I
16 апреля 2025, 00:00 Воздух дрожит от жары, густой и тягучей, как расплавленный свинец. Солнце, словно раскаленный добела диск, висит в зените, изливая на площадь перед Домом Правосудия волны удушающего зноя. Оно играет бликами на стеклянных шарах, предназначенных для Жатвы, ослепляя и без того затуманенные страхом взгляды. Внутри шаров сотни бумажек, сотни имен, сотни судеб. И лишь две из них будут вырваны сегодня, подобно сорнякам из сада.
Мое платье новое, подарок отца — бордовое, с золотистым воротником и манжетами, — прилипает к спине. Ткань дорогая, плотная, не из наших простецких лавочек. Оно слишком красивое для Жатвы. Слишком нарядное. Отец подарил его мне вчера вечером — молча, сжав зубы, словно извиняясь за то, что не может подарить что-то настоящее. Безопасность. Надежное будущее.
Я стою во второй группе, среди всех семнадцатилетних жителей дистрикта Двенадцать. Перед нами — восемнадцатилетние, за нами — те, кто младше. Все мы — как скот на убой, только вместо загона — веревки, натянутые между столбиками.
На сцене перед Домом Правосудия — три стула. Центральный, занимает мэр. Он сидит немного ссутулившись и периодически массирует переносицу пальцами. Я знаю этот жест. Он делает так, когда у него болит голова. Когда не спит ночами. Когда читает списки умерших от голода или попавшихся на краже. Его лицо — застывшая маска официальной беспристрастности, но я знаю, что скрывается под ней. Знаю, как дрожат его пальцы, когда он подписывает приказы об увеличении поставок угля в Капитолий. Знаю, как он сжимает кулаки, когда приходят распоряжения, которые он не в силах оспорить. Знаю каждую морщинку уставших глаз, знаю едва заметную, печальную улыбку, которая иногда проскальзывает на его губах, когда он думает, что никто не видит. Но сегодня он не улыбнется, как и в ближайшие несколько недель.
Слева от него — Полумна Лавгуд, эскорт нашего дистрикта, присланная из Капитолия, чтобы украсить своим присутствием это мрачное действо. Ее платье — взрыв ослепительно-желтого цвета, оскорбительное пятно на сером фоне нашего существования. Длинные, неестественно белые волосы, уложены в причудливую, высокую прическу, украшенную сверкающими бабочками. На ее шее — ожерелье из переливающихся перьев, а на тонких пальцах — кольца с огромными, мерцающими камнями. Она — яркий, чужеродный цветок на угольной почве нашего Дистрикта.
Справа — Драко Малфой, победитель Шестьдесят шестых Игр. Наш единственный живой Победитель.
Его невозможно не заметить — он будто вырезан из другого мира, ровно как и Полумна. Платиновые волосы, почти белые под палящим солнцем, коротко острижены по бокам, но чуть длиннее сверху, и одна непокорная прядь всегда падает на высокий лоб. Серые глаза — не мягкие, как дымка, а жесткие, как осколки льда — скользят по толпе, ни на ком не задерживаясь. Резкие черты лица — острые скулы, тонкий нос, плотно сжатые губы — делают его похожим на статую.
Он одет в дорогой костюм темно-зеленого цвета, оттенка водорослей или яда, — явно сшитый на заказ в Капитолии. Ткань сияет при малейшем движении, подчеркивая широкие плечи и узкую талию. Жакет расстегнут, и под ним видна черная рубашка с высоким воротником, плотно облегающая шею.
Он откинулся на стуле, закинув ногу на ногу с показной небрежностью, но в этой позе нет расслабленности — только напряжение, будто он готов в любой момент сорваться с места. Его правая рука сжимает карманную флягу — не первую в его коллекции. Когда он подносит ее к губам, я замечаю, как дрожат его пальцы. Не от страха, а от того, что он давно уже не может без этого обойтись.
Он смотрит на толпу, и его взгляд пустой, безразличный. Будто мы все — просто фон, декорации к его личной трагедии. Но иногда, на секунду, в этих серых глазах мелькает что-то еще.
Он живет один, окруженный призраками прошлого, утопая в своих вредных привычках. Его победа кажется пирровой, а он сам — пустым и бесполезным. Ни один из тех, кто находился под его менторством не прожил на Арене и суток.
Полумна, с неизменной улыбкой на губах, подходит к стеклянному шару с женскими именами. Ее движения плавные, будто она не выбирает жертву, а просто играет в лотерею. Ее рука, украшенная браслетами, звенящими при каждом движении, погружается внутрь. Шелест бумажек — единственный звук в наступившей тишине.
Я вдруг замечаю, что дышу слишком громко.
— Гермиона Грейнджер!
Мое имя звучит, как выстрел. Сначала я не понимаю. Потом — понимаю. Кто-то ахает. До меня доносится шепот: «Дочь мэра…» Кто-то оборачивается, кто-то прикрывает рот рукой. Два слова ползут по толпе, как огонь по сухой траве.
— Дочь мэра. Дочь мэра. Дочь мэра.
Я чувствую, как подкашиваются ноги. Но я не падаю. Не могу. Не позволю.
Где-то на краю сознания мелькает мысль: Это сон. Скоро проснусь. Но я не просыпаюсь. А имя мое уже растворилось в воздухе, став приговором.
Я делаю шаг вперед. Потом еще один. Ноги словно налиты свинцом, но двигаются сами, повинуясь невидимой силе.
Сцена приближается.
Вижу, как отец, словно только осознавший происходящее, вскакивает со стула. Его лицо — это маска ужаса. Настоящего, живого, не скрытого.
— Нет, — это слово не громкое. Оно даже не звучит, просто срывается с его губ, как последний вздох.
Он делает шаг ко мне, протягивает руку, но… останавливается. Его пальцы сжимаются в кулак. Губы дрожат. В глазах — ярость. Бессильная ярость.
Ведь он знает, что ничего не может в этой ситуации.
Он садится обратно, как подкошенный. Его плечи безнадежно опускаются. Он больше не смотрит на меня. Он смотрит куда-то себе под ноги.
Я поднимаюсь по ступенькам, чувствуя на себе взгляды сотен глаз. Деревянные доски скрипят под моими туфлями. Полумна все также улыбается своей странной, пугающей улыбкой. Ее губы растянуты слишком широко, обнажая ровные белые зубы — неестественно белые, будто отполированные. Глаза же остаются пустыми, стеклянными, как у куклы. Она наклоняется ко мне, чтобы быстро обнять, и от нее пахнет чем-то сладким и удушающим — капитолийскими духами, смешанными с местной гарью.
— А теперь, — говорит она весело, растягивая слова, будто объявляет приз в какой-то невинной игре, — мальчики!
Ее рука ныряет во второй шар.
— Деннис Криви!
По толпе не проносится взрыв возмущения, удивления, крики протеста — только тихий, сдавленный выдох, будто все разом перестали дышать. Я вижу, как женщина — худая, с изможденным лицом — вдруг сгибается пополам, словно от удара в живот. Ее руки вцепляются в плечо соседа, пальцы белеют от напряжения. Это его мать.
Маленькая фигурка выходит из толпы.
Деннису двенадцать, но он выглядит гораздо младше, лет девяти, не больше. Его рубашка, когда-то, наверное, синяя, а теперь выцветшая до голубо-серого, болтается на нем, как на вешалке. Брюки собраны в нелепые складки на тонких, словно тростинки, ногах. Он бледен, как полотно, и смотрит на сцену огромными, испуганными глазами. Светло-коричневые волосы, достаточно отросшие, падают ему на лоб, лезут в серые глаза.
Он даже не плачет. Он просто идет, словно во сне.
Когда он спотыкается на ступеньках, я не задумываясь протягиваю ему руку. Может, он оступился от страха. Может, от слабости — в Двенадцатом почти все голодают. Может, его ноги просто не слушаются… Его пальцы — ледяные, тонкие, словно птичьи косточки.
Толпа молчит. Только где-то раздаются всхлипы его матери.
Когда я смотрю на Денниса, на его худенькие плечи, на дрожащие губы, мысль, от которой самой становится тошно, закрадывается в голову: он не жилец.
Малыши погибают первыми.
Я сжимаю его маленькую руку. И не знаю, что страшнее — то, что я, возможно, умру. Или то, что я, возможно, останусь жить — и буду знать, что это будет ценой ребенка.
Когда последние ноты гимна гаснут в воздухе, словно их перерезают ножом, миротворцы тут же берут меня под руки — крепко, почти больно. Денниса тоже хватают. Он оборачивается, его глаза полны непонимания. Он не сопротивляется. Он слишком мал, слишком слаб. Его почти несут, как куклу. Я пытаюсь удержать его взгляд, сказать что-то, но меня грубо толкают вперед.
Заводят в комнату Дома Правосудия на втором этаже. Высокие потолки, украшенные лепниной — капитолийский шик, частичка которого есть в каждом дистрикте. Пол покрыт толстым ковром с витиеватым узором, в котором тонут мои шаги. Стены обшиты темным деревом, а тяжелые бархатные шторы бордового цвета почти полностью закрывают окна, оставляя только узкие полосы солнечного света, которые падают на пол, как порезы.
На столе — ваза со свежими розами.
Я останавливаюсь перед ними. Они слишком красные. Слишком совершенные и ароматные. Таких цветов в Двенадцатом не бывает — их привозят из оранжерей, где они растут под искусственным светом, без единого изъяна.
Кто-то посчитал их уместными. Трибутам перед отправкой на смерть нужна красота.
Я не удивляюсь роскоши. Я выросла в почти таком же доме. Но сейчас все это кажется фальшивым, словно декорации к спектаклю, в котором мне отведена не самая лучшая роль. Я подхожу к окну, отодвигаю штору. Миротворцы гонят людей прочь, толкая прикладами. Кто-то спотыкается, кто-то оглядывается — но никто не возражает. Они уходят, опустив головы, как стадо.
Я отпускаю штору и сажусь в кресло — мягкое, с высокой спинкой. Складываю руки на коленях. Пальцы сами собой сцепляются, будто пытаясь удержать что-то невидимое.
Я не дрожу.
Просто жду.
Дверь открывается. Сначала — тихий скрип петель. Потом — шаги.
Лицо мамы — белое, почти прозрачное. Глаза красные, но сейчас в них нет слез, как будто кто-то приказал ей не плакать (возможно, так и есть, чтобы не расстраивать меня). Она одета в свое лучшее платье — темно-синее, строгое, сшитое точно по фигуре. Она не бежит ко мне. Просто стоит, сжав кулаки, будто боится, что если сделает шаг, то рухнет.
Отец выглядит так, будто за эти минуты постарел на десять лет. Его обычно безупречный костюм смят, галстук ослаблен. Волосы, всегда аккуратно зачесанные назад, теперь в беспорядке. Он дышит тяжело, как будто бежал сюда.
Мэр Джаред Грейнджер смотрит на меня. И в его глазах — такая боль, что я отвожу взгляд.
Тишина. Потом он говорит, и его голос разбит:
— Это я виноват.
Мама вздрагивает, но молчит. Сжимает губы, словно пытаясь удержать крик, рвущийся наружу.
— Капитолий… они… наказали меня, — он делает шаг вперед, его пальцы сжимаются, будто он хочет что-то схватить, раздавить. — Они считают, что я слишком мягок. Что я… недостаточно контролирую дистрикт… многое позволяю, — его голос срывается, дрожит, словно натянутая струна, готовая лопнуть. — И вот их наказание.
Он смотрит на меня, и в его глазах — не только вина. Ненависть. Не ко мне. К себе.
Но я не испытываю к нему ни гнева, ни осуждения. Будь он строже, будь он «идеальным» мэром в глазах Капитолия — наш дистрикт давно превратился бы в вымирающую пустошь. Люди держатся только благодаря Котлу, благодаря тем, кто рискует перебираться через ограждение в поисках дичи и съедобных кореньев. Я знаю, я видела. Сколько раз сама пробиралась в запретную зону, сколько раз приходила к отцу с просьбой не замечать провинившихся. Он закрывал глаза — и тем самым давал им шанс выжить. Да, он мог бы быть жестче, и как бы ему тогда жилось?
— Они хотели, чтобы ты сломал нас, — говорю я тихо, но так, чтобы каждое слово прозвучало четко. — Чтобы устраивал показательные казни, а не давал возможность людям заработать на что-то кроме корки хлеба. Чтобы они боялись тебя больше, чем голода.
Мама медленно выдыхает. Она знает, что я права.
— А теперь… они забирают у меня самое дорогое, — шепчет отец, опускаясь на колени посреди комнаты, словно под тяжестью невидимого груза.
Я поднимаю подбородок, сглатываю горький ком в горле. Смотрю ему в глаза, стараясь не выдать своего страха.
— Тогда не дай им забрать остальное, — мои слова звучат так, будто я даже не собираюсь попытаться вернуться.
В конце концов мы обнимаемся. Мамины руки дрожат, когда она прижимает меня к себе. Она пахнет лавандовым мылом и чем-то еще — чем-то родным, домашним, тем, что я, возможно, больше никогда не почувствую. Ее пальцы впиваются в мою спину, словно она пытается вдавить меня в себя, спрятать, унести отсюда.
— Ты выиграешь, — шепчет она мне в волосы. В ее голосе сталь. — Ты самая умная. Ты самая сообразительная. Запомни это.
Папа обнимает нас обеих. Его руки — большие, теплые, те самые, что когда-то подбрасывали меня вверх, смеясь. Теперь они сжимают нас, будто мы последнее, что у него есть.
— Используй голову, — говорит он тихо. — Там будут сильные. Будут быстрые. Но ни у кого не будет такого ума, как у тебя. Он отстраняется, берет мое лицо в ладони. Его глаза — такие же, как мои, карие, острые. — Ты не просто участница. Ты стратег. Играй в свою игру.
Я не говорю, что они переоценивают меня. Не говорю, что внутри все сжалось в комок, что я боюсь. Я просто киваю.
Потом дверь открывается. Миротворцы стоят на пороге.
— Время вышло.
Мама целует меня в лоб. Быстро, резко, как будто ставит печать. Папа напоследок сжимает мою руку и в этом жесте скрывается больше, чем можно сказать.
Вскоре я уже в машине. Деннис прижимается ко мне. Я машинально глажу его по голове — его волосы жесткие, спутанные, пахнут дешевым мылом и угольной пылью. Он сжимает в кулачок ткань моего платья, как будто боится, что я исчезну, если он отпустит.
Полумна сидит напротив, разглядывая нас с любопытством, будто мы экспонаты в музее.
— Какая вы милая парочка! — щебечет она, играя перьями на своем ожерелье.
Я не отвечаю. Просто прижимаю Денниса крепче. А потом мой взгляд натыкается на Драко. Он сидит напротив и смотрит на нас, откинув голову на сиденье, фляга мертвым грузом висит в его пальцах.
Я знаю этот взгляд. Анализирует. Два слабых трибута. Парниковая девушка, которая не держала в руках ничего тяжелее книги. И истощенный мальчик, который, если повезет, не умрет в первые пять минут после того, как сойдет с платформы.
Его губы шевелятся, будто он хочет что-то сказать. Может быть, «какая жалость». Но он просто отворачивается и делает глоток.
В поезде меня встречает собственное купе — широкая кровать с высоким изголовьем, обитым темно-бордовым бархатом. Постельное белье — безупречно гладкий шелк цвета слоновой кости, отливающий мягким перламутровым блеском при свете бра с матовыми плафонами. Стены украшают зеркала в массивных золоченых рамах с витиеватым орнаментом — их отражающая поверхность делает пространство больше, но в то же время создает ощущение замкнутости, будто комната множится сама в себе. В гардеробной — платья, брюки, рубашки, все в мрачных, но дорогих тонах. Как будто кто-то заранее решил, что мне подойдет.
Я захлопываю дверь, срываю с себя одежду и залезаю под душ. Вода обжигает кожу, но я не убавляю температуру. Пусть горит. Пусть смывает с меня запах страха, пыль площади, весь этот день. Переодеваюсь в простые черные брюки и темно-коричневую шелковую рубашку — ничего лишнего, ничего, что могло бы мешать.
— Гермиона, милая! Ужин ждет! — голос Полумны звучит одновременно со стуком в дверь — три четких удара, будто она отмеряет мне последние секунды уединения.
Она ведет меня в столовую.
Драко уже там.
Он сидит за длинным полированным столом из темного дерева, уставленным блюдами, которых хватило бы всему нашему дистрикту на неделю. Жареные утки с хрустящей золотистой кожей, тарелки с румяными фруктами, дымящиеся пироги и свежий хлеб, от которого исходит теплый, дрожжевой аромат. Между ними — кувшины с апельсиновым соком и бутылки вина с налитыми чернильно-красными этикетками. Мягкий свет хрустальных люстр дробится в бокалах, оставляя на скатерти блики, похожие на рассыпанные алмазы. Воздух густ от пряностей, жареного мяса и сладковатого запаха печеных яблок.
Я сажусь напротив Драко, осторожно касаясь холодной поверхности стола. Он методично вращает в пальцах бокал, наблюдая, как рубиновые блики вина скользят по стеклу. Его взгляд — холодный, расчетливый — изучает меня так, будто я не человек, а шахматная фигура, которую он обдумывает, прежде чем сделать ход.
— Ну что, мисс Грейнджер, — он протягивает слова, будто пробует их на вкус. — Расскажи мне, как ты планируешь выжить?
— Разве это не твоя работа — придумать это за меня, ментор? — парирую я, накрывая колени белоснежной салфеткой.
Уголок его рта дергается.
— Моя работа — подсобить тебе. Но сначала я должен понять, стоит ли тратить время.
— Цинизм убивает, Малфой.
Он наклоняется вперед, и в его глазах что-то вспыхивает — может быть, раздражение, может быть, интерес. Бледные ресницы отбрасывают тонкие тени на скулы, а губы слегка приоткрываются, будто он собирается бросить очередную колкость.
— Циники живут дольше сентиментальных простаков. Хочешь доказательств? — его взгляд скользит к пустому месту рядом со мной, предназначенному для Денниса.
Мое сердце сжимается.
— Если твоя забота — действительно помочь, тогда советуй, как выжить. Если просто развлекаешься — пьянствуй дальше.
Его брови взлетают, но прежде чем он успевает ответить, дверь открывается с тихим скрипом. Деннис замирает на пороге, все в той же одежде, с синяками под глазами. Его пальцы вцеплены в косяк, будто он боится, что его прогонят.
И вдруг Драко меняется. Его осанка становится расслабленной, плечи опускаются, а голос теряет ядовитые нотки, становясь почти… мягким.
— Заходи, малыш, — он подталкивает к месту, где должен сидеть Деннис, бокал с соком. Жидкость всплескивает, оставляя на скатерти оранжевое пятно. — Ешь, сколько влезет.
Деннис робко подходит, садится, не поднимая глаз. Его руки дрожат, когда он берет ложку, и я вижу, худые запястья выглядывающие из под задравшихся рукавов.
Бросаю на Драко взгляд. Он отвечает легким пожатием плеч, его пальцы стучат по фляге, висящей у пояса: глухой, металлический звук.
— Что? Думала, я буду кормить его рассказами о том, как трибуты с Первого рвут соперников голыми руками? — едва слышно спрашивает он.
— Уверена, ты способен и на это, — бормочу я, накладывая Деннису побольше мяса и риса. Мой голос звучит резче, чем я планировала.
— О, безусловно, — он делает глоток вина, я вижу, как дергается его кадык, когда он глотает. — Но не сегодня. Сегодня пусть ест.
И в этом внезапном снисхождении я читаю правду: он уже простился с нами.
Эта мысль обжигает сильнее, чем любая насмешка.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!