Часть 1. В конце ноября
18 апреля 2025, 11:52Впервые я увидела то, что можно назвать красотой, когда отроду мне было всего два с половиной года.
Помню полукруглые ажурные полоски, переливающиеся над головой разными цветами – возможно, их было семь, но тогда я еще не умела считать. Каждый Охотник Желает Знать, Где Сидит Фазан...
Сквозь них, в щелки между стеклами – или резными крашеными дощечками? – просачивается что-то, что взрослый голос называет: «солнечный луч». Голос добрый и глубокий, как колодец, полный родниковой воды. Впрочем, в ту пору слова эти ничего для меня не значат.
– Как хорошо ты улыбаешься, лучик...
«Лучик» – это я. Я не помню, чем продолжается эта фраза, не помню своего настоящего, длинного имени, не помню его лица.
Помню только ласкающие меня мягкие, теплые руки, родные руки, такие же родные, как растрескавшаяся на солнце зеленая калитка, как парное молоко из-под соседской коровы, как вкус первой земляники, найденной между валунами в березовой роще.
Не помню его взгляда, обращенного ко мне, но уверена, что он тоже должен быть ясным, прямым и веселым. Красивое не может быть темным, грустным или кривым. Ведь именно красота – первое, что дарит мне этот мир.
Руки слегка подкидывают меня и опускают на что-то твердое. Я недовольно шевелюсь, цокаю языком, брыкаюсь: мне вовсе не нравится лишаться мягкой и теплой опоры.
Но вдруг я снова взмываю вверх – и семицветье быстро приближается ко мне, расширяясь, сверкая все ярче, затапливая зрачки целым каскадом золотых красок, а надо мной раздается громкий смех, и свет смешивается с ним – мне уже не различить, где искры, а где смешинки – где улыбки, а где лучи.
Смех становится все громче, цепи раскачиваются все сильнее, старое дерево поскрипывает под моим напором. Вверх – вниз, вверх – вниз, вверх – вниз...
Летать весело, но дело не в этом: еще чуть-чуть, еще немного, и я наконец-то...
«Просыпайтесь, высокочтимая принцесса», рассекает радужную сказку высокий женский голос.
Нежное тепло идет трещинами и раскалывается на множество черепков, как расписной кувшин, которым Ханум запустила вчера в носительницу этого голоса, к счастью, промахнувшись.
К счастью – потому что никто, кроме этой горничной, не умеет причесывать ее волосы так, чтобы не выдрать ни единого волоска, и вряд ли она смогла бы продолжать свою работу, если бы Ханум оказалась более меткой.
Разумеется, горничная все равно испугалась и расплакалась. И все же, при всем сострадании к ней и уважении к неоспоримым ее талантам, мы теперь квиты: ведь она только что безжалостно разрушила мою надежду разглядеть лицо того, кто держал меня на руках.
-----------------------------------------------------------
– Я убью ее, – в отчаянии прошептала принцесса, вцепившись в резную спинку высокого европейского стула так, что ее ногти оставили в дереве глубокие и неровные отметины. – Убью! Сживу со света! Уничтожу!
Комната была пуста – все куда-то попрятались, страшась ее гнева, и вряд ли могли подслушать – но она все же не отваживалась повышать голос.
Если бы хоть одна из прислуживающих ей болтушек заподозрила, о ком идет речь, то не колеблясь рассказала бы об этом государю. А что сделал бы тогда государь, Ханум не хотела даже представлять.
Во дворце не было ни единой служанки, которая бы не ненавидела ее настолько, насколько это вообще возможно в отношении венценосной особы, почитать которую заповедано самим Аллахом.
Но вряд ли религиозные соображения удержали бы ее людей от желания отомстить. Несмотря на то, что Фатима когда-то назвала ее глупой (разумеется, за глаза, и разумеется, это стоило старой сплетнице языка и обоих ноздрей), Ханум вовсе не была глупа.
Глупцы убеждены во всеобщем обожании; глупцы не замечают яда в льстивых взглядах и покорных речах; глупцы накуриваются гашиша и засыпают, а просыпаются с кинжалом между лопатками, когда делать выводы уже слишком поздно.
О нет, Ханум не хотела подставлять спину своим врагам и уж точно могла продумать подробный план действий, чтобы прогнать грядущего пришельца из дворца вместе с его мамашей.
Она медленно подошла к высокому овальному зеркалу, обрамленному изысканной золотой вязью. В комнате вообще было много золота: вдоль стен вились пышные золотые гирлянды; колонны, поддерживающиe свод, были увенчаны золотыми коронами; альковы прикрыты алыми бархатными занавесями с золотыми шнурами.
Комната была алой – алой, как свежая кровь или как кардинальская мантия (сказал бы гость из западных земель, если бы чудом очутился здесь; впрочем, этого не могло случиться ни при каких обстоятельствах).
Человека, непривычного к богатству, стеснило бы все это обилие червонной роскоши, но Ханум не ведала иной обстановки и воспринимала ее как должное.
В идеально прозрачном стекле отразилось райское видение: стройная белокурая девушка с огромными сине-зелеными глазами.
Ее волосы ниспадали на изящные плечи пышной пшеничной копной, светлые ресницы трепетали над разрумянившимися после дремы щечками, точно робкие бабочки над весенними маками.
Вся она была словно просвеченная дневным светом хрустальная фигурка, тонкая и хрупкая, почти невесомая, тронь – и взлетит.
Но впечатление, которого Ханум каждое утро тщательно добивалась у этого самого зеркала при помощи угождавших ей неумех, неизменно портилось из-за выражения ее чудесных морских глаз, и его никак, ничем не удавалось исправить.
Нет, в глазах ее вовсе не читалось ни злобы, ни гнева. Ханум могла испытывать самые разнообразные чувства, но не показывать их никому. В конце концов, на то ей и было дано соответствующее воспитание.
Однако ее очи давным-давно не выглядели, как у юной особы, которой и была принцесса.
Ханум недавно исполнилось всего четырнадцать лет – девица на выданье, далеко не старая дева! – а ее взгляд принадлежал как будто дряхлой, уставшей от жизни женщине. И этот взгляд утяжелял лицо, наделял его чем-то отталкивающим, неестественным.
Как она ни билась, подводя веки сурьмой, колдуя с румянами и различными мазями, тяжесть из глаз никуда не девалась.
Вот и теперь Ханум прищурилась, закусила губу, состроила несколько рожиц, сместилась влево, вправо, поправила локоны у виска, придав им чуть более игривый вид – как будто от них здесь что-то зависело – и, отчаявшись, капризно топнула ногой.
Но вскоре принцессе наскучили попытки скроить из себя нечто, чем она не являлась, и, кое-как накинув чадру, девушка выбежала из своих покоев.
Конечно, женщинам во дворце было строго-настрого запрещено заходить на мужскую половину, но Ханум не ведала преград. Единственная и горячо любимая дочь Великого шаха, она – возможно, именно в силу своей необычной для этих краев внешности – пользовалась многими из привилегий, которых было лишено большинство ее соотечественниц.
Ханум свободно разгуливала по кабинетам и садам, беспрепятственно проникала в зал заседаний, где Шах держал совет с государственными мужами, а те, зная о положении принцессы, не осмеливались даже качнуть головой, что бы ни думали о столь предосудительном поведении представительницы женского пола, которой по закону следовало не только скрывать лицо, но и скрываться самой от мужских взоров в своем крыле здания.
Но этим ее вольность отнюдь не ограничивалась: с позволения и даже по настоянию правителя, она вмешивалась в его беседы с чиновниками, задавала вопросы и высказывала на заседаниях свое мнение, которое зачастую заключалось в предложении вынести наиболее свирепый приговор подсудимым.
Ханум вовсе не считала себя жестоким существом. Она ни за что и никогда не ударила бы свою ушастую собачку, не причинила бы боли своей сиамской кошке, не выдернула бы ни единого перышка из хвоста любимого зеленого попугая.
Но что же она могла поделать, когда окружавшие ее люди вели себя настолько раздражающе и как будто сами напрашивались на то, чтобы стать жертвами ее бешенства?
Почему ее окружали одни безрукие рабыни и неуклюжие евнухи? А отчего преступники, которых притаскивали пред светлые очи, лебезили, ползая на брюхе, так гнусно, что ей прямо-таки хотелось потоптаться по их хребтам своими острыми каблучками?
Большинство тех, с кем она виделась каждый день, были лишь нелепыми картонными фигурками, не желавшими выполнять свою роль в отведенной им партии.
Иногда ей представлялось, что достаточно крикнуть: «Тень, знай свое место!» или «Вы ведь всего лишь колода карт!» – и все эти люди-фантомы взвихрятся ничтожными бумажками и улягутся обратно в свой мешочек аккуратной горкой.
Ни в ком из окружавших ее не было плотности, они говорили как будто по сценарию, заученными цитатами, точно актеры бродячего цирка. Слова их не имели ни веса, ни смысла; фразы были круглые и блеклые, без цвета, вкуса и запаха. Лиц она также почти не различала; все они сливались перед нею в мутные ряды невнятных точек и линий.
Единственным, что имело хоть какой-то вес, была ненависть. Ненависть – честное и сильное чувство – придавала всем этим безликим чучелам жизненность, вызволяла их из бесконечной серости повседневной рутины.
В ответ на ее брань, насмешки и обидные слова за гладким фасадом нет-нет да проскальзывали искры возмущения, болото вспенивалось, хотя поднявшаяся было волна тут же опять возвращалась в трясину.
Ни у кого из них не хватало смелости, чтобы посмотреть ей прямо в глаза, ответить искренне, показать себя, а не свою искусственную оболочку. А впрочем, дело наверняка было не в страхе: Ханум была убеждена, что все они просто были ненастоящими, и ненависть лишь ненадолго придавала им иллюзию реальности.
До сих пор – если не считать отца, а о нем разговор был отдельный – она ведала лишь одно исключение, и к нему-то сейчас и направлялась по узким каменным коридорам, минуя угрюмых стражников и растерянных евнухов, склонявшихся перед нею так низко, что высокие их шапки их мели пол.
Коридоры петляли, точно ходы в лабиринте, и могли обмануть менее опытного гостя, но Ханум легко проделала бы этот путь с закрытыми глазами. В конце концов, она очутилась перед низенькой плотно закрытой дверью, не стучась, резко толкнула ее и буквально влетела внутрь. В небольшой зале было полутемно; однако посередине, в специальном углублении, мерцал огонь; над ним стоял небольшой треножник с котелком, над которым поднимался зеленоватый пар, образующий в воздухе диковинные фигуры.
На небольшом столике рядом высились различные колбы самых разнообразных форм, полные каких-то темных жидкостей; на полках у стен громоздились пожелтевшие от времени свитки.
На подставке в углу глумливо ощерился череп, под ним небрежной грудой были навалены странные предметы, назначение которых Ханум понять не могла, хотя они ее и занимали.
Здесь имелись песочные часы, астролябии, бронзовые тарелки, старинные иноземные монеты, обычные булыжники, испещренные загадочными письменами, и даже несколько маленьких золотых слитков.
У огня суетился, согнувшись в три погибели, старец, одетый в белые шерстяные одежды. Голову его венчала войлочная шапка, чьи концы свисали ему на морщинистые щеки, прикрывая губы.
Он что-то пришептывал и бормотал, помешивая варево в котелке, недовольно причмокивал и качал головой. Ханум капризно топнула ногой, не вынося отсутствия внимания:
– Эй, Остад!
– Сейчас-сейчас, – прогнусавил хозяин помещения, даже не вздрогнув от ее крика. – Сейчас-сейчас!
– Как ты смеешь медлить, когда тебя зову я? – воскликнула она.
Однако он как будто не замечал ее, всецело сосредоточившись на своем занятии. Ханум, зная, что это единственный во дворце человек, который мог не бояться ее гнева, скорчила недовольную гримасу, но все же присела на лежавшую у дверей потертую бархатную подушку, красиво расправив складки своего модного голубого платья, не доходившего ей до щиколоток.
– Поторопись, старик! – надменно приказала она, хлопнув в ладоши, чтобы хоть как-то сберечь достоинство, но, впрочем, без особой надежды, что это поможет.
Когда Остад предавался своему экспериментированию, даже песчаная буря не оторвала бы его от этого занятия. Наконец, когда Ханум уже устала считать одногорбых верблюдов, ученый осторожно отстранился от котелка и протяжно вздохнул:
– Охохо, эссенция не терпит спешки... Отряхнув свой кафтан, он медленно подошел к ней, чуть приволакивая правую ногу.
Выцветшие от времени, некогда карие, а теперь просто блеклые глаза под густыми, мохнатыми бровями вопросительно уставились на принцессу:
– Чего изволит желать единственный свет очей моих, моя прекрасная юная газель?
Ханум резко поднялась и порывисто схватила его за морщинистые, по-птичьи худые руки:
– Горе, Остад! Великое горе!
Он удивленно возразил, проглатывая добрую половину согласных:
– Горе? Но даже я в своем уединении слыхал совсем противоположное, принцесса. Весь дворец ликует, ибо возлюбленная жена Великого шаха наконец-то...
Девушка резко ударила ученого кулачком по тыльной стороне ладони, так что он вздрогнул:
– Наконец-то? И ты позволяешь себе так об этом говорить? Неужто пары от этого зелья затуманили твой ум хуже, чем гашиш путает мысли уличных бродяг?! Не это ли – именно то, чего следует бояться? Если она родит мальчика... то отец больше и не взглянет в мою сторону! Кем буду я в сравнении с наследником престола?
– Для Великого Шаха ты всегда будешь не первом месте, о несравненная, – прошамкал изобретатель, мягко ей улыбнувшись.
Лицо юной красавицы пошло уродливыми багровыми пятнами:
– Я пришла к тебе не для того, чтобы выслушивать очередную порцию дурацкой лести! Ты единственный, с кем можно здесь хоть как-то разговаривать, и ты должен дать мне совет!
– Совет? – непонимающе переспросил Остад.
Он покряхтел, переминаясь с ноги на ногу; потом все же решил пренебречь приличиями и медленно уселся на подушку, очевидно, надеясь, что принцесса спустит ему эту дерзость из уважения к его возрасту и усталости от долгой работы.
Но если она и не обратила внимания на его манеры, то, уж конечно, не по причине снисхождения.
– Одна мысль занимает мой ум, старик! Одна-единственная тревога! Никогда такого не случалось, я всегда была одна, одна, и вот... Что мне сделать, чтобы от этого избавиться? – расстроенно проговорила Ханум.
Стиснув пальцы, что всегда было у нее признаком глубочайшего волнения, она принялась быстро расхаживать из конца в конец залы, и, когда опасно приблизилась к треножнику, Остад всхлипнул:
– Принцесса, прошу, осторожнее! Эссенция истинного блаженства...
– Да оставь ты, хотя бы на мгновенье, свою противную эссенцию! – снова топнула она ногой. – Кому она будет нужна, когда скоро моя жизнь превратится в ад!
Остад неодобрительно поцокал языком:
– О свет очей моих, негоже ставить под сомнение дары Аллаха, Всевышний не прощает неблагодарности...
– Благодарить пока что не за что, а вот проклинать уже можно! – злобно крикнула она; щеки ее раскраснелись, глаза, казалось, вот-вот выскочат из орбит. Остад невольно залюбовался ею: какой пример истинной силы, животной, здоровой, не стесняемой никакими условностями, никакими внешними препятствиями.
О, если бы у него только получилось отыскать второй, холодный элемент, который в сочетании с ее горячей кровью дал бы ему наконец вожделенную смесь! На этой смеси можно было бы взрастить целое племя совершенных людей, полубогов, лишенных сомнений и страхов, кошмарных снов и сожалений, и он, старик, имел бы полное право уйти наконец на заслуженный покой.
Но где же взять такой ингредиент? Впрочем, покамест следует беречь хорошенько то, что есть. Как он сам только что попенял ей, нельзя пренебрегать тем, что тебе посылается уже сегодня; и верно говорят, что близкий сосед лучше далекого брата.
------------------------------------------------------------
Все окна дворца завесили черными бархатными полотнами; менее драгоценная черная ткань покрыла и стены, и колонны. В огромной текье под лазурным куполом проводились торжественные обряды. Улицы Баболя, столицы Мазендерана, с самого утра обвивал змеиный хвост нескончаемой процессии, участники которой читали траурные стихи, выстанывали на один мотив заунывные жалобы и в такт своим завываниям раскачивали лампы на длинных цепях, языки которых тревожно метались в бледном свете короткого ноябрьского дня.
В этот день, как и в последующие несколько недель, не только город, но и вся страна оплакивала потерю сразу двух членов царской семьи: любимой молодой жены Абру и дочери Арианы. Супруга государя скончалась в родах, а девочка уродилась столь безобразной, что, как шептались слуги, немедленная ее кончина была подлинным благодеянием Творца.
Очевидно, ее убила та же болезнь, что изувечила черты лица и члены тела; поговаривали, что шах даже не пожелал посмотреть на нее перед захоронением, ибо не выносил несовершенства, к тому же был разочарован женским полом младенца; однако распорядился, чтобы обеим усопшим были возданы достойные их положения почести.
Ханум сидела у окна в своей спальне, бесстрастно наблюдая, как дождь поливает несчастных, старательно колотивших себя в грудь; ею овладело какое-то странное оцепенение, и ей не хотелось заниматься своими нарядами, вышивками, птицами или угощаться любимой халвой.
Несмотря на то, что горестные для двора события как будто бы должны были унять все ее тревоги, ничего, похожего на утешение, она не испытывала. Неожиданно для себя самой принцесса распахнула створки с деревянными перекладинами, далеко высунулась наружу, рискуя упасть, и жадно вдохнула сырость, в которой горечь листвы железных деревьев, в обилии произраставших вокруг дворца, мешалась с морским запахом недавно расцветшего шафрана.
Однако воздух как будто не проникал в грудь, или, вернее, останавливался на полпути, не наполняя ее до конца. Ее охватил внезапный ужас: если он задержится там еще хотя бы мгновенье, она просто задохнется!
К счастью, ей все же удалось вобрать его в себя, и она задышала шумно, тяжело, боясь упустить хотя бы крошечную частичку. Иногда ей нравилось разглядывать вихрящиеся на ветру золотые пылинки, и она представляла себе, что это они сейчас просачиваются в сосуды ее тела, насыщая его своим блеском. Но в эту пору, конечно, ни о каком блеске не могло быть и речи.
Хоть бы что-нибудь случилось, тоскливо подумала она. Хоть бы произошло что-то, что нарушило бы ход событий. Сама не зная почему, она вообразила себе будущее, как эту все тянущуюся и тянущуюся под окном процессию, как этот серый, вязкий, бессмысленный день, в который она была настолько предоставлена себе, насколько вообще это мыслимо было для человека.
Многие могли бы только мечтать о доступной ей сейчас свободе, которая липла к ней душными покрывалами куда навязчивее любой чадры.
Но провидение словно вняло ее мольбам, и в двери осторожно поскреблись, боясь нарушить покой принцессы.
– Зарина, ты? – спросила Ханум непривычным для себя тоном, без капризных или раздраженных ноток.
В спальню вошла с глубоким поклоном ее первая служанка, ненавидимая остальной челядью почти столь же отчаянно, сколь и сама принцесса. В ее узких черных глазах под темным покрывалом плясала хитринка; Ханум с интересом глянула на нее, зная, что та всегда припасала для своей юной госпожи какое-нибудь необычное, задорное развлечение.
– О принцесса, вы непременно должны это увидеть! Во дворец доставили чудовище! - таинственно проговорила Зарина.
– Чудовище? – переспросила Ханум, подняв бровь.
– Да, настоящего монстра! Клянусь, страшней диковинки вы еще не видали! Глаза его пылают адским огнем, у него тело льва и клюв орла, но оно ходит, как люди, на двух ногах и произносит человечьи слова! А голос его волшебный: говорят, мореходы при одном его звуке забывают о цели своего плавания и, услышав, как оно поет со скалы, бросаются в море в надежде его поймать и погибают в пучине...
Зарина могла бы нести околесицу еще долго, если бы Ханум не отвесила ей звонкую пощечину:
– Прекрати немедленно! Где ты наслушалась этой чуши? Если мне понадобятся детские сказки, я позову наггаля, а не тебя!
Служанка, привычная к подобным сценам, не проронила и слезинки, только обиженно поджала губы:
– Вот вы гневаетесь, госпожа, а ведь скоро убедитесь в моей правоте. Я услыхала об этом от старой Лейлы, а той сказал сам начальник дворцовой стражи, видевший его воочию.
Как ни скучно ей было, а верить россказням Зарины казалось ниже ее достоинства. Принцесса усмехнулась:
– Неужели ты настолько глупа? Неудивительно, хотя мне казалось, что это слишком даже для тебя. Впрочем, думай что хочешь. Я же не собираюсь тратить время на подобные фантазии.
Однако в последующие несколько дней Ханум пришлось выслушать от всех остальных дворцовых служанок самые разнообразные версии описания «чудовища».
Кто-то уверял, что оно покрыто рыбьей чешуей, а лапы у него птичьи; кто-то – что голова у него собачья, а руки человечьи; кто-то – что за спиной у него гигантские крылья симурга, а глаза горят жутким желтым огнем.
Верным оказалось лишь последнее.
Спустя несколько дней после похорон Ханум вновь проникла в зал суда по приглашению отца, который не говорил с ней с того самого дня, как надежда завести наследника мужского пола не оправдалась, точно затаил на свою единственную любимую дочь противоестественную обиду за то, что она осталась в живых, а сын так и не появился на свет.
Необычное молчание шаха беспокоило Ханум сильнее, чем она готова была признать, и девушка весьма обрадовалась, когда евнух Карим доставил ей сообщение от владыки.
Просторная зала никогда не переставала изумлять принцессу буйством разноцветных красок. Пол в ней был выложен узорчатой мозаикой, золотые стены расписаны зелеными виноградными лозами, в огромных овальных окнах переливались небесной лазурью, винным багрянцем и гиацинтовой розовизной тончайшие витражи.
Создатели этого убранства словно задались целью вырастить здесь второй райский сад – сад из камня, стекла и света. Однако в этом новом райском саду не хватало главной составляющей, над которой и колдовал старый Остад.
Ханум склонилась в низком европейском реверансе, которым по повелению правителя были заменены падения ниц:
– О великий шах, я счастлива, что вы почтили меня своим вниманием.
– А я счастлив, что ты откликнулась и посетила нас, любовь моя, – ответил ей шах своим густым, глубоким голосом.
Теперь принцесса смотрела прямо ему в лицо – такое знакомое лицо древней статуи, с низким широким лбом, раскосыми сливовыми глазами, тяжелой нижней челюстью и жесткой щеткой усов, топорщащейся над верхней губой – лицо, памятью о котором была проникнута вся ее повседневность, как и весь быт жителей принадлежавших ему земель.
Он был весьма щедр на нежные прозвища и ласки со своим единственным дитятей и совершенно ни в чем не мог ей отказать, отчего Ханум, сколько себя помнила, всегда чувствовала себя немножко хозяйкой собственного хозяина. Этому детскому ощущению способствовало и то, что она была единственным в стране существом, к которому ее отец проявлял нежность, если не считать только что почившей супруги.
Шах носил военную форму, усыпанную орденами, и грубые армейские сапоги, гордился своей мощной, буйволиной силой и был подвержен приступам гнева даже в большей мере, нежели его дочь, но, в отличие от нее, умел себя сдерживать, когда ему это было выгодно.
– Поверь, ты не раскаешься в своем послушании, – прибавил он, посмеиваясь в усы, пока она горделиво занимала свое место на низеньком бархатном пуфе подле его трона.
Постепенно помещение заполнялось советниками государя, которые медленно и торжественно рассаживались вдоль стен на приготовленных им сидениях: шах любил все западное и искренне наслаждался, вынуждая своих министров сменить удобные и родные сердцу подушки на жесткие венские стулья.
К удивлению принцессы, почтенные мужи, обычно ведущие себя с молчаливым и высокомерным достоинством, в этот раз загомонили, как школьники, пока шах не поднял руку в величественно-ленивом жесте:
– Ну, будет, будет! Неужели и вы, мои мудрецы, подобно стайке пугливых крестьян, боитесь жалких суеверий? Я созвал вас сегодня вовсе не для того, чтобы вы дрожали, как заячьи хвосты, когда войдет наш гость. Это он будет сегодня трепетать перед вами и молить о снисхождении за свою дерзость.
«Гость?» – нахмурилась было Ханум, но шах наклонился к ней и что-то тихо шепнул на ухо, отчего ее рот вытянулся в одно изумленное «о». А затем двери снова открылись, впуская подсудимого в зал.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!