Глава первая и единственная.
8 ноября 2025, 00:00
— Разве воспоминания — не единственно реальные призраки в наших жизнях? Разве не заставляют они нас порой произносить слова и совершать поступки, о которых потом приходится сожалеть?
Стивен Кинг, «Сияние».
Vendetta
— Я… не умер… Почему…
Собственный голос слишком слабый и хриплый. Он сказал это вслух? Или в голове?
(???????)
В нос резко бьёт запах эфира, лёгкие заполняются удушливым воздухом, над ухом ритмично попискивает… холтер? Перед глазами все расплывается. Белый потолок, капельница (???), закрытое окно поодаль (?????), стены грязно-белые (?..). Пасмурно, но светло, кажется.
Сколько времени? Сколько прошло? Час, три, десять? Он сделал это в час дня. Если бы был тот же день, не было бы светло, да? За пару часов не оклемаешься, а темнеет в феврале… в районе пяти вечера, да?
Слишком большой поток мыслей хлынул разом.
Через… продолжительное таращанье в потолок и осознание того, где он находится, пришел врач. Или медсестра, мозг будто бы отключился на пару минут, было неясно. Что-то спросили, что-то ответил абсолютно невнятно.
(Живой?)
Вдох-выдох. Легкие горят, но рябить перед глазами постепенно перестаёт. Он чуть приподнимается на койке. Даётся с трудом, все тело пронзает короткая болезненная вспышка слабости. Начинает ощущаться, будто фантомно, как ноют руки.
— …Зашили тебя еле-еле… — (кого?..) не медсестра даже, санитарка.
Санитарка, лица которой он даже разглядеть не смог. В руках её графин, наливает воду в гранёный стакан с едва заметным сколом у самого ободка, ставит на маленькую тумбочку с колёсиками (так, откуда?..), стоящую рядом с койкой. На ней же небольшой ромашковый букет в прозрачной вазочке
(Среди февраля. А может, уже июнь? Ромашки… Лена. Лена любит ромашки. И он любит, красиво смотрятся. Они с ней на пару.)
Только сейчас понимает, как сильно хочет пить. Чуть ли не залпом выхлёбывает стакан, протирает потрескавшиеся губы тыльной стороной ладони. Женщина рядом что-то говорит, точнее, бубнит, а он не может вникнуть.
Все как во сне. Не он, не с ним, не у него дома это было, не он сам это сделал, не он сейчас лежит в стационаре. Не его пульс так гулко гремит в ушах, не его сердце продолжает биться, правда не его, это всё…
Другой. Кто-то другой.
(ЛОЖЬ! ЛОЖЬ! ЛОЖЬ!)
— Почему… почему я не умер? — кажется, вот-вот — и заплачет. Горько так, что море целое вырыдает и утонет. Но глаза сухие. Нет. Обещал, что не будет плакать, значит не будет.
(Лена. Мама. Они… они… как им в глаза смотреть?
Почему…)
(Ты хотел, чтобы тебя спасли. Хотел надавить на жалость. Вот и не получилось. Смешно. Смешно и противно.)
Отвращение сжирает заживо.
Забвение, следующее за пробуждением, сходит окончательно только часа через два. Два мучительных часа пустоты — словно бы тысячи мыслей и слов в голове, но составить их воедино невозможно, как в центре урагана быть. Приходил врач, проверял, спрашивал что-то, а он отвечал (что именно?) … эту часть он ни капельки не запомнил. Но зато узнал более важные вещи.
Оказывается, сегодня вторник. Тогда была пятница. И почти четыре дня он был в коматозном состоянии. Оказывается, была зафиксирована остановка сердца. Три минуты из нуля возможных из-за большой кровопотери. Три минуты клинической смерти, и вот, возвращение сердцебиения. Но говорят об этом так, словно бы это достижение, просто достижение в личное дело, не больше. По крайней мере, в голосе медика, отвечавшего на вопрос, что же происходило после приезда скорой в отделение, он услышал именно это. Если бы не получилось вытащить с того света — совесть не мучала бы
(Тебя) никого.
Палата одиночная, с пустыми, не считая отстающих часов на противоположной от койки стороне, противно-голубыми стенами и белым потолком, окно плохо открывается, а батарея шарит невероятно мощно, отчего и вечная духота образовывается в помещении. С периодичностью, где-то раз в полчаса, заглядывает кто-то из медработников, так что наедине с собственным ураганом в голове надолго не оставляют. Может, оно и к лучшему.
(Почему ты не…)
Лена пришла примерно в половину пятого. Он как раз начал читать оставленную кем-то (той же санитаркой? Да не суть.) книгу — «Женитьба Бальзаминова», как гласило название на потрёпанном бордовом корешке. Чем-то нужно себя занять.
В белом халате поверх школьного черного платья с рюшами на подоле, волосы её, светло-каштановые и вьющиеся, собраны в пучок, очи светятся тонким серебром с едва уловимыми крапинками, на щеках аккуратная россыпь веснушек. Наверное, единственное, в чём их внешность различается — цвет глаз. У неё они невероятно искрящиеся и полные света, а у него — как две тёмные пустые пучины.
(Почему я об этом думаю?)
Она садится на табурет, совсем рядом. А он на неё взгляд поднять не может, что за ужас.
(Позор.)
— Мама скоро приедет, — говорит она тихо. — Она уже в дороге была, когда звонила мне.
Молчание. В голове обрывками смутными всплывает её крик, такой отчаянный, что мурашки по коже.
(Давай, пожалуйста! Ты слышишь?! Миша?! Не умирай, подожди, подожди!..)
— И… мама, она… в общем, она подала на развод, — Лена заламывает руки. — Не знаю даже, что думать.
— Вот как… — родной сестре нечего сказать, докатился. Проходит в тишине минута.
— Ты правда ничего рассказать не хочешь? — голос у нее на грани: ещё чуть-чуть — и расплачется впрямь.
— Нет, — хотелось бы, но нет. Нет. Никому и никогда. Перелистывает страницу, толком не прочитав. — Извини.
Лена шмыгает носом, цепляется за борт койки. Была бы у неё возможность — она бы ему такую пощечину влепила…
— ДА ПОЧЕМУ? ПОЧЕМУ ТЫ НИЧЕГО НЕ ГОВОРИЛ?
ПОЧЕМУ?! НИ МНЕ, НИ МАМЕ? ТОГДА БЫ ЭТО ВСЕ РЕШИЛОСЬ БЫ, И НЕ БЫЛО БЫ ТАК… ТАК ПЛОХО! — слёзы хлынули из глаз её ручьями. Ледник растаял под лучами сжигающей злости и горечи. — Почему ты такой дурак? — отчитывает, развозя сырость по щекам. — Объясни на милость… Почему?!..
— Что бы изменилось, если бы меня не стало? — сестра совсем близко, в сантиметрах пятнадцати, перегнулась через край. Дыхание её сбитое и горячее, что аж жжёт. А он все так же не отрывает взгляд от пожелтевших страниц.
(Я не хотел тебя в это втягивать, не хотел тебя тревожить лишний раз, не хотел, чтобы отец поднимал на тебя руку так же. Но, может, он и не стал бы? У вас действительно хорошие отношения, он тебя любит, а мне дал понять, что я ему никто. По крайней мере, он хочет это показать. Ты — его звезда, он ставит тебя в пример, гордится тобой, когда вы вместе. И мама гордится тобой. Ты их надежда. У тебя есть цели, перспективы, успехи… это прекрасно, что у тебя всё получается. Но нужен ли тебе такой никчёмный брат? Может, погоревав немного, ты бы приняла, смирилась и забыла? Я в подмётки тебе не гожусь).
— Ты серьёзно… — вопросительная интонация пропала, хотя это определенно вопрос. Как затишье перед бурей. Она еще раз накричит? — Мальчик, ты в своём уме? Какое к черту «что бы изменилось»?! Изменилось бы… — она задыхается, пытаясь подобрать слова. — Всё изменилось бы!
Такое чувство, что Лена сама не уверена в своих словах.
Молчание. Опять. Только холтер продолжает издавать пиликанье. С улицы слышится гул мотора и чей-то разговор.
(Нечего сказать, да?)
— Ты смотрела тетради? — стихи. Стихи… надо было сразу уничтожить их, чтобы не позориться, чтобы не оставлять это ощущение наигранной трагикомедии. Единственное доказательство, что он был и делал что-то, помимо немногих семейных фотографий и видео. В записке он просил их, не смотря, сжечь, выкинуть, порвать и тому подобное, ведь сам не смог.
— Да, — она садится ровно. Кажется, успокоилась, злобу всю выплеснула, но глаза всё на мокром месте, словно ещё что осталось. Она шмыгает носом. Тушь на веках оставила тёмные разводы, — Грустно и красиво. Английские мне очень понравились. Я всё оставила. Как вернёшься домой — отдам, — обезоружена, опустошена. Они с ней вдвоём.
— Красиво… — книга захлопывается, пальцы крепко сжимают корешок. — Бред. Это обычный бред, — вздох. — Нужно было просто…
(Прочла. Что теперь?)
(Дурацкие бессмысленные строчки. Сжечь, чтобы не осталось ничего. Чтоб ты исчез.) — Неважно.
Нелепое излияние души в лирике. Две исписанные тетради в двенадцать тонких листков в крупную линейку. Почему рука не поднялась самому превратить их в бесполезные обугленные обрывки?
(Ты хотел, чтобы их нашли. Искал и продолжаешь искать сочувствия, противно.)
— Лена, почему ты тогда рано вернулась? — непроизвольно это звучит слишком сухо.
(Я не хочу тебя обижать. Прости. Прости, пожалуйста.)
(Помогут ей твои извинения?)
Она утирает глаза рукавом.
— Забежала переодеться, по дороге машина окатила слякотью, — громкий всхлип, хныканье. Пятнадцать лет, а ведет себя как маленькая
(Кто бы говорил. Ты сам сейчас заплачешь. Снова.), ей-богу. — Подумала ещё, почему прогуливаешь, и музыка играет так громко… а если бы я не возвращалась? Что бы… что бы было?..
(Всё бы получилось.)
(Почему…)
Дверь в палату распахивается, впуская свежего воздуха. Вихрем, запыхавшаяся, врывается мама. Взъерошенная, не спавшая словно несколько дней
(Из-за тебя.), стоит в проёме. Даже издали видит — губы и руки у неё дрожат.
Она хочет что-то сказать, но не решается, с тоской и горечью продолжая просто смотреть. Лена бросает на него последний беглый взгляд
(Довёл.), встаёт, быстрым шагом уходит из палаты, пробубнив «Я в коридоре подожду».
Мама подходит медленно, как приведение, останавливается, не доходя до него пары шагов. Вид у неё уставший, блуза (она ни разу не появлялась в невыглаженной рубашке) измята, лицо бледное, серые глаза смотрят печально до ужаса, с самой малой долей облегчения.
(Мам, умоляю тебя… извини, но не говори ничего, пожалуйста… пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста…)
(ЧТО? СТЫДНО? ХА-ХА-ХА-ХА-ХА!)
Насколько позволяет медоборудование, она неожиданно, но не резко, обнимает его за шею, прижимает к себе, целует в макушку, не отпуская от себя.
(Ну, заплачь!)
Он вздрагивает, кладёт свою ладонь на её плечо, следом — обнимает в ответ. От нее всегда пахло корицей и вишней — любимые духи, любимые ароматические свечи, кондиционер для белья или стиральный порошок, любимая начинка для выпечки — всё вишня да корица. Почему и как — он особо не интересовался, но всегда этот запах успокаивает. Неизменный, постоянный, согревающий с нежностью. Она не укоряет, не отчитывает, не кричит, хотя могла бы, и оснований так сделать даже больше, чем у Лены. Но она только безмолвно прижимает его к себе.
Глаза болезненно защипало. (НЕТ. НЕТ. НЕТ!) Он не заплачет. Нет.
Только не это. Только не при ней. Ей и так тяжело.
(Ты виноват перед ней.)
— Прости, — горло словно тисками сжимают. Больше он не сможет сказать, как бы ни хотелось.
— Я так тебя люблю, — голос её подрагивает. Успокаивающий, вечно непоколебимый, уверенный, и тут… — Стоило ещё тогда взять и покончить со всем, забрать тебя с Леной и…
— Нет, мама… мама, ты не виновата, нет! — шумно выдыхает, прикусывает нижнюю губу, судя по металлическому привкусу на языке, до крови, сглатывает ком. — Не говори так, пожалуйста!
(Но отдалённо ты думаешь, что это так, где-то очень глубоко? Как обиженный маленький ребёнок?)
(НЕТ. НЕТ! НЕТ! ЗАМОЛЧИ, ЗАМОЛЧИ, ЗАМОЛЧИ!!!)
— Не представляешь, как было страшно думать, что я потеряла тебя, — плачет, но не винит. Точно плачет, но старается держаться до последнего. — Мишенька… — всхлип совсем негромкий, чтобы не заметил никто-никто. — Не представляешь совсем…
— Мама…
(Почему ты не мертв?)
(Почему ты не мертв?)
(Почему ты не мёртв?)
(Почему я не умер?..)
Семья.
Благополучная, счастливая и обеспеченная семья на фото, вставленное в красивую металлическую рамку и висящее на стене в рабочем кабинете: тёмный фон позади, а переднем плане элегантный кожаный диванчик, на котором уместились так лучезарно и не приторно улыбающаяся мать в белоснежной блузе с небольшим лёгким бантом, длинной, винного оттенка юбке и туфлях, сын в тёмной рубашке и брючках, устроившийся на подлокотнике около неё, будто бы болтающий ногами и с горящим взглядом, отец, сохраняющий серьезность, но взглядом сияющим, в сером пиджаке и брюках, и дочка, так же на подлокотнике, рядом с ним, чуть-чуть сонная, но радостная, в пастельно-синем платьице и босоножках. Прекрасная, полная приятных, но ускользнувших воспоминаний.
Как печально, что спустя несколько лет родители ругаются прямо напротив этого фото. Невероятно громко, как не бывало ещё ни разу.
(А ты знаешь почему?)
— Зачем они так кричат друг на друга? — Лена то зажимает уши ладошками, то теребит короткие каштановые косички.
Куксится на краешке кровати, всхлипывает слабо. Боится.
— Не знаю, — самому страшновато, но виду подавать нельзя, не по-мужски, пусть он всего-то второклассник. — Взрослые всегда так делают. Покричат и
(Он приводил кого-то домой. Чужую, домой. Они точно не…)
помирятся, — погладил ее по плечу, оглянулся, как будто бы что-то должно измениться, но нет: те же обои с малиново-розовыми звездочками, белая мебель в комнате сестры, маленькая домашняя пальма в громоздком плетеном горшке на полу, пушистый ковер под ногами и тусклое небо за окном. Серое, грязное небо и ливень, барабанящий в стекло.
(Мама говорила, что завтра будет дождь)
(Он целовал её. Другую. Но зачем? Как же это?..)
Глухой удар. Такой, будто бы кто-то врезался в стену с размаху. Следом что-то упало. Именно что-то.
(Книги с полок?)
Дребезг стекла, совсем короткий тихий возглас…
И тишина. Оглушающая тишина около полуминуты. Сердце заколотилось сильнее.
(Он маму ударил? Или она его?)
(Нужно… нужно что-то делать?!)
— Что там т-такое? — Лена испуганно смотрит в сторону
закрытой двери, хнычет тихонько. — Миша, мне странно…
— Я проверю, — как можно более уверенно, встает и идет к выходу, сглатывая ком, вставший поперёк горла. Оглядывается в последний момент на сестру, которая жалостливым взглядом просит то ли быстрее вернуться, то ли не уходить вовсе.
(Нужно ли?..)
(Правильно ли я поступил, сказав маме?)
Он бесшумно выходит в коридор. Кажется, тёмные нависающие стены
(всего-то бледно-зелёные, не приукрашивай… иди),
сейчас сойдутся и раздавят его. Пройти нужно лишь два с половиной метра. Шаг за шагом, быстро… раз, два, три, пять… шесть. Сердце под кофтой неистово колотится, будто собирается разорваться на мелкие кусочки.
Дверь с матовым стеклом приоткрыта. Виден знакомый, во всю стену растянувшийся высокий стеллаж с книгами
(Папина библиотека),
пару из которых действительно упали. Упала и их общая фотография в рамке лицевой стороной вниз, мелкие осколки стеклышек поблёскивают на полу. И мама, словно в шоке, сидит рядом, держась за щеку, на коленях. Глаза распахнуты, рот приоткрыт, словно хочет что-то сказать, но как немая, не издает ни звука.
(Он её ударил. Ударил.)
— У нас ничего, повторюсь, Юля, НИ-ЧЕ-ГО не было, коллега просто передала отчеты, — отец вне поля видимости, чуть поодаль. — Я понять не могу, — он подходит, спустя несколько секунд, встаёт на колено, кладёт свою ладонь поверх её на щеку, говорит так желчно-сладко, что аж жутко. — Ты больше веришь мне или ребёнку?
Дыхание спёрло.
(Он говорит о тебе.)
(Это была не ложь.)
(Стоит уйти.)
— Передала отчеты… дома, да? — голос ослабел, но тут же повысился. — Да, Саша, да! — так злобно, с такой обидой она никогда не произносила его имя. — Просто прекрати лгать! Мне уже плевать, плевать, было-не было. Ты всё сказал — ты всё сделал. Всё! Всё! Я не понимаю только, о чём, черт тебя дери, ты думал, а? О чём ты думал?! Но, неважно, не хочу слышать даже. Просто вон отсюда.
Она усмехается, словно бы ещё не веря, а он в ступоре на несколько секунд, словно переваривая услышанное; его рука опускается, безжизненно падает. Такое чувство, что отец даже затрусил, почувствовав отпор, вот только тот его испуг сменился гневом. Бушующим, сокрушающим гневом. Отец опять замахнулся.
(!!!!!)
Мальчик сам не понял как, но в несколько скачков, чуть ли не по осколкам, пулей пролетел в комнату, встал между ними, загораживая мать. Мощный удар прилетает по уху, передаваясь глухой сильной болью. Тряхнув кучерявой головой, он, нахмурив брови, смело посмотрел на отца, продолжая стойко оставаться на месте.
(Не заплачу, не затрушу. Никогда. Никогда-никогда.)
Отец встаёт, взирает на них сверху вниз. С презрением и ненавистью. Именно с ненавистью, разрушающий скалы, подобно смертоносному урагану, заставляющей вулканы адски низвергаться и сжигать все живое, в карих глазах, словно бы налившихся полыхающим алым.
(Не-ет. На тебя смотрит так. Только на тебя. Ты сдал его.)
— Сукин ты сын, — последнее, что тот рявкнул волчьим басом за утро, прежде чем покинуть кабинет, скрыться в коридоре и хлопнуть входной дверью так, что окна в квартире слабо задребезжали.
Затишье. Теперь уже окончательное, победно-поражённое. Небо становится темнее, по комнате пробегает ледяной сквозняк.
(Он больше не придёт?)
(Мама…)
Он обернулся. Мать смотрит на него ошарашенными глазами. На скуле у неё большой ярко-фиолетовый синяк. Крепко-крепко обнимает её, затем берет за руку, помогая встать.
— Сильно болит? — спрашивает он, глядя на неё, а она осматривает его лицо, поднимает подбородок, поворачивает его голову вправо-влево.
— Не переживай, уже совсем нет, — слабая измученная улыбка, сменяющаяся беспокойным тоном и хмурыми. — Вроде цел… здесь больно?
(Ей самой больно, понятное дело, а она молчит).
— Нет-нет, уже прошло, честно!
(Правильно ли это было?)
Книги, фото, стекло — все оставили, как было, только дверь прикрыли. Не сейчас. Уберут позже. Чуть позже. Позже…
Когда-нибудь позже.
Прошло, кажется, полчаса. Они сидят за столиком в светлой кухне-гостиной, дождь на улице не прекращается, Лена рядом, на диване устроилась, мультфильм смотрит, прижимая к себе большого плюшевого зайца. Ей все еще страшно, хотя и не знает, что произошло в подробностях, рано ещё. Он и мама на стульях сидят, пьют чай. Больше делать нечего, разойтись по разным комнатам тяжело, словно что-то произойдёт, если все поодиночке будут. Тихо, только от телевизора идёт негромкое бурчание голосов.
— Мама, — всё это время он рассматривал узор чаинок, танцующих на дне кружки, а когда заговорил, голос вдруг задрожал. — Ты правда веришь, что… ну… он…
(Может, просто перепутал? Перепутал и всё?)
(Такое ни с чем не спутаешь. Нужно было промолчать. Промолчать. Промолчать.)
— Да, — усталый выдох, женщина подпирает подбородок тыльной стороной ладони, делает глоток. — Ты молодец, что… сразу сказал.
Он чувствует её разочарование. То ли в отце, то ли в нём, то ли в них обоих. А может и в себе.
(И к чему это привело?)
— Но тогда этого бы не было, все оставалось бы… хорошо? А может… может я неправильно…
— Нет, — короткое слово заставляет прекратить слепые детские оправдания. — Нет… рано или поздно — я бы узнала. И все было бы точно так же, — обречённая и смирившаяся интонация её голоса мысленно кольнула куда-то в сердце острой ржавой стрелой, поражая насквозь. — Лучше знать правду, какой бы она ни была: неприятной-не неприятной — сразу, и посмотреть ей в лицо, — она треплет его по волосам своей нежной рукой. — и принять, найти решение. Всякое бывает в жизни…
— Но тебе же… тебе же обидно?
— Да, не поспоришь, — очи печальные заблестели. — Но это уже на совести твоего отца.
(Просто стоило прийти домой чуть раньше… и увидеть его не на работе, с незнакомой женщиной в объятиях (объятия ли? Сам не знает, что это было), прямо здесь, на кухне. Быть отведённым в комнату, услышать просьбу ничего не говорить, а после, запарившись с мамой в комнате по ее приходе, всё ей выложить. С одной стороны, это правильно, а с другой… все бы кончилось не так, точно не так. Так глупо и смешно, что кричать хочется.)
— Правда того стоила? — шмыгает носом, отворачивается, чувствуя, что и в глаза ей посмотреть не может.
(Нет??????)
— Ну, ты чего, Мишенька… — он слезает, подходит к ней, обнимает, утыкается в плечо носом, мама прижимает к себе в ответ, гладит по кучерявым волосам. Ей тяжело, он это понимает, а она всё так же добра. Слишком много эмоций за одно утро. — Всё наладится… наладится….
(Она сама в это не верит).
Слёзы горячие из глаз катятся. Плохо, это очень плохо. Сам себе сказал, что не будет, взрослый мальчик ведь, а тут сам как девчонка плачется.
— Мама, прости меня, пожалуйста, — (как же… как же так…). — Прости…
— За что же? — прикладывается щекой к макушке. — Тебе не за что просить прощения.
— Я люблю тебя, мама, очень-очень…
(А он тебя любил????????????)
(Обманом, ты была бы счастлива дольше?)
Подбежала Лена, оставив своего затисканную игрушку на диване. Она особо не вникала в диалог, увлечённая другим делом, но, заметив, что что-то не так, побежала обниматься мгновенно.
Мать вздыхает, обнимает разом двоих чад-погодок.
— Всё хорошо, хорошо…
(Нет, мама, всё не хорошо. Всё просто ужасно.)
Отец вернулся спустя несколько недель. Потрёпанный, с коробкой вещей в руках, мерзко смердящий выпивкой. Где он был, у кого — даже мама не знала, он ей ничего не сообщал по понятным причинам. Просто так ввалился в квартиру почти в ночи, сделал пару шагов, чуть не свалился навзничь прямо в коридоре, заплетающимся языком, икая, несвязно стал звать мать по имени, просить (требовать) прощения, извиняться, лепетать что-то про увольнение…
(Вот как низко может пасть человек. Кошмар, мерзость.)
Мама смотрела на него, выжидая. Спокойно, как удав, слушала пьяные оправдания, а после, как и был он — в мокром пальто и брюках — отвела в спальню отлёживаться, как ребёнка, вернулась обратно в коридор и стояла, потупив взгляд в стену. Она точно знала, что он вернётся, вещей его собирать не стала, чтобы в заветный момент отдать и прогнать окончательно.
(Знала, что вернется и останется, как самый настоящий паразит.)
И она позволила ему это, вопреки совершённому.
(Позволила, осознавая, что всё может повториться, осознавая, что как раньше точно не будет.)
Несколько месяцев наблюдала за ним, как надзиратель, не проявляя никакого тепла, но наконец оттаяла, словно бы стало всё на свои места. Кажется, вот она, идиллия, торжество умения прощать и принимать. Поразительно.
(Ты жалеешь только об этом. Что она простила его. Но была счастлива. Хотя бы ещё немного.)
После, в дом проскользнул этот запах, который принёс отец вместе со своим возвращением. Запах алкоголя. Запах тревоги. Запах страха. Он ощущает его постоянно. Каждый раз, когда отец проходит мимо, каждый раз, когда бросает отрешенный взгляд, каждый раз, когда делает колкое замечание, когда оставляет хлёсткую затрещину, проявляя себя, когда видит никто.
(Ты боишься идти в собственный дом.)
Отец стал маскироваться. Глупо, конечно, но, будучи ребёнком, описать он поведение родителя по-другому не мог. Сейчас же он определённо может назвать это лицемерием. Когда вся семья вместе — отец так спокоен, учтив, даже несколько мягок; на людях он держится достойно, ответственно, старается демонстрировать себя с лучшей стороны, в целом, как и было раньше. Но вот когда его никто не видит, тот начинает пить.
Когда он пьёт — он злится. Неважно на что. Просто злится.
Когда злится — вымещает злость. Не обязательно криками, не обязательно ядовитыми высказываниями, не обязательно на чём-то. Можно и на ком-то.
(Когда вымещает злость — либо смирись, либо не попадайся на глаза изначально. Дашь отпор — убьёт.)
Отец сменил работу. Уволился, как выяснилось, из-за «скандала с коллегой», нашёл менее высокую должность — бухгалтер в небольшой фирме. Начинал рано и приходил рано — постоянно не в духе. и сразу же шёл за спиртным на кухню, запирался в кабинете и сидел там, обозлясь, кажется, на всё, кроме себя. А после выходил отчитывать. Временами, отец уходил в запои. В такие моменты попадало не только ему самому, но и матери с сестрой. Да, конечно, руки на них поднять он не смел, но мог ненароком прикрикнуть. А после пропадал на неделю у товарищей, возвращаясь менее агрессивным, каким был изначально. И так каждый раз по новой.
(Ты точно трусишь идти домой.)
Приходить домой было не по себе. Мама возвращалась поздно, сестра задерживалась после школы на прогулках. Да, он часто поступал точно так же, пока лучший друг не переехал в другой город, а там и весь интерес пропал. Стал сам себя задерживать после учёбы, лишь бы не идти домой: ходил на тренировки, засиживался в библиотеке с домашней работой, устроился на подработку, чтоб самому зарабатывать на карманные. Если уроки оканчивались в четыре — домой мог вернуться во все семь или восемь вечера. Подобная беготня изрядно выматывала, но это было значительно лучше, чем сидеть, запершись в комнате, что и приходилось делать в свободные дни.
(Ты не хочешь возвращаться.)
Дом. Родное место для души, но осквернённое. Дом, в котором не чувствуешь себя в безопасности. Дом, где родные люди близко, но и совсем далеко одновременно. Дом, где царит натянутое счастье.
(Так есть ли он у тебя?)
Дом. Они дома.
Мать быстро снимает верхнюю одежду и отправляется в кухню, а он замирает. Всю поездку в машине они и словом не обмолвились, слушая шёпоты и приглушённые мелодии по радио. Уже на парковке, правда, мама помедлила, не заглушила мотор сразу, словно собираясь о чём-то серьёзно поговорить, но передумала.
Чуть шаркающие шажки доносятся до слуха, и через несколько минут сестра выходит из своей комнаты. Вот она, с распущенными волосами, в длинной футболке, походящей на платье и шортах, в глупых тапочках с оленями, смотрит на него растерянно совершенно.
(Она ведь всё видела. Была вместе с тобой. Как ей ещё реагировать?)
— Привет, — выдыхает он и старается улыбнуться. Куртка в пару движений отправляется на вешалку.
Лена подходит и крепко обнимает, как будто рёбра хочет разом переломать.
— Я скучала.
— Я тоже, — он треплет её по волосам.
Почему-то глупо надеялся, что она ещё раз придёт навестить его.
(Ещё чего).
Почти две недели от неё не было ни слуху, ни духу, только мама, приходя ещё пару раз, говорила, что с ней всё хорошо.
(Хорошо, конечно. Всем хорошо. И матери, и сестре, и тебе, да?)
— Ну всё, всё, — вздох, поднимает сумку на плечо, хочет сделать шаг вперёд, но ему не дают. Сестра крепче в него вцепляется, не позволяя уйти.
— Ты вообще не рад, что ты дома? — то ли она упрекает, то ли действительно не понимает.
Это ставит в тупик. Сказать сложно.
— Рад, конечно, Лен, что за вопросы? — он обнимает её. Всё это кажется невероятно странным. — Просто… немного устал. Вот и всё.
(От чего? И во что это «немного устал» превратилось?)
Рад… рад? Сам не понимает.
По прошествии, может, минуты, она отворачивается и вплывает в свою в комнату, закрыв дверь с тихим щелчком.
Более ничего не остаётся, он следует её примеру: подхватив сумку, идёт к себе. Идёт вперёд мимо рабочего кабинета, смотря на пол под ногами, минует ванную (несмотринесмотринесмотри), сворачивает налево. Вот она, из тёмного дешёвого дерева, с матовыми квадратными стёклами, чередующимися до самого низа, через которые слабо пробивается свет, с продолговатой металлической ручкой. Дверь. Ручка опускается почти бесшумно, а он делает шаг вперёд. Тёмный, в тон двери, ламинат под ногами, постель аккуратно застелена, как перед уходом в школу (В последний раз.), прикроватная тумбочка рядом, напротив стол, полу-отодвинутое компьютерное кресло, стеллаж в углу около самой батареи, на полках которого недостаёт несколько книг (они так и остались у Лены?), не зашторенное окно, серый шкаф для одежды. Всё на местах, как и тогда. Вряд ли сюда заходили более одного или двух раз. Ещё пару шагов, к столу: замечает у противоположной от окна стены нетронутую уже давно виолончель в футляре. Маме хотелось, чтобы дети ходили в музыкальную школу, правда вот зачем — так и неясно; да и, к тому же, к двенадцати он эту затею бросил по собственной инициативе, не его направление было. Несколько плакатов со старыми рок-группами в той же части комнаты повешены… помнит, как родители брали их с сестрой с собой на концерты несколько раз, когда им было около десяти-двенадцати… Помнит оглушительный рёв толпы и гитар, слепящий свет и всеобщую сплочённость. Даже после ссоры, даже когда отец его ненавидел всей душой, на таких мероприятиях казалось, что всё на самом деле хорошо, что нет этого невидимого, режущего на части саму материю барьера между ними. Что идиллия действительно существует.
Захотелось содрать эти плакаты и выкинуть. На столе, вместе с учебниками, конверт с обломками виниловой пластинки. Нужно было сразу выкинуть. Починить-то можно, конечно, но для чего, для чего… будет дальше пылиться, как и виолончель, никому не нужная.
Зря. Зря это всё.
Сумка остаётся на кресле, он присаживается на кровать и откидывается назад. Пыльно-зелёные стены в комнате, потолок серый, обклеенный светящимися в темноте звёздами. Кажется, ему семь было, когда он их прилеплял по атласу созвездий: не похоже местами, то слишком близко друг к другу, то далеко… помнит, что чуть со стремянки не полетел вниз, но отец помог, подоспел. А через несколько недель случился первый и последний скандал.
Болотного оттенка покрывало шелестит у самого уха, матрас тихо-тихо скрипнул; он сделал глубокий вдох.
(Ты не рад, что вернулся.)
На деле, ничего не было. Забвение не проходило. Даже две недели в больнице казались просто сном. Продолжительным, лишённым звуков, наполненных нечёткими образами сном. И ведь он действительно не помнит, что происходило всё то время, в голове вертелась только одна мысль: Домой. Дома безопасно, дома можно спрятаться, если не от других, то от себя, дома будет проще, дома будет спокойнее… но облегчение не приходит. В груди, словно огромная сквозная дыра, сердце вынуто и сожжено под анестезией. Ничего нет. Ничего. Может, только, чувство вины и стыда.
Может, не стоило отказываться от похода в библиотеку.
Щелчок входной двери. Тишина. Удушающе густая, приказывающая прислушаться, чтоб ощутить её. Из кабинета на стену падает тусклый свет, а на его фоне все чётче вырисовывается, неспешно темнея и обретая ясные очертания, силуэт, а эхом словно отражаются шаги. Туфли лакированные цокают по ламинату. Брюки со стрелками, отглаженная рубашка с закатанными до локтей рукавами, синий пыльный жилет… лицо выбрито, короткие каштановые волосы зализаны назад, крепкие руки скрещены на груди. От него веет одеколоном даже издали.
(Он за вчерашним ужином говорил о встрече на работе.)
И ведь ничто не выдает в нём алкоголика, кроме появившихся недавно морщин и запавших глаз.
(Он наблюдает за тобой).
Вдох-выдох. Рюкзак на пол, чтобы потом снова его поднять и отнести в комнату, шарф ало-клетчатый в рукав пальто, пусть на нём ещё и не растаяли хлопья снега, пальто на крючок для верхней одежды, ботинки к остальной обуви… рутинные действия, день ото дня повторяющиеся по возвращении домой из школы.
Он все равно смотрит.
Что-то не так.
Вдох. Неосознанно задерживает дыхание, проходит мимо по коридору, чувствуя прищуренный и колющий сотней игл разом взгляд, скрывающий злобу под искусственным безразличием.
Не важно. Попасть в комнату и не выходить. Переждать.
Дверь приоткрыта, хотя утром он точно её запирал. Может, от рассеянности забыл?
(Всё действительно так и было???)
Ничего не изменилось, кажется, вещи на своих местах. Но всё же на душе стало тревожно. Снова дверь закрылась. Выдох.
Он расстегивает пуговицы на рубашке с некоторой нервозностью, вешает на вешалку в шкаф и параллельно осматривает всё помещение.
Кровать застелена точно так же, вещи в шкафу лежат где нужно, книги, диски с музыкой в стеллаже стоят в том же порядке, магнитола с дисководом так же стоит в своём уголке поверх…
(В порядке… порядок… да какой же порядок? Что-то не так. Не так. С ума сойти можно. Что…)
Вдруг, осенило. Почему же сразу не осмотрел? Глупо. Глупо-глупо-глупо.
Тайник.
Точнее, не полноценный тайник, а просто нижний ящик тумбочки, стоящей под столом, где хранились памятные вещи с поездок и мероприятий вкупе с документами. Можно было найти место и получше, например под матрасом кровати или в шкафу под вещами, но нет. Ящик приоткрыт, под столом около он различает несколько таблеток и небольшие обрывки…
Чего?
(Вот что не даёт покоя).
Чуть ли не вырывая его из тумбы с основанием, он выдвигает его, чувствуя противно ползущий по спине холодок. Сердце пропустило удар. Второй. Третий…
Фотографии, грамоты — в клочья разорваны и скомканы, виниловая пластинка вынута из полу-разорванного яркого конверта, разбита на несколько частей и бесцеремонно оставлена прямо на виду.
Неправда…
Он опускается на колени, дрожащими руками нервно шарит среди того мусора, что раньше был чем-то стоящим, был чем-то связанным с ним, слышит слабое побрякивание старых монет, гитарных медиаторов и маленьких ракушек под кончиками пальцев. Вот и смятые блистеры со снотворным, пару таблеток из них выскочили… Но где же сигареты???
Он не находит искомого. Кажется, все кончено. Никогда он не забывал их в карманах рюкзака или пальто, в брюках или джинсах, зная, к чему оплошность приведёт. Глаза распахнуты, губы плотно сжаты не то от злости, не то от безысходности, вырывается непроизвольно нервный смешок.
Нужно было сразу понять.
— Их ищешь? — раздается гулко хриплый бас.
Он оборачивается, медленно, зная, что бежать некуда. Поднимается, цепляясь ладонью за край стола.
Отец стоит у раскрытой двери, скрестив на груди руки и держа ярко-красную пачку сигарет в ладони. Статный вид его исчезает мгновенно. Прямо на глазах происходит метаморфоза, как оборотни в кино превращаются в зверя.
— Что я тебе говорил, сученыш? — взгляд его полон злорадства и хищного ожидания. Он словно упивается беспомощностью жертвы.
Две оплошности разом — спрятать компромат в доступном месте и не запереть дверь на щеколду.
Беги, зная, что некуда. Дерись, зная, что прихлопнут тебя как муху.
Коробок брошенный стукается об пол, а он медленно пятится к окну. Пусть это ничего не даст, но хотя бы увеличит расстояние между ними.
Он сейчас набросится.
Если постараться, успеть среагировать, то можно перескочить через кровать к двери и в коридор… оттуда в парадное выскочить и на улицу… а там… там… куда глаза глядят. Лишь бы подальше. Плевать на холод, неприглядный вид, темноту… Хотя бы ненадолго, хотя бы до того момента, пока отец не успокоится.
(Трус.)
Стремительно, отец пересекает в комнату с тихим рыком, хватает за вороты рубашки, прижимает к стене с силой. В затылке начинает пульсировать
(Нехило приложился), но это сейчас не настолько его беспокоит. Чувствует, как горло стискивают в мертвой хватке, инстинктивно начинает вырываться, царапая и сжимая крепкие руки, душащие так, словно бы действительно убивать собираются.
(Он ещё этого не осознал. Пока только решает, что с тобой делать).
Дышать трудно, взгляд метается то на руки, то на выход, то на лицо… лицо… он и увидеть его не может. Да и было ли у этого человека когда-нибудь оно?
Зверь.
Дикий зверь. Весь этот нарочитый лоск, одежда как с иголочки — прикрытие. Слетевший с катушек волк в овечьей шкуре.
Он стремится лягнуть его, ударить, пытается сказать что-то, любой бред, лишь бы отвлечь
(Игра с самого начала не была честной),
но только хрипят пережатые голосовые связки, а отцу словно бы все равно: насмешливо-яростный оскал лишь становится шире.
(Собаке — собачья смерть.)
Легкие горят, глаза слезятся, окутанные пеленой.
(Бесславно жил бесславно и умрёшь прямо сейчас).
Так глупо. Глупо, нелепо, по-дурацки, тупо, в конце концов.
Задушил собственный отец в спальне из-за пачки сигарет. Ноги подкашиваются.
(Нет. Нет, этого не будет. Рядом с ними стеллаж, выловить из него книжку и ударить что есть силы.)
Он тянется кончиками пальцев к стеллажу… совсем чуть-чуть — уцепиться бы только за корешок книжки, уцепиться… второй рукой ослабляя хватку душителя, наконец хватается за случайную и бьёт наотмашь, что было сил уже иссякнувших. Кажется, попадает в висок.
Захват слабеет, отец отшатывается, а он старается отдышаться, закашливается, наклонившись вперёд. Есть всего несколько секунд на размышление, всё ещё о бегстве.
(Ты заслужил наказание, признайся.)
Стоит только поднять голову, как в лицо приходится удар, безжалостный и сильный. Рывком его тянут вперёд, равновесие пропадает, и он падает, чувствуя притупленную пульсацию в плече (кажется, задел кресло), встаёт с пола на колени, опираясь руками, стараясь снова не упасть, но получает пинок по рёбрам, заставляющий скривиться лишь более. На губах появляется привкус крови, вся область около глаза словно немеет, глухо пульсируя.
Признайся, ты знаешь, что виноват. Виноват. Виноват. Виноват. Ты осознаёшь это. Ты не будешь сопротивляться. Тебя предупреждали.
Он на миг встречается взглядом с отрешённостью и неясным ожиданием; смотрели словно бы сквозь него. Торопиться некуда.
Отец несколькими движениями расстегнул пряжку на поясе и вытянул ремень из петель, петлю закручивая на ладони. За преступлением следует наказание, верно? Верно. Но действительно ли оно соразмерно преступлению?
— Я предупреждал тебя, — со свистом в воздухе проносится ремень; звонко и гулко до невозможности звук удара разносится по комнате. Невольно, он содрогнулся: боль резко, как волной, разнеслась от эпицентра по всему телу. Но он даже не зашипел, не попытался уклониться, убежать — просто не мог, просто не мог прямо проявить трусость. — не заниматься этой дурью. Ты разве не понял?
Снова воздух разрезает мощный замах. Он не остановится. Ты дал ему повод. Нарушил запрет, открыл ящик Пандоры. Теперь расплачивайся.
Отцу не нравился запах сигарет. Курильщиков он даже, можно сказать, ненавидел люто, отчего и не хотел, чтобы в его семье курили. Грубо, но предельно ясно он это изъяснил, заверив, что наказание за такой проступок непременно последует.
А он… он рассчитывал, что всё ограничится обычным баловством. Собственная ошибка, которую уже не поправишь. С товарищем из любопытства раздобыли сигарету (кто-то из старшеклассников стрельнул, вроде?), попробовали на двоих за школой. Ощущения были не самые лучшие: дым кошмарно едкий и до тошноты воняющий обжигал лёгкие, заставляя закашливаться как в припадке. Тогда они посмеялись, назвав это гадостью и только, порешив, что больше не будут. То же самое он себе говорил, идя в дворовый ларёк подальше от дома, чтоб купить пачку. Это был интерес. Злачный интерес, превратившийся во спасение и в фатальную ошибку.
Он действительно не торопится. Бьёт размеренно, но с силой, выплёскивая скопившуюся ярость. Молчит, то ли оставляя все слова на финал, то ли упиваясь своей возможностью. Не убежит. Понимает, что уже нельзя.
(Ты сам сделал выбор.)
Боль уже не кажется такой ярко выраженной, к ней… нельзя сказать, что привыкаешь, нет, но смиряешься. Если смириться, принять, то может стать легче. Это как посмотреть правде в глаза, но продолжать отторгать её одновременно.
Толик (вот он и друг, собственно) ведь действительно больше не прикасался к сигаретам, да и отговаривал от этого занятия, а у него ничего не вышло. Пусть это и не то состояние, когда нужно выкуривать по полпачки в день, но всё равно, привязалось же. Раз в пару недель уходить на улицу (желательно, подальше от дома), и курить. Дым, подслащённый ароматизатором, но едкий, как и в первый раз, приносил освобождение, словно бы всё происходит совсем не с ним, что всё поправимо, что выходов много, просто нужно подумать. Искусственные семь минут умиротворения в обмен на жизнь.
Счёт времени уже потерян. Сколько прошло? Десять минут, пятнадцать, тридцать, час? Наверняка не так уж и много. По спине расползается жар. Накатывает неприятное ощущение, как будто бы на коже выступает кровь; пробегают мурашки. В горле ком, который не получается побороть.
Он знает о вреде курения, очень хорошо знает, но продолжает, размышлять об этом можно сотни и сотни раз. Да, может убить, вполне может, шесть минут химически вызванного спокойствия могут привести к заболеваниям или полному отказу организма, но в его случае разницы и нет; вероятнее всего, его убьёт не табак, а отец, причём значительно быстрее, но так же мучительно.
В последний раз разбивается о стены хлёсткий звук ремня. Как выжидая, оценивая, на него смотрят сверху вниз. Он чувствует это. Чувствует презрение, даже не видя его лица.
(Хоть с каким-то жалким достоинством перенёс свою кару.)
(Будешь надеяться на снисхождение? На этом всё? Действительно?)
Отец отступает на пару шагов, но нет, не уходит. Не уходит; видит, не поднимая головы, как он подбирает смятую пачку (зажигалка всегда была в ней же зажигалка всегда была в ней же) и возвращается. Подошва лакированной туфли упирается с напором меж лопаток, заставляя просто-напросто упасть лицом вперёд.
(Как же рано ты обрадовался. Нет, нет, нет. Тебя собираются добить.)
Давление ненадолго исчезает, но появляется удвоено снова; отец сел сверху (думает, что сбегу?). Слышит шорохи смятого коробка, как чиркнула зажигалка, как делается первая затяжка.
— Я по молодости тоже курил, — голос не стал мягче, но ярость из него ушла, оставив место для желчи. Подобное откровение на миг сбивает с толку. — Омерзительно и пагубно. Даже дыша просто задымлённым воздухом возможно подцепить рак.
— А бухать, значит, не пагубно, да? — собственный подрагивающий от бессилия и накипевшей злости голос кажется незнакомым. — По бабам шататься, когда тебя дома ждут, это тоже норма? — это было дерзко. Слишком опрометчиво и дерзко, но метко. Отец словно бы задумался.
До неожиданности сильная болезненная вспышка прожигает плечо. Тихий короткий вскрик заполняет тишину комнаты и быстро обрывается. Крепкая рука оттягивает за длинные волосы назад, где-то около уха разносится фраза:
— Ещё раз пискнешь — убью.
Живая пепельница, новое развлечение.
Вот что он придумал. Знает, что никому не скажет, знает, что стерпит, как и всегда, знает, что деваться ему больше некуда. Словесные оскорбления, удары, даже все злосчастные порки ремнём — всё это можно замолчать, сделать вид, что всё в порядке, смириться. И это он тоже сможет замолчать. Даже не сможет, а должен будет, и свыкнется.
— Почему ты просто не можешь держать свой поганый рот на замке? — раскалённый пепел опадает серыми хлопьями на кожу, мгновенно обжигая. В пачке оставалось пять штук. Пять штук, около семи затяжек на каждую. Долго. — В этом твоя проблема.
Это не наказание, это пытка. Пытка ради собственного упоения, ради ощущения силы, ради незримой победы.
— Почему ты не мог промолчать, это было так сложно? — сигарета тушится, зажигается следующая. Он не поглощает дым, только раскуривает, не позволяя потухнуть. Дышать тяжело.
— Потому что понимал, что это неправильно, — снова боль, дрожь по телу.
До сих пор обижается как ребёнок. До сих пор ненавидит за это. Кажется, взрослый человек пред ним…
— Сволочь.
(Ты так уверен в своих словах? Уверен? Уверен? Ты мог его оклеветать по своей глупости. И к чему это привело?)
(Но поступал бы он так, если бы это было ошибкой? Не со мной, так с мамой? Поднял бы он руку на неё тогда?)
(Но ты до сих пор сомневаешься. Это могла быть клевета.)
— Лучше бы ты сдох, поганец. Сдох и не портил никому бы жизнь,, — слова звучат бесстрастно, ровно, пока снова огонь искупительный разъедает плоть.
(Это не стоит воспринимать всерьёз. Не стоит, не стоит, не стоит не стоит не стоит не стоитнестоит…)
— Тряпка, — снова щелчок зажигалки. — Тратишь деньги на эту дрянь, — прижимает сигарету к коже, не получая в ответ никакой реакции. — не можешь отстоять даже себя, — пепел. — по мужикам небось шляешься, — зубы сводит от обиды. — слабак, — сигарета тухнет, зажигается новая. — Ни на что не годный позорный ублюдок.
(неправда неправда неправда неправда неправданеправда…)
(Так скажи ему, давай.)
Он молчит. Знак согласия и полного поражения.
Отец, не продолжая речей, заканчивает с предыдущей и достаёт последнюю сигарету. Вот её он по-настоящему скуривает до половины, выдыхая с хрипотцой, не торопясь, растягивая удовольствие. поднимается, бросает рядом с ним на пол.
— Вот твоя, на счастье. Выглядишь как псина.
Открывает окно, чтобы выгнать из квартиры удушливый запах табака с приторным ароматизатором и уходит, не проронив более ни слова.
Минут через десять входная дверь квартиры закрывается, шагов не слышно. Получается присесть и опереться спиной о кровать. Не слышно ничего. Совсем ничего, как будто бы он оглох. Взгляд остекленел, мысли сбились в один плотный клубок. Совершенно потерянное состояние. Тело ужасно ноет, руки дрожат. На полу окурки и грязная серая пыль пепла.
Отец действительно считает его настолько…
(Отвратительным.)
Действительно ли он для него плох? Или это обычная провокация? Не знает. Не хочется об этом думать.
Холодно. На подоконник падает мокрый снег из распахнутого настежь окна, небо темнеет с каждой минутой, погружая комнату в сумерки.
Действительно ли мнение отца так ему важно?
(Да. Тебе же хочется его уважения, признайся. Тебе хочется, чтобы он воспринимал тебя всерьёз. Тебе хочется и дальше верить в пустые грёзы.)
Ещё минут через десять удалось встать и на подкашивающихся ногах дойти до ванной.
В душ. Смывать с себя позор.
Электрический свет режет глаза. Щеколда проворачивается, он замирает. Плитка на стенах тёмно-серая с узором едва заметным, а на полу в диссонанс светлая; стиральная машина слева от двери, рядом корзина для белья, над ней полотенца напротив — небольшая крашеная в белый тумба, раковина, зеркало-шкафчик, на котором закреплена слепящая узкая лампа, и сама ванна следом. Чистилище-склеп формата два на три метра.
Он приближается к зеркалу. Вид действительно как у побитого пса: разбитая губа, багрово-фиолетовый синяк под глазом, взлохмаченные свисающие до самых плеч волосы… паршиво.
(Стоит подстричься.)
Сделав вдох и выдох, он отворачивается, упираясь ладонями о раковину, из-за плеча осматривает спину. Зрелище неутешительное, дикое, отторгающее: ссадины иссохшей паутиной красуются. Они, в большинстве, не сильно уж и глубокие, но поверх них, наслаиваясь из раза в раз, кровоточили более крупные. Значит, это продолжалось действительно долго. Вместе с ними в глаза отчётливо бросаются ожоги — маленькие и отвратительные, чётко круглые выемки с остатками пепла, как язвы, раскиданные по одной-две хаотично. С болью смиряешься, но клейма останутся на весь остаток жизни.
(Мерзость.)
Смотреть противно.
(Позор.)
Качает головой, отводя взгляд. Унизительно. Просто унизительно. Он стягивает оставшуюся одежду, переступает через борт ванной, задёргивает полупрозрачную штору и проворачивает кран. Сразу же на голову из душевой лейки вырываются струги слишком горячей воды, отчего тот морщится, но ждёт, когда всё стабилизируется. Раны отдались новой жгучей волной боли (нужно промыть в холодной воде, а не обвариваться дальше в кипятке), но он продолжает игнорировать, сжимает ладонями плечи, унимая дрожь, стискивает зубы до скрипа, жмурится.
(Смыть. Смыть. Смыть этот позор. Содрать кожу. Содрать заживо. Сжечь. Неважно. Лишь бы не ощущать себя…)
(Беспомощным? Жалким?)
Он не скажет. Никому не скажет, что случилось. Он просто не сможет. Это работает как заклинание: как только захочется закричать, попросить помощи — язык отнимается, слова сами собой рассыпаются и получается только невнятное бормотание. Становится страшно оттого, что может произойти после, как на это отреагируют, что свести всё в другое русло не выйдет…
(Мама…)
Она любит отца. Каким бы он ни был, сколько бы не уходил в периодические запои, сколько бы не пропадал — она его любит. Ей неважно, любит ли он её. Ложная идиллия уже давно треснула по всем швам. Он готов смолчать, чтобы она и дальше в неё верила, пусть и следовало бы перебить стёкла розовых очков. Ради неё он готов переступить через себя и терпеть.
(В чём же отец не прав? Ты слабак.)
Пряди влажных волос прилипли к лицу, заалели полосы от ногтей на плечах, предательски слёзы выступили. Он опустошённо опускается на эмалированное дно, закрывая лицо руками, до боли сжимая челюсть, едва слышно цедит сквозь зубы ругательства, пытаясь вновь обрести контроль.
(Вот и всё, на что ты способен.)
Процедура нормальности, обыденная схема: выйти из комнаты, завести короткий диалог, уйти.
В коридоре зажегся свет, отчётливо мягкий, оранжеватый, контрастирующий со тьмой коридора. Топот ног, шелест пластиковых пакетов, смех. Смех мамы, смех сестры. Они о чём-то говорят, но он и слов различить не может, как будто те утратили ценность, превратились шум. Сенсорный экран телефона слишком ярко засветился во мраке. Половина восьмого, как показывал циферблат на дисплее; опустив взгляд чуть ниже, видит несколько пропущенных вызовов от «Лизавета кофейня подработка» (слышал ведь надоевшую мелодию звонка, но не выключил), обдумывает, что потом сказать, не приходит к логическому завершению. Буквы ещё пару секунд стоят перед глазами после того, как потух экран. Под одеялом невыносимо душно, но вылезать из-под него не хочется.
(Спрятаться. Спрятаться спрятаться спрятаться. Нелепо задохнуться в ворохе самобичевания. Хотя бы так.)
Кажется, в диалоге мелькает его имя.
Он не помнит, как провёл эти несколько часов. Добрёл до ванной, вернулся, убрал окурки и пепел с пола, лёг на кровать и… ничего. Лежал, потупив взгляд в никуда. Сон не приходил, хотя полностью уверенным быть не мог. В голове роятся до сих пор словно тысяча мыслей разом, перебивая друг друга, но в то же время ни одной из них нет.
(Если не выйду всё станет ясно) (что они подумают) (что мне делать) (что мне сказать) (молчать, нужно молчать) (они заметят, они точно заметят) (что тогда будет) (синяк видно) (упал пока шёл домой) (как?) (не сходится) (драка прописали в глаз) (ничего серьёзного) (уже лучше) (мама усомнится но не станет расспрашивать) (не станет не должна) (отмахнусь от диалога) (я не могу) (нет перевести тему) (всё в порядке, всё в порядке всё в порядке всёвпорядкевсёвпорядке…)
(Тебе страшно. Соберись.)
Медленно, он присаживается на кровати. Корка присохшей крови неприятно отдирается от ткани футболки (сменить), спина всё ещё удручающе саднит. Встаёт на ноги, отправляет верх… куда-то, на пол вероятно, из шкафа вытягивает случайную домашнюю футболку, спешно надевает, останавливается у стола; наощупь, ведь тусклого света из-за матовых стёкол в двери не хватает, цепляет пальцами резинку для волос, найденную среди не убранных ещё вчера тетрадок, подвязывает волосы в низкий хвост (отстричь к чертям). Нерешительно, словно ещё в астрале, замирает у двери. Шуршания, смех, слова, как будто бы издалека.
(Ну же, выйди из комнаты.)
(Выйди. Выйди из комнаты и не подавай виду. Стабильная процедура, показатель «всё в порядке»)
Наверное, минут пятнадцать точно прошло, прежде чем получилось немного подавить липкое отторгающее чувство тревоги.
В противоположном конце коридора, ведущего с кухню-гостиную, так же зажжён свет, и вся суета обосновалась именно там.
(Остаться. Спрятаться. Загнивать в мнимой зоне комфорта. Не выдержу).
— Ладно, я в комнату! — у Лены невероятно бодрый голос. На пару мгновений их взгляды встречается, и она задорно улыбается, делая взмах рукой. — так всё-таки дома! Привет! — она юрко проскальзывает мимо, отправляясь к себе и ненароком с силой захлопывая дверь, виновато громко айкает.
(Поздно. Иди).
Сердце, по ощущениям, совсем замерло, в ушах продолжает звенеть. Такой короткий путь, длинною всего в метра два, ощущается как сотня километров.
(Улыбайся).
Кажется, самое светлое помещение в квартире. Пыльно-белые стены, тюлевые прозрачные занавеси от потолка до самого пола, у окна на подставке граммофон, диван, обитый мягкой телесно-серой материей, стеклянный журнальный столик перед ним и обеденный позади, чуть подальше. В самом конце — уголок кухни: отгораживающая как бы столешница, шкафчики, плита, раковина, холодильник… но светильник под потолком другой, придающий холод, нежели в коридоре.
Мама что-то напевает под нос; на ней уже не деловая одежда, а привычный тёмно-лиловый халат поверх домашних вещей, вьющиеся рыжие волны волос собраны в небрежный, но элегантный пучок.
(Уйти. Уйти, нужно уйти).
— Давно вернулся? — вместо приветствия спрашивает она, стоит в пол-оборота, взволнованно интересуется. — Откуда синяк?
Проходит вечность, длинною в две секунды. Уголки губ сами по себе приподнимаются.
— Да мне просто мяч в лицо прилетел на физре, не успел среагировать. Скоро пройдёт, — (сегодня даже не было физкультуры. Не убедительно, не убедительно, не убедительно, ОНА ЗНАЕТ, ЧТО ЭТО ЛОЖЬ) хрустит пальцами, отводит нервный взгляд на… на плиту, лишь бы не на неё. Мамина рука на рукояти сковороды, в сковороде же жарится картошка. От одной только мысли о еде и предстоящем ужине начинало преждевременно выворачивать наизнанку (это лучше, чем вчетвером это лучше чем с отцом). — Сказала бы, что поздно придёте, я бы всё приготовил.
— Битый час возился бы, — мама не упрекает, улыбается, перемешивая содержимое сковороды.
— Совсем меня недооцениваешь, — слабо смеётся (фальшь фальшь фальшь), опираясь о столешницу. — Ты же и научила.
Воцаряется молчание. Скворчание масла, тиканье настенных часов едва слышное бьёт по ушам как молотком. Нервы натянулись в струну, грозясь лопнуть.
— Отец заходил домой? — при нём она никогда не называла его «папой». Даже если и не ведала, что происходит прямо за спиной, отчётливо помнила эту старую ссору, наболевшую рану, грозящуюся воспалиться и не зажить.
— Да, — его слова так и звучат в голове. Отчётливо, презрительно, заставляя содрогнуться.
— Говорил, во сколько вернётся?
— Нет, — (он не возьмёт трубку он не считает нужным сказать тебе ему всё равно ты ведь знаешь мама). — Просто ушёл и всё.
Кожу всё ещё разъедают раскалённые угольки. Язык словно бы онемел, воздуха не хватает, становится удушающе жарко.
Она вздыхает, смаргивает, но делает вид, что её это не задевает.
— Что ж, нам больше достанется, — шепчет безучастно, после чего меняет тон. — Ничего не хочешь рассказать? — вопрос, как ударом, вышибает из лёгких весь воздух, пусть и звучит вполне дружелюбно.
— Это… к чему?
— Как прошёл день? Поделись со мной, — она пожимает плечами. — В последнее время почти не говорили с тобой, да и времени вместе больше стоит проводить.
Ей не хочется слышать удручающую тишину, паузы, звенящую пустоту. Наверняка чувствует, что что-то не так.
— Нормально, — подача кислорода остановлена. Задохнётся и умрёт прямо на месте и прямо сейчас. — Ничего интересного.
— Совсем? — взглядом серебристых глаз косится на него.
(Она хочет выслушать она хочет помочь я хочу этого не меньше я не могу пожалуйста помоги но если ты не знаешь чему то это невозможно).
(Слабость. Это слабость. Не смей.)
— Совсем, — так же пожимает плечами, опустив голову. — А вы с Леной?
— Прошлись по магазинам, — снова пауза. — Нужно и тебя было брать, а то ходишь в одной и той же рубашке по полгода, не дело, — мама старается улыбнуться, да только видно, что ей уже точно неспокойно.
Диалог не вяжется от слова совсем.
(можно было не выходить и не портить настроение что изменилось ровным счётом ничего она бы даже не спросила).
— Что-то точно не так, а молчишь же, как партизан, — наконец говорит мама. — Ладно, приходи через десять минут и сестру позови.
(она ждёт что я ей расскажу пусть и не знает или догадывается тяжело тяжело тяжело)
Он разворачивается и хочет уйти, но медлит.
(Ты не сможешь ничего сказать. Ты внушаешь себе непрошенное мученичество, так и продолжай. Продолжай играть в свои дурацкие игры).
— Мам, — (я хочу чтобы ты услышала но я боюсь я боюсь что будет с тобой), — всё правда хорошо. Я просто… устал. Ничего серьёзного, не беспокойся.
(Язык твой не повернётся ей рассказать.)
— Не перетруждайся так сильно с учёбой и подработками. Ты и так молодец, я горжусь тобой, — мать ласково кладёт ладонь ему на плечо. — И ты всегда можешь всё мне рассказать, если нужно.
Хотелось закричать, сорвать голос, только лишь бы донести. Но он только кивнул и покинул её.
Стандартная процедура, показатель нормальности. Для чего, если стрелка перевалила за максимум?
Он бы понял её, если бы она не захотела с ним говорить после случившегося вовсе, ведь ответов не хотелось бы знать, либо те уже успели всплыть на поверхность.
Выйдя из комнаты, чтоб выпить воды, он застаёт маму на кухне. Мама сидит за столом, подперев голову ладонью, перед ней чашка с почти нетронутым кофе. Она будто бы не замечает его.
Он отрывает кран, ожидая, пока стакан заполнится. Мысленно отмечает, что в квартире почти ничего не изменилось. Всё на своих местах, кроме отсутствия части книг в рабочем кабинете и старого проигрывателя в гостиной. Ещё по молодости отец обзавёлся им, а мама коллекционировала пластинки (так и познакомились, рассказывали они). Раньше музыка звучала в доме почти всегда: можно было вернуться домой и услышать одну из старых, знакомых и въевшихся в память бессознательно песен, обрадоваться, знать, что всё хорошо. Со временем, конечно, пользоваться проигрывателем стали всё реже и реже, да и, в конечном счёте, работал он только на семейных застольях, бывавших редкостью. Как будто бы это всё, что отцу было и нужно, хотя, вероятно, он ещё придёт.
Страх вместе с ним не исчез до конца — оставил тяготящий осадок пустоты, осознания, что склеивать по мельчайшим крупицам разбитое стекло практически невозможно.
Он делает глоток, второй, замирает, держа стакан в руках. Затем, как интуитивно, садится рядом с матерью, которая искоса смотрит на него. Видит её спесь, тревоги, печали, угасающей нежности и разочарования. Так она всегда смотрела на отца, возвращающегося после очередного загула.
(Вы похожи. Можно сказать, ты весь в «него».)
Она вздыхает, а он смотрит на свои руки, опущенные безвольно на колени. Предплечья плотно замотаны белёсыми эластичными бинтами, на торсе точно такие же из-за воспалившихся ссадин. Воспоминание о швах, пусть уже и снятых, ярко стоит перед глазами. Не самое приятно зрелище, которое мозг не может обработать и принять.
(Воскрешённый электричеством труп.)
— Почему ты ничего не говорил? — это вопрос он уже слышал от сестры.
— Я не знаю, — то же самое он отвечал и психотерапевту.
(Ты знаешь. Знаешь, но ты трус.)
(Со мной просто что-то не так. Я всё порчу. Я виноват. Я мог бы нечего не говорить тебе, я мог бы сделать вид, что не видел. Пусть и воды утекло достаточно, я не смогу это забыть. Правильно или нет — правда того не стоила. Ты скажешь, что всё хорошо, но больше не посмотришь мне в глаза; это будет колким напоминанием для тебя, я уже стал этим напоминанием, ты не скажешь мне, но я чувствую, что так и есть. Я не хочу говорить, не хочу, чтобы моя вина, мой груз лежали на тебе).
(Ты просто боялся, что снова ранишь её, а она больше не будет тебя любить. А теперь ты превзошёл самого себя, молодец.)
Мама в отчаянии. Та, что казалась самой сильной, беспомощна точно так же, как и он. Невыносимо хочется обнять её, но они всё так же сидят по разные стороны стола. Часы неизменно тикают, отсчитывая время до наступающего безумия.
— Он, — теперь даже не «отец». — часто распускал руки?
Мама осознаёт, что это происходило регулярно, но надеется опровергнуть эти мысли.
— Только когда напивался, — в тот день отец был трезв, это он запомнил отчётливо. Такие «наказания» даже за мелочные проступки присутствовали и раньше, но тогда… было терпимее. В предыдущие разы отец только выпускал накопившуюся злость, но не пытался доломать. Он не зверел настолько, потому что был пьян? Или его цель была одинакова всегда? — Или никого не было.
(Он тебя ненавидел, но тебе хотелось его уважения.)
— Стоило догадаться, стоило… — шепчет себе, взгляд метается, не находя предмета, на котором его можно остановить.
Мама всё с нервозностью сцепляет пальцы в замок. Что ещё осталось?
— Как давно ты принимал снотворное? — в горле будто бы снова пересохло. Это выяснилось бы в любом случае, остатки он принял перед самым большим своим провалом.
— С середины октября.
Снотворное. Не сильнодействующее, без рецепта, которое можно найти в любой аптеке. Упросил врача выписать что-нибудь от бессонницы, сам купил, стал пить, со временем начиная пренебрегать дозировкой, чтобы провалиться в быстротечную адскую дрёму до утра и начать день заново. Мучительно вставать, что-то делать и надеяться, что завтра же всё наладится, но чуда так и не произошло: становилось только хуже. За бессонницей последовала и пропажа аппетита. Такая же постепенная, кажущаяся в самом начале даже не проблемой, но перерастающей в тошноту просто от вида пищи. Нет, он её не скажет об этом, уже воды утекло неведомо, чаша весов терпения грозится вовсе сорваться. Опрометчиво было надеяться, что все эти, казалось бы, пустяки, улягутся сами по себе.
— Ты же понимаешь, что нужно было сказать… — «мне», точно хочет вымолвить это. Она не договаривает, только с той же тоской усмехается против воли. Он берёт её за руку.
— Я понимаю, что нужно было поговорить с тобой об этом. Я не думал, что… всё обернётся так. Сейчас ничего не исправишь и… извини меня за эти глупости, — вот и всё, что он смог из себя выдавить. Одна и та же заезженная пластинка извинений– Я не должен был так поступать.
(Сейчас это не поможет ничему. Не поможет уже никогда.)
Вдруг, мама резко поднимается, выдёргивая свою ладонь из-под его и с грохотом задвигает стул. Выглядит так, как будто сейчас снова заплачет. Всего за это несколько недель её лицо словно бы успело постареть от горя.
— Нет, не нужно, — мама говорит это без лишних сентиментов, но голосом подрагивающим.
Быстрым шагом, она уходит и, судя по звуку, запирается в кабинете.
(Вот и всё.)
Во время нескольких посещений в больнице они не обсуждали ни приём лекарств без ведома, ни отца и курение, ни предстоящий развод или этот случай, в конце концов. Всё завязывалось на бессмысленных мелочах, о том, как прошёл день, что занимало минут двадцать. Она не давила, избегала лишних упоминаний, возможно по рекомендации врача (хотя Лена сразу пошла в наступление, сорвала пластырь мгновенно и болезненно), но надеясь найти мотивы дома, спокойно приняла его желание отказаться от госпитализации, разрешила вернуться. И сейчас… ей плохо так же, как и ему, в такой непосредственной близи. Он осознаёт эту смену сожаления и ужаса на горечь досады и отторжение.
Понимает, что мама ожидала не ответов, а отрицания очевидного Она уже всё знала, и надеялась, что он сможет хотя бы объясниться, а не сухо подтвердить, сможет найти оправдание им обоим.
(Ты всё испортил.)
(Я всё испортил.)
Точка невозврата.
Как только получилось вернуться к себе, он задремал, едва голова коснулась подушки. Понадеяться, что ночь пройдёт без сновидений в отключке, он не успел, и это явно к лучшему: казалось, его лихорадило. В комнате было невообразимо душно, чуть ли не каждый час вскакивал в холодном поту, помутневшим взглядом смотря вперёд, как надеясь увидеть нечто, так тревожащее рассудок, ложился снова и переворачивался на другой бок, ибо спать на спине невозможно, бессознательно собирая обрывки неясных фраз в голове, снова готовясь к пробуждению. Кажется, он даже услышал возвращение отца домой, а может это ему и показалось. А может всё случившееся показалось? Полёт воспалённой фантазии?
(Когдаэтокончитсякогдаэтокончитсякогдаэтокончитсяё…)
Наутро он чувствовал себя разбитым, абсолютно разбитым. Выключив будильник раньше, чем тот успеет раскатиться громкой трелью над ухом, встал и опустил взгляд в пол, стараясь понять, что нужно делать дальше. Школу никто не отменял.
(Нельзя не идти это будет странно это будет подозрительно) (вчера всё было «нормально» с чего вдруг поплохело) (поход к врачу) (вызов врача) (это конец) (они узнают) (ОНА УЗНАЕТ ОНА УЗНАЕТ) (нельзя оставаться нет) (собирайся) (собирайся) (всё НЕ в порядке.)
Голова раскалывается. Быстрее уйдёт, быстрее… что быстрее-то? Неважно. Полубредовое состояние не покидало, но остатками воли он всё же взял себя в руки. Тихо проскользнул в ванную (на кухне есть кто-то?), вернулся, сунул пару учебников в рюкзак, не глядя в расписание, переоделся наспех. Быстрее уйдёт — дольше останется в безопасности. Хотя, вечером всё повторится по новой.
В коридор, обуться и накинуть пальто, уйти, пересидеть восемь часов в школе, выйти на улицу, бесцельно ходить по дворам до потери сознания, упасть, остаться в снегу, лежать, лежать и больше не подняться, пока падает снег, задохнуться от морозного воздуха, замёрзнуть насмерть…
Рутина. Ещё один день, просто нужно пережить ещё один день. Завтра отпустит. Завтра всё будет лучше (это неправда, это самообман). Головная боль усиливается, в ушах шумит.
— Миша, ты ещё не ушёл? — доносится с кухни голос и шаги, разносящиеся будто бы гулом.
(Запирай и уходи прочь.)
Пальцы как одеревенели в попытках быстро провернуть защёлку и скрыться за дверью прежде, чем он пересечётся с кем-либо: уже точно не успеет.
Родительские фигуры возникают за спиной. Замкнутое пространство, куб. Времени предостаточно, чтобы позволить задержаться в квартире ещё на пять или десять минут. Мама стоит впереди, отец понуро стоит чуть поодаль, с безразличием глядя на него.
(Он ей сказал что-то?) (Она ему?) (Может, другой повод?) (Тогда зачем он пошёл за ней) (Бежать) (Нужно бежать).
— Скажи мне честно, что вчера произошло? — вероятнее всего, отец ей сказал. Возможно, про сигареты, возможно, что просто «поругались». Только вот зачем? (выпивши сболтнул лишнего????). Вопросов слишком много.
Дыхание сбивается от накатывающей паники. Он всё продолжает сжимать ладонью ручку входной двери, устремив взгляд вперёд. Кажется, что не видит ничего: всё слилось в одну сплошную пелену.
— Втихую курит, вот что, — едко вставляет отец.
Мама пытливо смотрит на отца, потом снова на него. Это одна большая игра в гляделки: он на них, мама на него, мама на отца, отец — в никуда, отец — на него, он — на них, он — не видит ровным счётом ничего, кроме пляшущих как пламя точек. Сердце собирается выскочить, остановиться, разорваться, колотясь как сумасшедшее.
— Это правда?
— Да, — лучше, чем соврать полностью. — Мы уже вчера поговорили… я всё понял. Это просто баловство, больше не повторится.
(Значит, только сигареты. Отлично. Больше он ничего не говорил. Пусть так и будет.)
(Одной проблемой меньше?) (Да ведь?) (Больше ничего?)
— Я вчера всё же погорячился, — шаг вперёд; то, чего меньше всего можно было ожидать. — Уж извини.
Мир неожиданно приобрёл чёткость. По голове словно бы ударили молотком. Довольно-таки дружелюбно его хлопают по плечу, заставляя сильнее стиснуть ладонь на дверной ручке. Кажется, он сейчас упадёт взаправду. И больше не поднимется, оставшись мёртвым грузом на полу. Сердце замерло так же резко, как и прояснилось зрение. Мама не видит, как отец смотрит. Она не видит этот деланно-наплевательский тяжёлый взгляд, говорящий чётко такие знакомы слова: «сболтнёшь что — прихлопну».
(Ты знал с самого начала.)
— Всё нормально, — кивок. Выход. Тихо проговаривает: «Я ушёл» — не дожидаясь продолжения диалога, скрывается в парадном. (Издёвка) (Покрывает себя) (Одной проблемой меньше).
(Чего же ты ожидал?)
Он делает пару неспешных шагов, после чего переходит на бег. Сбегает с пятого этажа вниз по лестнице пулей, распахивает главную дверь, вперёд, прямо на морозный февральский воздух. Час всё же ранний, густая темнота окутывает небо, фонари горят мягким янтарным светом, сливаясь в расплывчатые точки, под ногами безумно громко хрустит снег, а он не понимает, куда бежит и зачем. Есть ли кто из прохожих, нет — всё равно. Мир вокруг замирает, а он всё убегает и убегает…
Больше нет ничего. У него больше нет ничего. Хочется смеяться и кричать, как безумцу.
(Это замкнутый круг.)
(Ты позволишь ему делать это и дальше. Дальше будешь лгать и разыгрывать мученичество. Хоть забьёт до полусмерти — ты ведь смолчишь в тряпочку. Ты ведь не хочешь её огорчать, но героем это тебя не сделает.)
(Десятки раз по новой, пока живого места не останется, пока не отрежешь язык, чтобы не проболтаться. Глупец.)
Останавливается только тогда, когда лёгкие грозят отказать. Останавливается в дезориентации (где где где?), закашливается невыносимо сильно, предчувствуя, что выплюнет лёгкие прямо на снег, но этого не происходит. Всё так же скорчившись, старается дышать, зажмурившись; изо рта валят клубы прозрачного пара, в пальто, казалось бы, не по погоде надетому, нестерпимо душно, в ушах бешено колотится сердце.
(Петля. Петля, из которой не будет выхода с хорошим итогом. Ты уже давно для него никто. А её ты слишком любишь. Решение есть.)
Охватывает секундное беспамятство, но тянущееся словно часами, как в приступе горячки. Решение есть. Страшное, заставляющее содрогнуться остатками души. Верх эгоизма, который прекратит всё разом, который остановит бессмысленную неосознанную «игру в героя». До ужаса просто, до смеху жутко.
(Ты не узнаешь о последствиях, не будешь мешаться, исчезнешь…)
Полусогнувшись, дыша судорожно, он осознаёт, что опирается о стену незнакомого парадного. Снег всё так же медленно и размеренно падает густыми тяжёлыми хлопьями вниз из тёмной небесной гущи, незамедлительно превращаясь в слякоть на асфальте. Ни души, что удивительно, только рокот машин совсем неподалёку разносится.
(…Умрёшь. В любом случае умрёшь.)
Нужно идти. Сколько времени? Неважно, опоздает на крайний случай, бежать больше нет сил. Нужно выбраться из дворов и идти. День. Ещё один день, хотя бы постараться пережить его, а дальше — будь что будет.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!