Часть 12. Большая волна
24 сентября 2025, 19:29– Для чего мы здесь, Симода-сан?
Вопрос Эрика камнем падает в пруд, разбивая хрустальную, неестественно ровную гладь на множество мелких брызг. Дестлер даже задумывается, не оскорбил ли он этим шумом какое-то из местных божеств, однако маленькие статуи по-прежнему невозмутимо восседают на краю водоема, точно их совершенно не касается небрежность чужеземного гостя.
Вопрос Эрика закономерен: Симода уже поведал ему, что Спящие-в-горах не живут здесь и что этот холм образует лишь первое препятствие на дороге к другим вершинам. Но тогда его вполне можно было бы обойти по равнине...
Вопрос Эрика остается без ответа; проводник, обернувшись назад, всматривается в бамбуковые стволы, и ни единая морщинка, ни единая складка не отличает его лицо от неподвижных черт маленьких хранителей пруда.
– Пора, – кивает наконец Симода, и Эрик, не понимая, о чем он, все же без труда нагоняет его, приноравливаясь к скорости островитянина. Симода семенит мелко, как шустрый зверек, шаг Эрика широк, будто у цапли (еще бы, при таких-то длинных ногах), но оба путника умудряются двигаться проворно и бесшумно.
Розово-сиреневое цветочное море послушно отступает, когда они подходят к деревянной ступени, с которой начинается высокая лестница, ведущая вверх по склону.
Они поднимаются на широкую площадку, посреди которой высится причудливое двухъярусное строение; углы обеих его крыш чуть загнуты кверху – Эрик уже встречал в этих краях подобную архитектуру, но пока не решил, нравится ли ему бумажная легкость в сакральных сооружениях.
– Это Хасэ-Каннон, – указывает проводник на здание. – Здесь живет милосердная богиня, приплывшая сюда по волнам, но служители храма считают, что чужестранцу нельзя видеть ее лик.
В голосе Симоды впервые за все время их общения звучит легкая ирония, от которой по шее у Эрика бегут мурашки.
– Однако, – продолжает он уже совершенно серьезно, – подняться на террасу святилища тебе вовсе не возбраняется, Эрик-сан.
Деревянная пристройка уступом нависает над обрывом. С нее открывается удивительный вид, от которого у Дестлера перехватывает дыхание: далеко внизу, в уютной солнечной низине, красуется множество разноцветных, изящных, явно небедных домов, утопающих в пышных садовых кущах, на фоне которых выделяются синие звезды неведомых ему растений, а прямо за ними мягкой дугой вдается в благословенный берег ярко-голубая бухта. Пейзаж дышит миром и тишиной, благоуханный воздух глубок и гулок, точно напоен гудением большого храмового колокола. Хотя Эрик никогда не отличался религиозностью, здесь даже ему невольно верится или хочется верить в присутствие некоего могущественного и милосердного покровителя. Недаром холм называют Горою морского света, как поведал ему проводник.
Но тут обычно безупречное зрение от усталости начинает подводить Дестлера, ибо ясная лазурь океана внезапно как будто отступает от берега в сторону линии горизонта. Пляж делается все шире, а море – все уже. Прищурясь на солнце и приставив ладонь козырьком к прикрытому черным бархатом лбу, он с трудом различает крошечные фигурки – очевидно, рыбаков – которые пытаются кое-как оттащить свои лодки с неожиданно образовавшейся мели. Это уже не обман зрения, а полноценная иллюзия, из тех, какие Эрик сам так хорошо умеет создавать. Но именно сейчас это не его заслуга.
Колокольный гул в воздухе усиливается, становится все мощнее и мощнее, пока самого воздуха не остается вовсе - только единый, всеохватывающий, давящий, низкий звук.
– Симода-сан, – оборачивается Дестлер к своему спутнику, – что...
Он не договаривает.
Идеальное пространство взрывается изнутри.
Гармоничные линии ломаются и искажаются: горизонталь вырастает в вертикаль, нежно-лазурный ковер встает темной башней, бросая вызов небу.
И страшная эта башня всей своей громадой обрушивается на берег, погребая под собою несчастных людишек, оказавшихся на ее пути, разламывая, давя, сметая прочь сараи, телеги, скот, дома и жизни.
Дети, которые только что с упоением возились в пыли - дравшиеся мальчишки, катившая что-то девчушка.
Старуха с узлом в руках, которая устало плелась вдоль длинного забора - возможно, поденщица или просто нищенка.
Молодые мужчины в широких шароварах, которые гнали по дороге огромных волов, груженых соломенными тюками.
Все они исчезают прямо на глазах у Эрика и Симоды - мгновенно и безвозвратно.
Эрик видит, как грязно-коричневая вода движется все дальше и дальше, с корнем вырывая деревья, пожирая сады, мощеные дороги и рисовые поля...
И наконец, вдоволь насытившись жертвами, нехотя отступает, лениво откатывается обратно в пределы бухты. А там, где она прошла, остаются груды обломков, куски ржавого железа, лопаты и колеса, шесты и тряпки, перевернутые лодки и тела, тела, тела...
...За несколько минут – или часов? – райский сад под ними превращается в разоренную гигантским чудовищем пустыню – жалкое подобие морского дна.
Еле слышный ветерок на склоне холма по-прежнему ласково перебирает черные вихры над маской Дестлера и резную кленовую листву.
___________________________________________
Кое-как отлепив кашу от кафтана дряхлого наггаля, Ханум недовольно скривилась: прямо посреди его груди расползалось большое, жирное и влажное пятно.
Кафтан был разноцветным, дорогим – дар благодарных жителей горной деревни Рине, расположенной чуть выше по западному склону, за особо любезную им сказку.
Сегодня с утра девушка решила принарядить своего подопечного, повинуясь какому-то неясному капризу, хотя ей и объяснили, что кафтан вынимают из сундука только по самым торжественным случаям.
Старик не обратил на грязь никакого внимания, а пастух... да что за дело было принцессе до пастуха? И все же что-то подтолкнуло ее переодеть наггаля в сухую и чистую рубаху и, потрепав его по голове на прощание, отправиться к реке.
Узкая и извилистая речушка, больше похожая на бурный ручей, стекала с ближайшего предгорья и резво бежала через всю их долину, огибая Черный лес. Прежде Ханум не ходила на берег, так как собака всякий раз грозно скалилась, стоило девушке лишь повернуть голову в сторону ворот, но в последние дни животное, казалось, привыкло к ней и позволяло куда больше вольностей.
Одежду – свою и старика – принцессе велено было стирать в тазу под навесом, но для этого ей пришлось бы вытянуть по крайней мере два тяжелых ведра из колодца, и она решила, что гораздо проще будет отмыть злосчастное пятно в речной воде.
В этот день, как и всю эту неделю, она оставалась в доме совсем одна, никто ей и слова бы не сказал; никому, пожалуй, и не было дела до ее неловких попыток вести здесь хозяйство. Осторожно приоткрыв визгливо скрипнувшие ворота, девушка, как была босиком, направилась вниз по тропинке, петлявшей между высокими зарослями сочной травы. Очень скоро она оказалась на краю низкого обрыва, с которого можно было различить кромку гальки у самой воды. Ханум принялась спускаться, неловко цепляясь за кочки, и вдруг ее ступню прошило резкой болью. Соскочив наконец вниз, принцесса пошевелила пальцами ноги – боль не проходила. Нахмурившись, она обернулась, но не услышала никакого шороха: если ее и ужалила змея, то очень быстро скрылась.
Принцесса не имела ни малейшего понятия, где искать тех, кто сумел бы ей помочь. Сама она без проводника не нашла бы пастбища, на котором мог находиться пастух (не говоря уж о том, что просто не доковыляла бы до него), а о месте, где в этот момент пребывал Мастер, и вовсе не имела ни малейшего понятия. Но даже если бы и имела... Скорее всего, не отправилась бы на его поиски: при одной мысли о давешнем взгляде Ангела Рока все внутри у нее сжималось и холодело. Пожалуй, лучше было как-нибудь перетерпеть мучительный зуд в ступне, чем рисковать еще хотя бы раз встретиться с этими глазами в прорезях белой ткани.
Столкновение с ними представлялось Ханум тем страшнее, чем сильнее принцессе не хватало их желтого блеска. Золотые камни снились ей каждую ночь, но камень на то и камень, что не может ожить и посмотреть на вас в ответ.
Так что ей ничего не оставалось, как встать на колени на большой серый валун и погрузить замызганный кафтан в воду. Вообще-то, она не очень представляла себе, как стирать одежду, тем более в горной речке, но полагала, что ничего трудного в этом нет, ведь стиркой занимаются даже самые презренные из смердов.
Чтобы покончить с этим делом быстрее, Ханум принялась хлестать им о гальку им что было сил, наклоняясь все ниже и ниже, и уже мысленно поздравляла себя с находчивым решением, как вдруг ей показалось, будто чья-то мощная длань вырвала у нее из-под носа одежду старика – кафтан выскользнул и понесся по волнам, точно парусник, подгоняемый всеми ветрами.
Течение в этом вроде бы безобидном ручье было таким быстрым, что тотчас утащило бы принцессу прочь, попробуй она только залезть в воду. От нее теперь не зависело ровным счетом ничего. Одежду она не нагонит, поток не остановит. Старому наггалю придется довольствоваться хлопковой рубашкой и овчинным тулупом, ведь второго кафтана у него нет.
Унизительное и горькое ощущение беспомощности заставило ее резко выпрямиться – до этого она сидела на берегу, обхватив ногу ладонями, и жалобно поскуливала, больше от жалости к себе, чем от раздражения в ступне. Собственное нытье неприятным звуком ввинчивалось в ее уши, и она встала и встряхнулась, как мокрый щенок.
Кое-что от нее пока еще зависит. Она не привязана к стволу дерева, не ранена, не отравлена. Берег узкой лентой обвивает реку; Ханум вполне может пойти по нему, пусть ей и придется быть крайне осторожной, чтобы не сверзиться в воду. И тогда, вероятно, она сумеет нагнать кафтан: рано или поздно он ведь запутается в каких-нибудь камышах...
... Приволакивая правую ногу, она все шагала и шагала; порой пятка ее опасно скользила, порой она вскрикивала, напарываясь местом укуса на неровный край гальки. Ей казалось, что уже прошло много часов с того времени, как она вышла из дома; ей казалось, что поток этот не имеет конца и края, и что теперь она будет вечно ковылять вдоль его русла, пока не состарится и не умрет, забытая всеми, где-то в береговых зарослях.
В какой-то момент ей стало совсем невмоготу, и она вновь опустилась наземь, думая, что больше уже не поднимется никогда.
Река все так же бежала вперед, на вид ласковая и игривая, на поверку равнодушная и жестокая. Свет поигрывал в ее волнах, и Ханум невольно засмотрелась на яркие брызги. Голова у девушки закружилась, в глазах заплясали солнечные блики. Ей почудилось, будто блики собираются в вихрь, и вихрь этот будто бы вьется в воздухе прямо перед ней. Она зачарованно уставилась на него, и вдруг – она и сама не могла бы позднее описать, как это произошло – он точно обратился к Ханум, позвав к ее себе.
Однако зов не был словесным; а каким именно он был, девушка не сумела бы объяснить. Она просто чувствовала, что ей следует поспешить за уже удаляющимся ветром, потому что не откликнуться на такое приглашение было попросту немыслимо, как немыслимо по собственной воле отказаться дышать.
И, собрав все остатки решимости в кулак, она принялась карабкаться вверх по склону, вслед за узкой солнечной воронкой, что плыла над травой под равномерный плеск речной воды. Острая осока царапала ладони Ханум, в правую ступню как будто вселился рой ядовитых ос, по лбу стекали капли пота, но она все лезла и лезла, а воронка все расширялась и расширялась...
...И вдруг раскрылась в огромный сверкающий веер – как раз когда она наконец взобралась на обрыв и лицом к лицу столкнулась с узкой белой фигурой, чьи очертания напоминали ласточку, расправившую крылья над скалой.
_______________________________________________
Девятиметровая статуя бодхисатвы Каннон с одиннадцатью головами, тысячи гортензий, зеркальные чудеса и священные свитки остаются здесь в целости и сохранности. Чего не скажешь о нижнем мире.
Эрик внезапно сгибается пополам. Ему все равно, что подумает о нем проводник или даже служители храма (хотя на террасе Дестлер и Симода сейчас все равно совершенно одни): его рвет, рвет так, что душа выворачивается наизнанку вместе с телом – и маска падает на дощатый пол, обнажая запретное естество.
Когда спазмы прекращаются, ибо в его желудке не остается больше ни капли желчи, он распрямляется во весь свой немалый рост, кое-как снова натягивает маску и поворачивается к Симоде.
Эрик издавна привык отделять себя от человеческого рода. Несчастья ближних заботили его ничуть не больше, чем гибель мух в паутине, а бывало, что сам он при этом оказывался в роли паука. Но так бывало до встречи с Густавом.
Островитянин, в отличие от Дестлера, не обязан скрывать лицо. Однако его невозмутимое выражение едва не вызывает у черного композитора повторный приступ тошноты.
– Скажи, Симода-сан, – спрашивает у проводника Эрик, едва не опустив вежливое обращение, – за что ты так ненавидишь своих соплеменников?
То, чего не удалось сделать чудовищной волне, удается одному этому вопросу. Бровь Симоды изумленно взмывает ввысь:
– Ненавижу? Я?
– Тебе, кажется, и дела нет до того, что с ними только что случилось на берегу, – шипит Дестлер, сам не понимая, отчего ему так гнусно на душе. – И признайся: ты ведь хотел, чтобы я увидел это зрелище? Ты заранее знал, что там произойдет?
Ему и самому стыдно за то, насколько абсурдно звучат его обвинения, но удержаться он не может. Гнев, точно огромная хищная птица, отчаянно бьет крылами в грудной клетке Эрика, требуя выхода на волю.
Но Симода лишь грустно улыбается и качает головой:
– Нет, Эрик-сан. Я не знал, поверь мне. По крайней мере, не был уверен в том, что земные волны приведут волну с моря. Так случается далеко не всегда. Но я понимаю твое желание найти причину твоего негодования – и понимаю, почему ты ищешь ее именно во мне.
Эрик молчит, не зная, что сказать в ответ, и Симода не мешает ему, а когда, наконец, собирается с мыслями, то голос его звучит непривычно хрипло:
– Что это была за волна?
– Мы зовем ее цунами, – с готовностью отвечает Симода. – Она может сопровождать землетрясение, а может и не сопровождать его. Но если она все-таки приходит, то всегда относит что-то с наших островов обратно в море, как мать укладывает ребенка обратно в колыбель.
Отвращение Эрика пропорционально его ужасу; пожалуй, равного он не испытывал со времени своего ярмарочного детства. Даже расправа удава с молодым охотником, увиденная Дестлером в джунглях Индии, не сумела вызвать в нем такого ощущения.
– Как мать укладывает ребенка в колыбель. Но взрослых ведь никто не заставляет умещаться в люльку, – ядовито цедит он.
Симода не обращает на его яд ни малейшего внимания.
– Скажи, Эрик-сан, – просит он вежливо, – как зовется «море» на самом важном из языков ваших стран?
__________________________________________
Жезл казался продолжением его губ. Ханум стояла ни жива ни мертва – ей снова было и жутко, и сладко, и хотелось, чтобы он немедленно прекратил, и мечталось, чтобы он не прекращал никогда...
...Солнечные брызги реки, и шелест луговой травы, и отдаленный звон бубенцов сливались с ее жалобой, беспомощностью и одиночеством так, что их было не отличить друг от друга. Где начиналось согласное гудение шмелей и заканчивалось сожаление о потерянных доверии и одежде? Где проходила грань между бегом облаков и ее собственным бегом по каменистой кромке потока? Между ладонью луча на ее щеке и ее собственной ладонью, легшей на голову старого наггаля?
– Что ты здесь делаешь? – спросил он, опуская свой жезл.
Резкий голос точно ножом полоснул ее слух, разнежившийся под покровом светового веера.
Она стояла перед ним, низко опустив голову, из страха снова увидеть то выражение, и по-мальчишески скребла землю большим пальцем левой ноги.
– Я задал тебе вопрос, Ханум, – повторил он еще строже. – Почему ты ушла так далеко от дома?
Она не придумала ничего глупее, как переспросить в ответ:
– Разве это «далеко»?
– Ну уж во всяком случае не близко. Так почему?
Ей бы рассказать зодчему о своей неудачной выдумке, но вместо этого она ляпнула, сама хорошенько не понимая, что говорит:
– Я хотела попросить, чтобы ты помог ему, Ангел Рока...
– Струна рвется, если натянуть ее слишком сильно, – отозвался он непонятно, но чуть более мягко, и устало вздохнул. – Что у тебя с ногой, девочка?
Как он заметил?
Она вовсе и не думала, что ее беда так бросается в глаза! И не хотела просить его о помощи – не для того она сюда явилась. А для чего же?
– Я... меня кто-то укусил, – проговорила Ханум тускло, и тут – она и опомниться не успела – он оказался перед нею на коленях и быстро и аккуратно взял ее ступню в свои ладони, так что ей пришлось опереться о его плечо. Его указательный палец заскользил по исцарапанной коже, и ветер, гулявший по лугу, внезапно затих, как стихло и все вокруг – замерло, застыло в длящемся мираже полуденного солнца. Она прикрыла глаза, ощущая, как его подушечка неожиданно мягко надавливает на ее потрескавшийся большой палец, задерживается на ложбинке под ним, плавно движется по изгибу стопы и наконец...
– Ай! – воскликнула девушка, когда Мастер коснулся ранки.
Он только покачал головой, сосредоточенно вглядываясь в обнаруженную точку:
– Это не укус, а ожог – от одной травы, растущей на местных пастбищах. Вовсе не опасно, но в первый раз, с непривычки, довольно болезненно.
Палец опять прошелся по ступне, точно не желая ее отпускать, а затем мираж развеялся, и он строго глянул на девушку:
– О чем ты только думала, выходя на луг босиком, Ханум? Горы не прощают небрежности. Здесь полно растений, которых ты не знаешь и с которыми шутки плохи.
– А на чем ты играл? – буркнула она, не желая снова оправдываться.
– Флейта тебе уже известна, – нахмурился он. – Не под нее ли ты любила плясать во дворце?
Принцесса вздрогнула, но инструмент, при помощи которого искусные слуги услаждали слух Великого шаха, никак не увязывался в ее голове с этим волшебным жезлом.
– Нет, – решительно возразила она. – Это точно что-то другое. Ты как будто... как будто... как будто... пел! И как будто... пела и я. И река... И солнце... Как на твоих картинах в дворцовых покоях!
Отчего-то Ангел Рока не стал насмехаться над этой детской нелепостью, а вместо этого вдруг спросил:
– Как именно ты хотела помочь наггалю?
– Пастух сказал, что его отец скучает без своих сказок, а сам он не умеет рассказывать истории... Разве ты не можешь позабавить его своими фантазиями, Ангел Рока? Я же помню, какой красивый дворец ты показывал всем в зале суда!
Желтые глаза сощурились в прорезях белой ткани:
– Зачем же мне забавлять его, Ханум?
Девушка опешила. Мысль, что он может не захотеть сделать добро отцу своего друга, действительно не приходила ей в голову, а как уговорить его, она не знала, ибо не имела ни малейшего опыта в подобных делах.
– Чтобы отплатить Азаду за гостеприимство? –неуверенно предположила она.
– Я рассчитался с пастухом иным способом, когда ты еще ходила пешком под стол, – откликнулся он весьма равнодушно, – да и не думаю, что для Азада это так уж важно.
– Тогда... тогда, может быть... чтобы развлечься самому? – попробовала она еще раз.
– Как ты могла заметить, – изящно повел он рукой в сторону своей необычной флейты, – у меня есть и иные способы развлекаться на этих предгорьях.
Усталость нахлынула на нее, словно и не было солнечного вихря, словно ее и не звали на этот пир воздуха и света, и она до сих пор сидела на берегу совершенно одна.
– Тогда сделай это для меня, Ангел Рока. Просто для меня, – тихо попросила Ханум, даже не надеясь на его согласие.
_______________________________________________
Первой мыслью Эрика было сообщить его странному спутнику название моря на латыни. Латынь – мать всех европейских языков, не так ли? Но если уж вспоминать о колыбели, то ею и для Рима, и для всех остальных позднее – был островной край. Край, который настолько напоминает местные земли своим единством и раздробленностью и настолько отличается от них внутренне... Два полюса, два противоположных архипелага...
– На древнегреческом «море» значит «дорога», – медленно проговорил Эрик. – Человек движется по морю легко и естественно, как по суше, преодолевая любые преграды. Это же слово у римлян стало означать «мост» – рукотворное строение, служащее той же цели, что и море у греков.
– Человек у вас подчиняет себе бесконечность воды? – тихонько усмехнулся Симода.
– По крайней мере, стремится к тому, хотя и не без помощи извне.
– Расскажи мне, как это бывает.
Эрик с сомнением взглянул на него, но отозвался, с трудом переводя на другой язык чуждые ему понятия:
– Об этом уже рассказывали многие наши поэты. Большая волна знакома и западному человеку. Например, в древнем священном предании, которые усвоили – или, скорее, присвоили – европейцы, повествуется о человеке, от одного мановения которого море расступилось перед целым народом... Разумеется, народ этот был избранным, и разумеется, учитель, заставивший море отступить, сотворил это чудо не собственной, а божественной силой, - помолчав, сухо прибавил он.
– А позже волна вернулась восвояси, не забрав с собой никого? – осведомился Симода почти светским тоном, будто они сидели за чашкой кофе в парижской гостиной.
Эрик презрительно скривил губы:
– Это не было бы священным преданием, если бы в нем не говорилось о священной войне. Разумеется, волна похоронила врагов избранного народа, ринувшихся за ним в погоню – и коней, и их всадников.
Какая-то птица громко зачирикала прямо над его ухом, и он внезапно осознал, что все это время тишина вокруг казалась мертвой, как тела там, на берегу.
– Есть ли у вас и другие примеры подобных попыток? – поинтересовался проводник. Эрик не был до конца уверен в том, что тот имеет в виду, но нехотя кивнул:
– О да, отрицательные. Столетиями позже один наш великий поэт весьма красноречиво описал, как большая волна поглотила корабль искателя приключений, который осмелился преступить положенный богами предел. Эта волна послужила и наказанием, и предостережением не в меру любопытному мореплавателю.
Умные глаза Симоды внезапно наполнились чувством, которое Эрик тщетно искал в них сразу после катастрофы.
– Как вы живете... – прошептал проводник, приставив указательный палец к подбородку. – Как же вы живете...
– Что так смущает тебя в этом, Симода-сан? – довольно раздраженно спросил Дестлер. С каким бы высокомерным презрением ни относился он сам к столпам западной культуры и религиозной мысли, видеть такую жалость на лице чужеземца было крайне неприятно, если попросту не оскорбительно.
Тот цокнул языком:
– А тебя, Эрик-сан, не смутит, если рука начнет бороться с ногой, а рукав с подолом?
– К чему эти поэтические образы? Тут не состязание мастеров хокку – говори прямо, - резко потребовал Эрик. Изящная беседа с видом на долину Судного дня казалась ему все менее уместной.
– А возможно, хокку бы здесь и пригодилось, – возразил проводник, возвращаясь к своей обычной холодной учтивости. – Впрочем, я вовсе не думал упражняться сейчас в чужом ремесле. Но если ваши сказители полагают, что большая волна всякий раз приходит исключительно ради людей, то наши с тем же успехом сказали бы, что это люди жили здесь ради прихода большой волны. Так не проще ли считать, что и те, и другие существуют ради друг друга?
________________________________________
Ее опасения полностью оправдались.
Мастер отвел Ханум домой к старику (наступать на ногу принцессе было по-прежнему больно, но, несмотря на все мольбы, шаг он не убавил, спокойно пояснив, что это послужит ей наукой на будущее; впрочем, дорога поверху оказалась раза в три короче) - однако напрочь отказался чем-либо ей помогать.
– Если считаешь нужным его развлечь – сделай это сама, – заявил он непреклонно, и она не отважилась настаивать.
Теперь Ангел Рока молча наблюдал за действиями девушки, прислонясь к дверному косяку и сложив руки на груди, отчего ей было вдвойне не по себе.
Бывший наггаль раскачивался на своем коврике взад и вперед, угрюмо бормоча что-то себе под нос. Да полно, нуждается ли он в развлечении? И зачем только она затеяла это занятие? Ведь и ишаку ясно, что он ровным счетом ничего не понимает и не поймет, не поймет никогда. Но она должна увидеть его улыбку. Она должна напрячься как следует и вспомнить... вспомнить...
Сморщившись, нахохлившись, как сова, принцесса зажала уши руками, закрыла глаза и попыталась возвратиться внутрь себя, опуститься на те глубины, которые покинула много лет назад с надменным пренебрежением.
Сквозь плотные слои времен до Ханум все еще доносятся обрывки старушечьего голоса – сначала невнятные, затем все яснее и яснее.
Пастушеское жилище отдаляется от нее, а она вновь оказывается под дворцовыми сводами, на коленях у своей няньки, и та тихонечко бормочет, точно воробей чирикает под окном:
Тот мощи достигнет, кто знанья достиг;
От знанья душой молодеет старик.
Расчесывает ее кудри, гладит ее по голове и продолжает:
Ты истину в мудрых реченьях найди,
О ней повествуя, весь мир обойди.
Науку все глубже постигнуть стремись,
Познания вечною жаждой томись.
Лишь первых познаний блеснет тебе свет,
Узнаешь: предела для знания нет.
Ханум еще совсем мала, но ее губы начинают шевелиться в такт нянькиному ритму, и она прилежно повторяет, не понимая ни слога, и неуверенно продолжает повторять, даже когда Остад прогоняет няньку вон из детской, а сама принцесса выныривает на поверхность, к коврику старого наггаля:
Что краше, чем Слова пленительный лад?
Восторженно славят его стар и млад...
Но если чтение старухи - легкое и плавное, то стихи в исполнении Ханум звучат сухо и деревянно, отчего ей и самой противно себя слушать.
И тут в игру вступает его флейта.
Музыка растекается по хижине, проникает в самые темные ее углы, расширяет убогое пространство – а Ханум...
Ханум забывает речь.
Слова рассеиваются в ее голове, расслаиваются, расплавляются, и от них не остается ничего, даже самого жалкого клочка смысла – все уносит быстрым течением, голова ее становится пустой, пустой, как вычищенная ореховая скорлупка...
Когда музыка стихает, старик радостно смеется, хлопает в ладоши и лопочет нечто веселое на понятном ему одному языке.
Отложив инструмент, Мастер вновь пристально смотрит на нее, и ей опять делается неуютно под его взглядом.
Сдавшись, она обреченно вздыхает и жалобно рассказывает ему о пропавшем разноцветном кафтане, уже мысленно готовясь к очередной взбучке или того хуже... но с удивлением слышит:
– Нельзя шить без ниток точно так же, как играть без линий и петь без слов. Ты исправишь то, что совершила, и вспомнишь слова. Но для этого нам придется подняться в горы.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!