I.
18 апреля 2025, 00:00– Глеб Алексеевич, курение убивает.
Все это развернувшееся ныне представление лишь для него и из-за него одновременно – одним словом, жуть, как гложущее самолюбие.
Впрочем, вопреки даже не замечанию, а больше упреку, сигаретку изо рта он не выпускает – напротив, затягивается все сильнее и все на зло своей Яночке – жутко любит, также как и ее саму, когда она злится, подобно теперешнему уперев руки в бока и недовольно поджав губы – знаки ее истинного недовольства.
Увы, в одном только она не права: мужчину убивают отнюдь не сигареты, чей дым сейчас витает в солнечных лучах, а она сама – его прекрасная Яночка с этими нахмуренными бровями, стоящая сейчас перед ним в своем строгом халате. Лишь она, никак не сигареты, она ударяет в голову пуще всякого никотина, выворачивает все-все там, в глубине, наизнанку, съедает изнутри, гложет. Точно также, как и табак мерно выжигает нутро, но неумолимо вызывает саму собой разумеющуюся зависимость – Глебу Алексеевичу всегда будет ее мало и всегда крайне, до дури, не хватать.
Сигарета напротив все также продолжает смолить едким дымом, а тонкие губы – высасывать из нее жизненные соки.
– Я как врач Вам говорю. Поверьте, знаю, чем это может закончится. Было такое на моей практике и, прошу заметить, не раз, – она садится рядышком, совсем близехоньконько-близехонько, так, что задевает чужое бедро своим; так, что Глебу Алексеевичу остается одно-единственное: невольно вдохнуть ноздрями глубже – у его Яночки, похоже, импортный парфум.
– Все, хватит с Вас.
Секундой тонкие пальцы вырывают из его рта тлеющую сигаретку и в той спешной случайности мажут по губам и небритой щеке, ниже – по шее, ногтями поддевая кадык. Ещё и ещё, с нажимом, с ощутимым желанием – по отворотам кожанки.
Глеб Алексеевич взглядом провожает все эти движения – плавные, зачаровывающие.
Плоха была идея хряпнуть накануне по рюмашечке с Ильёй – одной они не ограничились – тому доказательством были раскрасневшиеся вмиг щеки и заплетающийся сейчас так не кстати язык, да пожалуй, не только они одни – глаза невольно то и дело теперь облизывают взглядом женские ноги в тонких колготах, высокую и с трепетом вздымающуюся раз за разом на вдохах и выдохах грудь да нежную шею, точно просящую на себе мужских губ и ласк.
Из магнитолы, больше шипящей, чем передающей что-то внятное, заунывно воет Пугачиха. Кажется, про миллионы алых роз – такое же число голов, которое готов прямо здесь и сейчас, если только попросят, сложить к ногам своей Яночки Глеб Алексеевич.
– Что ещё знаете, Яночка? – с привычной хрипотцой и крайне запоздало шипит он, подобно упомянутой магнитоле, но никак не поднимая на женщину и взгляда – обожгут ещё ненароком в ответ злостью и недовольством – а ведь захочется только ещё и ещё, только заискрится и преумножится тем самым похоть и желание. Вжаться. Носом – в шею, руками – за бедра, спрятать лицо в изгибе ее плеча, ведь только она, а Глеб Алексеевич знает, что не оттолкнет, напротив – пригладит волосы, чмокнет в висок, даря какую-никакую ласку.
Он нервно сглатывает. Поскорее бы спрятаться так, усадить верхом на колени – все в попытке сбежать от самого себя, найти покой в ее ласках, исполненных только теплом, теплом, теплом среди бесконечных морозных январских вечеров.
Зная, что друг другу нужны позарез – зачем – вопрос не в этом.
Зная, что закончат одним и тем же, как и всегда – сбитым дыханием, размазанной по щекам слюной от скорых лыбзаний и негой, разлившейся по телам, подобно наркотику.
Все это неправильно. Недозволительно. Оттого и так остро.
– Что Вы, Глеб Алексеевич, переходите все рамки дозволенного советскому гражданину и то, – скоро в ее руках окурок тушится о пепельницу с характерным шипением, – что должны обращаться ко мне соответствующе, – этими же пальцами она щелкает перед его носом в попытке оторвать от крайне увлекательного занятия – разглядывания ее собственных ног слишком уж вожделенным взглядом.
Однако, тем самым она лишь ухудшает свое положение – да, теперь глаза Глеба Алексеевича не пожирают ее тело взглядом, потому как заинтересованы другим – ещё хлеще – губами.
В голове Глеба Алексеевича резко перещелкивает.
Сегодня Яночка не убежит, как убегает всегда – хлопнув дверью, оставляя мужчину маяться в гордом одиночестве.
Грохот заглушает вой очередной эстрадной группы, что крутят по радио каждый божий – чертов... – день.
Мужские руки сильной хваткой навзничь опрокидывают Яну Юрьевну, сдирают эти ее импортные колготки, оголяя ноги, чтоб запрокинуть на плечи, притиснуться ближе.
Шоркает молния ширинки. Точка невозврата пройдена.
В этой агонии, когда снесены уже все границы дозволенного, Глеб Алексеевич может лишь утробно, будто глумясь, на грани с рыком, просипеть:
– Ничего-то Вы не знаете...
Она не знает, как прекрасна, когда только и только с ним впопыхах сдирает свою блузу, тем самым обжигая оголенной кожей кожу. Когда такая разгоряченная, оттого то и пылкая, пугает страстью всех внутренних демонов Глеба Алексеевича – те мгновением разбредаются кто куда. Ее же стоны, столь звонкие и благовейные, возникающие от самых простых поцелуев в шею и ниже, ниже, куда-то в ключицу, мягкий сосок или кисть, сродни с молитвой разгоняют бесов и чертов, да в общем то и прочую скверну, пожирающих глебушкину прокаженную душу, точно как и скрип партийного стола, что вот-вот и развалится от толчков – остановится невозможно. Впрочем, и не хочется.
Когда Яночка целует, а целует страстно, будто в последний раз – так, как нельзя целовать советской гражданке, а в особенности до сей поры замужней, Глеб не видит ничего вокруг, ни перед собой, нигде; оттого и все черти егонные да прочая потусторонняя ересь в придаток, вся вот эта дрянь, наконец прячется куда-то на затворки его сознания, ведь она, Яночка, предстает ныне перед ним самая-самая: открытая, голая, искренняя, поддернутая экстазом – и он лишь чувствует касание этих раскленных до жару губ к своей душе, и то, как вследствие плавится человеческая его, земная плоть.
Яночка – оберег. Шепот ее слов, тихие вздохи, стоны, хоть и сквозь зубы, скрип бедного стола, когда в него врезаются бедра одним порывом за другим, когда как Глебушка ее – богословит.
Сигареты в этом случае – молебные свечи. Он так из раза в раз встречается с Богом – Яночка всегда его слышит и приходит утешить.
И когда ее горячее, обжигающее лоно сжимает член, хочется лишь одного – сжать тонкую талию руками, тут же получить в ответ шипение, недовольный взгляд; откинуться на стол, дав власть над собой. И та в ее темных глазах, в ее сильном сердце, так сильно граничащая с милым видом сейчас, румяными щеками и нежными, покачиваемыми от толчков грудями, заставляет прижать ее тело ближе, почувствовать мягкость кожи, целовать в плечо, даря среди дикой страсти столь глупую и даже некую пресловутую – однако какую нужную в данный момент бренной жизни – чуткость.
Лишь позволить взять главенство, отдать всего себя в ласки прозорливых всезнающих пальцев, распалился в этом пожаре – все, на что он сейчас способен...
В голове набатом: отдаваться сильнее, брать и не боятся поранить – Яночка отныне ведь всесильная; кусать ее бледную кожу, по цвету близкую больничному халату, что теперь неприкаянным грузом валяется на полу вместе с остальной одеждой и дурацкой потертой кожанкой.
Он лишь направляет, поддерживает бедра, расстёгивает пуговички на жакете, однако никак нет, не он берет Яночку – она его, причем, что есть мочи: царапает голую спину до крови, кусает шею, обвивает ногами худое тело, так и эдак приумножая похоть – то есть неистовая привязанность, граничащая с безумием.
Безумие вседозволенности: видеть, как все чаще дышит под ней Глеб Алексеевич, как кусает губу, пытаясь не впервой сдержать очередной стон, когда она насаживается ниже, вбирает глубже, упираясь руками в его грудь; смахивает ладонью волосы, прилипшие к глазам, в жесте самой искренней и простой заботы, а после прижимается губами к чужим, все же получа желаемое – высокий стон.
Она замужняя женщина – да и, как говорится, плевать на это с высокой колокольни – брак почти фиктивен. Ей не нужна плотская любовь – она не бес, она их предводитель.
Ей нужен только Глеб Алексеевич, как ему самому – его Яночка. Все это и есть смысл жития Глеба Алексеевича. Яночка. Милая, милая его Яночка – оберег для черствого сердца.
Пускай это имя будет написано кровью, а если надо, вырезано прямо на чреве. Что в этой жизни, что в другой, но всегда с ним. Навеки. Хотя бы так.
Вновь вздох в унисон, скорая разрядка, одно дыхание на двоих – все это естественно и слишком понятно, уже привычно.
Недавно за этим столом состоялось партийное заседание – плевать, да и только. Самое главное, что именно сейчас в него вжимаются тела, с которых капает пот, оставляет свои следы похоти слюна и сперма, разлита из стеклянного кувшина столичная водка и перевёрнута вверх дном пепельница.
Это остервенелый разврат – с глухими стонами, шипением и всевозможными, однако, как ни странно, характерными чавканиями – под сенью советского знамени и свысока взирающим на все это непристойное прелюбодеяние бюстом Ленина.
– Глебу-ушка, – только и может просипеть сама не своя Яна Юрьевна, с неистовой силой вжимаясь в его тело мягкой грудью, всей собой, словно пытаясь добраться, докарабкаться до его нутра, залезть туда целиком и полностью, разодрав голыми руками плоть, истошно при этом хватая воздух губами, вот-вот, будто миг – бах! – и того не станет.
Что воздуха, что ее Глеба Алексеевича.
– Яночка...
Он смотрит только на нее, целуя в дрожащие губы, хватая за растрёпанные волосы, и все смотря-смотря-смотря на ее затянутые поволокой истинного и утробного наслаждения глаза, приоткрытый рот и румяные щеки, все отчаянно пытаясь выжечь этот милый лик на сетчатке своих глаз, во всех мыслиях, дабы возвращаться к нему в одиночестве, подобно святому образку в непогожие дни.
Яна Юрьевна ёрзает на его бедрах в последний раз – дергано, сжимая все сильнее; прижимается губами ко влажному лбу, мелким ссадинам на щеке и виске, целуя, тем самым завещая свою любовь стремлением словно прилепить заплатки на кровоточащие раны души Глебушки – она, как никак, медик.
С грохотом падает на пол портрет Ильича – вождю стыдно лицезреть, как два обнаженных тела, слипшись в один комок, пожирают друг друга; как непристойно вершится содом, когда Глеб Алексеевич робко прижимает к голой груди Яну Юрьевну и в том порыве неизбежно чувствует кожей горячие следы слез, что на ее, что на своих щеках; как, словно в истерике и конвульсиях, начинает сцеловывать с щек эти соленые капли, переставая дышать, и все гладить и гладить голую, бьющуюся в немом плаче, спину своей Яночки – в попытке утешить и быть ещё ближе, ещё роднее. Слиться воедино. Естество к естеству.
Чтобы слышать сбившееся дыхание и всхлипы – с каждой секундой становящиеся все скромнее и скромнее, вскоре дошедшие до своего предела – гробовой и мертвой тишины.
Чтобы еще приторней чувствовать то, как прижимается мягкий живот и бедра, опаляют касанием ладони, как хрипят от слез голоса, а вскоре и засыхает на остывших телах сперма и пот. Как Яна Юрьевна протяжно, тихо воет и почти не дышит. И в один момент наконец перестает – а он вслед за ней, напоследок лишь со всей силы вжавшись губами в макушку в порыве запечатлеть всю свою больную привязанность, даже если Яночка этого уже не почувствует.
Курение убивает – любовь тем более.
Любовь – не апогея, ну а смерть естественно. В этой цепочке они лишь сосуды – с помощью их тел так встречались давние враги.
Как дух отчаянья и зла
Мою ты душу обняла;
О! для чего тебе нельзя
Ее совсем взять у меня?
Моя душа твой вечный храм;
Как божество твой образ там;
Не от небес, лишь от него
Я жду спасенья своего.
М.Ю.Лермонтов; 1831.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!