любит.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!