Горечь чёрной вишни

23 августа 2025, 15:15
      Я всегда была наивной. Влюбчивой до смешного.       Сейчас, стоя у окна и глядя на ту самую вишню, что не изменилась за все эти годы, я улыбаюсь самой себе. Всё вокруг успело померкнуть, потерять краски, а она — упрямая, живая — снова покрылась розовыми облаками цветов, будто не помнит ни о трауре, ни о крови. Наверное, поэтому я всегда тянулась к ней, ещё в детстве.       Я помню, как в школе мне нравился мальчик из старшего класса. Я ходила за ним, как глупая тень, записывала в тетрадке его фамилию, придумывала целые истории о том, как однажды он возьмёт меня за руку и назовёт «своей». Конечно же, этого никогда не случилось. Но я и тогда умела превращать банальность в сказку, придумывать из обыденного — целые романы. Я всегда всё романтизировала.       Наверное, поэтому сейчас, даже глядя на пустые шторы, завешенные из-за траура, я всё равно ищу свет. Пусть только в одном дереве за окном.       Когда я стала чуть старше, у меня появилась новая любовь. Сначала всё казалось таким светлым, настоящим. Он говорил красивые слова, клялся, что я единственная… а я верила. Я всегда верю. Я тогда ещё не знала, что слова могут звучать как песни, но внутри быть пустыми, как бокал без вина.       Мы были вместе недолго, но этого хватило, чтобы я научилась: слишком доверчивое сердце — это как распахнутая дверь. В него легко войти, а вот останавливаться никто не спешит. Я плакала тогда впервые так, что казалось, сама себе противна за то, что позволила снова поверить в сказку.       Но я всё равно продолжала. Продолжала романтизировать и боль. Искала в ней что-то возвышенное, будто без страданий и любовь — не любовь.       И даже когда появился он. На тридцать лет старше. Старый, грубый мужчина, который по какой-то нелепой случайности решил, что имеет право претендовать на сердце молодой девушки. Я, конечно, этого не хотела. Но, знаешь… в моей голове всё превращалось в страницы романа. Я будто сама загоняла себя в книжный сюжет, где юная героиня вынуждена принять ухаживания мужчины, не подходящего ей ни по душе, ни по сердцу. И мне казалось — ну вот, это и есть трагическая любовь, которой всегда восхищались в книгах.       В те вечера, когда я оставалась совсем одна, он приходил. И после… мне оставалось только лежать на смятой постели, слушать, как за окном бьётся о стекло дождь, и чувствовать терпкий привкус его сигарет на своих губах. Та самая «чёрная вишня»… запах, который въедался в кожу и будто в память.       Я плакала, уткнувшись в подушку, пока горький дым растворялся в комнате. Слёзы катились по щекам — не от любви, не от счастья, а от того, что я слишком сильно хотела убедить себя, что живу красивую историю.       Он подошёл ко мне тихо, словно боялся спугнуть, обнял за плечи, погладил по голове. Я стояла, как кукла с обвисшими руками, с застывшими в глазах слезами.       — Чёртова разведка… — выдохнул он почти шёпотом, будто от всего сердца. — Моя дорогая, я пытался спасти твоего брата, но эти чертовы... Не вини себя. Не кори себя. Ты ни в чём не виновата… любовь моя.       Его голос был мягким, руки крепкими, и в тот момент мне оставалось лишь слушать. Я верила ему. Сквозь горечь и боль я цеплялась за каждое слово, ведь как бы это ни выглядело со стороны, он был единственным, с кем я могла говорить. Хоть так, но он давал иллюзию того, что рядом есть кто-то живой, кто-то, кто не бросает.       Леви Аккерман…       В тот день, когда я впервые ощутила его присутствие в доме, мне показалось, что стены начали дышать вместе со мной — но их дыхание было тяжелым, вязким, давящим. Я не могла спать. Казалось, сама тьма царапала изнутри грудную клетку, и боль, что я носила в душе, превратилась в ржавый якорь, тянущий вниз каждую мысль.       Я стала заложницей этой боли. Садисткой самой себе. Днём я играла холодную госпожу, отстранённую и равнодушную, будто наслаждаясь тем, как его взгляд разбивается о моё молчание. Но стоило закатиться солнцу, и я превращалась в девочку, что глушит рыдания в подушку, чтобы никто не услышал.       Тишина была моим единственным свидетелем. Подоконник — исповедальней. Я могла часами сидеть, вглядываясь в ночь, пока из горла рвался беззвучный визг — так кричит душа, которую сжали в кулак.       И именно тогда, когда я стояла на подоконнике, балансируя между жизнью и падением, в мою комнату ворвался он. Человек с холодными серо-голубыми глазами. Человек, что на моих глазах убил моего брата. Человек, чьё появление стало моим проклятием и моим пробуждением.       Тогда я впервые услышала его голос — низкий, глухой, словно вырвавшийся из глубин каменных стен, и при этом такой уверенный, что казался приказом самой реальности. В нём не было ни дрожи, ни мягкости — только холодная необходимость, как в ударе меча.       — Слезайте, — произнёс он.       Я застыла, будто ноги приросли к подоконнику. Стояла и смотрела на него, не моргая, не двигаясь, — словно передо мной ожила сама тень из прошлого. Он был таким, каким остался в моей памяти, ничуть не изменившимся за эти годы: те же глаза, серо-голубые и бездонные, в которых невозможно было прочесть ни жалости, ни тепла.       — Кто ты? — сорвалось с моих губ, хрипло, будто мне пришлось проталкивать эти слова сквозь узкое горло.       — Охранник, — коротко отрезал он, не сводя с меня взгляда.       Я сделала вдох, пытаясь хоть как-то удержать маску спокойствия, и тихо, почти шёпотом, спросила:       — А зовут как?       Он замер на секунду, будто решая, стоит ли отвечать. Но затем стиснул губы и сказал:       — Леви.       Это имя ударило по мне сильнее любого ножа. Имя, которое стало проклятием моего одиночества. Имя, что раз за разом возвращало меня в тот день, где мир рухнул и из моего сердца вырвали брата.       Я не спала той ночью, как и многие другие до неё. Но именно в этот раз во мне что-то дрогнуло. Я словно сама себе призналась: мне хотелось остаться рядом с этим человеком, который был воплощением моей ненависти и проклятием моего одиночества.       Я попросила его остаться и почитать. Не потому, что я не умела читать. Нет. Я умела, и, пожалуй, читала лучше многих. Но мне всегда казалось, что буквы на страницах оживают только тогда, когда их произносит другой голос. Чужой. Мужской. Строгий. В нём есть особая магия — слова становятся тяжелее, глубже, будто из самой книги вытекает жизнь.       И я не соврала, сказав ему это. Это была моя правда. Правда, которая оправдывала куда более тайное желание — узнать, что значит лежать в кровати, а рядом сидит тот, кого я должна ненавидеть, и его голос касается моей кожи не хуже прикосновений.       Я знала, что не сомкну глаз. Но сама мысль о том, что он будет сидеть рядом, читать мне — делала из этой ночи спектакль, который я сама же и разыгрывала. Ужасный, запретный, но по-своему прекрасный.       Это всё стало колючей игрой для нас двоих. Игра, где я сама себе назначила роль охотницы, хотя знала: в любой момент могла оказаться добычей. Я должна была заставить его склониться, должна была стать той, кого он полюбит до безумия, даже если это будет стоить мне моей собственной свободы.       В ту ночь я снова не спала. Открыла дверь и босиком вышла в коридор. Мне всегда казалось, что каменные плиты хранят в себе чужие шаги, чужую боль, и я шла по ним словно по старым воспоминаниям. Ноги сразу же обдало холодом, но мне было всё равно. Иногда я даже ждала этой стужи — будто она напоминала мне, что я жива, что у меня всё ещё есть тело, которое можно ранить и которое способно дрожать.       В ладони звенел маленький пузырёк с травяным успокоительным, тихо, как колокольчик на похоронах. Я прижимала к груди книгу, как ребёнка, хотя знала: слова внутри — такие же горькие, как и я сама.       Библиотека встретила меня тишиной, и только редкие щели пропускали лунный свет, разрезая тьму бледными полосами. Холодный каменный пол будто тянул к себе, и я почувствовала: если упаду — так и останусь лежать здесь, растворюсь в этой вечной тени.       Я смотрела на пыльные переплёты, на забытые тома, и думала, что именно здесь мне легче всего быть собой. Здесь я могла плакать, шептать, слушать эхо собственных шагов. И в этом была своя поэзия: я — маленькая, босая, с дрожью в пальцах, среди немых стен, которые хранят тайны куда страшнее моих.       И вот, он снова появился в комнате. Я даже не подняла взгляда, но в воздухе стало теснее, тяжелее — я знала, он здесь. Его присутствие давило, как раскалённый металл.       Рука сама собой потянулась к пузырьку, пальцы нащупали гладкую поверхность, и, не раздумывая, я бросила таблетку себе в рот. Горечь травы коснулась языка, когда вдруг раздался его голос:       — Госпожа!? Что вы делаете?.. Выплюньте это, чёрт возьми!       Он резко шагнул ближе, его тень накрыла меня. Я сидела неподвижно, будто статуя, думая, что никакой реакции не последует. Но в следующий миг произошло то, чего я ожидала меньше всего: этот холодный головорез, привыкший к крови и клинку, засунул пальцы мне в рот, грубо, без церемоний, в отчаянной попытке выхватить таблетку.       Я не пошевелилась, не дернулась. Только моё лицо, наверное, выдало предательскую дрожь. Его пальцы проходились по моим зубам, скользили по языку, горячие и живые, и этот абсурдный момент вдруг обжёг меня изнутри. Дыхание перехватило. Я чувствовала не столько его грубое вмешательство, сколько то, что он позволил себе коснуться меня ближе, чем позволено чужаку.       Его движения были резкими, но во мне всё замерло, будто время остановилось. В моей голове звучало только: его тепло, его прикосновение, его дыхание так близко…       Он всё ещё искал, нащупывая, не зная, что я уже давно проглотила таблетку. Его пальцы двигались у меня во рту, и это было чудовищно — ощущать тепло того, кто когда-то принёс мне самую страшную боль, и в то же время понимать: сейчас он, проклятый, пытается спасти мне жизнь. В любом другом раскладе я бы вцепилась в него как в последнюю опору, прижалась бы к этому человеку и не отпустила.       Но я не позволила себе этого. Чуть отодвинулась, и его рука осталась в воздухе, будто потеряв цель. Он выдернул пальцы, и тишина мгновенно навалилась на комнату, такая густая, что в ней слышалось только наше дыхание.       — Это были успокоительные, — прошептала я, чувствуя, как губы предательски дрожат. — И они уже во мне.       Он застыл, и я впервые смогла рассмотреть его лицо вблизи. Ни маски холодного убийцы, ни той каменной неприступности, что я помнила. Передо мной был человек, и он выглядел… неловко. Почти растерянно.       — Я просто выполняю свою работу, — сказал он после паузы, так, будто оправдывался.       Работу…       Я сжала пальцы в кулак. Кому, как не мне, знать, как хорошо он умеет её выполнять. Насколько хладнокровно. Насколько безошибочно.       Чёртов идиот.       — Идите отдыхать, госпожа, — его голос прозвучал спокойно, почти сухо, но я уловила в нём ту твёрдость, против которой невозможно было возразить.       Я осталась сидеть на полу, вцепившись взглядом в одну точку, моля всех святых и демонов, чтобы он просто исчез, растворился в воздухе, оставил меня одну с этой дрожью. Но вместо этого — его тень закрыла свет. И следующее, что я ощутила, — сильные руки, легко подхватившие меня, будто я ничего не весила.       Я дернулась, но сил сопротивляться не было. Его плечо оказалось ближе, чем я могла позволить себе думать, грудь прижимала меня, будто заключая в ловушку. Каждый его шаг отдавался во мне гулким эхом — я чувствовала каждое напряжение его мышц, будто моё собственное тело отзывалось на его движение.       Мне хотелось закричать, вырваться, но вместо этого я замерла, не в силах ни вдохнуть, ни пошевелиться. Я пыталась собрать мысли в кучу, заставить себя удержаться, но они только разлетались по голове, как испуганные птицы, бьющиеся о стены.       Почему именно именно сейчас моя чёртова натура проявляется? Почему с ним?       Он нёс меня в покои, и я знала: я никогда не смогу вычеркнуть это ощущение из памяти.       В ту ночь сна для меня не существовало. Я лишь задыхалась в собственных слезах, позволяя им стекать по лицу, пока губы горчили «чёрной вишней». Этот вкус стал моей единственной компанией, моим молчаливым собеседником, и я знала — не забуду его даже спустя годы. Как и вкус карамелек, которые всегда давал мне отец. Он протягивал их, когда я возвращалась домой с разбитым сердцем или с очередной детской ссорой, которую принимала слишком близко к сердцу.       — Ты когда-нибудь ел сладкое? — тихо спросила я, глядя в лес.       Он ответил после паузы, будто нехотя: — Там, откуда я родом, только кошачий хвост сахаром посыпают. Так, на праздники.       Я не удержалась — протянула ладонь, в которой лежала горсть карамелек. Не глядя, сунула их в карман его куртки, словно это было естественно, будто я так делала всегда.       И тогда что-то изменилось. В его лице, в глазах, в самом воздухе между нами. Легчайший сдвиг, еле заметный, но я уловила его. То ли тень воспоминания, то ли странное тепло, которое он сам, наверное, не понял.       Ему приятно? — подумала я, всматриваясь в него.       Мой план уже действует?       Мы шли по вытоптанной тропе, и вдруг слова сами соскользнули с моих уст, будто вырвались без разрешения:       — Моя мать умерла, когда рожала меня. Я всегда думаю… жалею… Лучше бы я никогда не рождалась.       Он ответил сразу, без раздумий, уверенно и просто, так, как будто говорил самую обыденную истину:       — Ребёнок никогда не виноват в том, что родился.       Наверное, это такие очевидные слова. Но странно — я слышала их впервые. Они ударили в сердце неожиданно сильно, отозвались во мне почти физической болью. Я остановилась, даже не заметив этого.       — Нельзя себя винить за то, в чём у тебя не было выбора, — повторил он, уже тише, будто мягче.       Я клянусь, в тот момент мне хотелось расхохотаться — не весёлым смехом, а истерическим, сорванным, как крик. Губы задрожали, руки не нашли себе места, поэтому я убрала их за спину, чтобы он не заметил.       И всё же я выдавила:       — Возможно, ты прав…       В ту же секунду я свернула с тропы и повела его в сторону, туда, где скрывались памятники. Ноги предательски подкашивались, пальцы мелко дрожали. Я готова была разрыдаться прямо там, выкрикнуть в лицо: «такое оправдание ты для себя нашёл?» — но слова застряли в горле, душили сильнее, чем слёзы.       Когда показались могилы, я сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. Боль хоть на миг отвлекла от того, что творилось внутри. Я присела у самой дальней, холодный камень будто ожёг колени.       «Готье Обер» — имя, вырезанное в камне так ровно и спокойно, словно это не имя моего брата, а простая строка из чужого списка.       Я скользнула взглядом на Леви. Не узнал? Или давно всё понял и просто молчит? Его лицо, как всегда, каменное. Считать с него хоть какую-то реакцию было невозможно.       Я почти надеялась увидеть хотя бы тень раскаяния — но там была лишь сталь.       Оказавшись в летнем домике в разгар грозы, я заметила, как он прислонился к столу — ни на шаг ближе, словно граница, что нас разделяла, была частью его работы. Или же он просто не осмеливался переступить её без приказа.       Холод пробирал до самой кости. Я пыталась скрыть дрожь, удержать лицо таким же спокойным, каким оно должно было быть, но всё оказалось тщетно. Следующее, что я почувствовала, — тяжесть и тепло. Плед. Немного колючий, пахнущий деревом и ветром, но такой родной, будто сшит не из ткани, а из самого понятия «безопасность».       Я спряталась в него, как ребёнок, достала сигарету и впервые позволила себе выдохнуть без маски. Наверное, это был тот редкий момент, когда он увидел хоть крошку моего нутра, спрятанного под холодной оболочкой.       — Давно курите? — его голос прозвучал непривычно мягко.       — Не помню, когда начала… — ответила я честно. И правда не помню. Всегда казалось, что это часть меня, такая же привычная, как тень.       — Не романтизируйте гнилые лёгкие, — тихо, почти с упрёком сказал он.       Я прикрыла глаза, позволяя себе роскошь внутренней улыбки. Да, в этом и была моя проблема. Я романтизировала даже собственное разрушение.       Но я-то знала — он курил. Не раз. Я видела его на старом фонтане, на металлической лавке у поместья, а иной раз, открывая окно своей спальни поздно ночью, чувствовала, как дым его сигарет тянется ко мне сквозь темноту. Почему я это замечала? Почему я замечала что мы курим одинаковые сигареты?       — А что бывает, когда мужчина и женщина остаются наедине? — спросила я, нарочно переходя грань, будто бросая вызов.       Я видела, как этот вопрос ударил в цель, как на секунду дрогнул его взгляд. Я любила толкать его в пропасть сомнений, заставлять терять голову, и прекрасно это осознавала.       Но его ответ… был смятым, осторожным, почти неуверенным. Совсем не тот, что я ожидала услышать от головореза и убийцы. Не было в нём ни дерзости, ни грубого предложения показать всё прямо здесь и сейчас, ни тем более действия.       Когда пепел упал на мою руку, я даже не заметила боли. Только потом, маленький красный след ожога обозначился на коже. Но его реакция была мгновенной. Он почти вырвал мою ладонь из воздуха, как будто это был рефлекс — чужая боль, и он обязан её заглушить. Осторожное прикосновение, его дыхание, тёплый выдох, чуть сжатые пальцы. Он дул на ожог, словно ребёнку, словно мне можно было вернуть детскую беззащищённость хотя бы на секунду.       Что с ним не так?       Я стиснула зубы до скрипа. Его прикосновения были слишком мягкими, слишком человеческими для убийцы. Для того, кто отнял у меня самое дорогое. И хуже всего было то, что я позволяла этому случиться.       Я резко выдернула руку, словно из огня, сохраняя остатки холодного спокойствия, будто ничего не произошло. Но на его лице отразилось лёгкое, почти детское замешательство — так неподходящее для того, кого я помнила с клинком в руке и чужой кровью на пальцах.       Всего на миг мои глаза выдали правду — ярость, огонь, неукротимое желание стереть его с лица земли. Я не заметила, как пальцы сами потянулись к его шее, почти царапая кожу у горла. Он даже не шелохнулся, только стоял и смотрел на меня, словно бросая вызов: давай, попробуй.       Ногти скользнули по коже, оставив бледные следы. Внутри всё пылало, и я почти позволила этой ярости захлестнуть. Но… попытаться задушить профессионального убийцу — самый нелепый, самый жалкий способ мести. Я знала это. И всё равно рука не опустилась. Она поднялась выше, коснулась его волос, очертила линию подбородка.       Я заглянула в его глаза — холодные, непроницаемые, как и в тот день, когда моё детство закончилось. Но что-то там всё же дрогнуло. Мимолётный отблеск… сожаления? Или я сама это придумала, чтобы оправдать свою слабость?       Не оттого ли, что Эрвин нашептал ему про моё безумие, про больницу, про то, что я лишь игрушка собственных иллюзий? Может, именно поэтому он смотрел так, будто жалел меня.       А жалость — худший яд из всех.       Наши лица были близко. Опасно близко. Ещё миг — и я бы утонула в этом противоречии: либо впилась бы в его губы, как в последнюю слабость, либо разорвала его на части, лишь бы разрядить эту невыносимую бурю.       Эмоции захлёстывали, лишали воздуха, и в этот миг я поняла: вот оно, безумие. Когда ненависть и страсть становятся одинаково смертельными.       И, наверное, какая же удача, что не я, а он — остановил. Отшатнулся, будто сам испугался, и ушёл, оставив меня одну в этой пустоте.       Я стояла, не в силах понять — он спас меня, или предал.       В тот вечер я собиралась принимать ванну. Я слышала, как он ходил по коридору, слышала плеск — знала, что он сам носит воду для меня. Когда я вышла из комнаты, он стоял там — усталый, с потом на лбу, молчаливый. Делал своё дело так, будто его воля была закована в железо.       И всё же — даже железо ломается.       С моих плеч соскользнул халат, упал на пол и раскрыл моё тело. Я знала, что он смотрел. Конечно смотрел. И в тот миг мне показалось, что я выиграла — значит, я всё делаю правильно.       — Устал?       — Пока живой, — ответил он сухо.       — Присоединяйся. Отдохнёшь.       Ведро грохнулось на каменный пол, расплескав остатки воды. Этот звук разнёсся по коридору, как удар в сердце. Он шёл. Шёл ко мне.       Я вглядывалась в его лицо, и сердце замирало — там не было ни капли похоти. Ни жадности, ни желания, которое я пыталась в нём вызвать. Там было что-то другое, страшное своей непонятностью.       Я уже хотела остановиться. Хотела отступить. Но не смогла.       Секс для меня никогда не был тайной — он появился в моей жизни слишком рано, стал чем-то само собой разумеющимся. Я знала, как прикусить губу, как зажмурить глаза и терпеть, пока всё не закончится. Так было всегда. Но в ту ночь не произошло ничего из привычного.       С первых прикосновений я поняла — это другое. Его руки не хватали, не рвали, не вламывались в меня, как я ожидала. Они будто спрашивали разрешения у каждого сантиметра моей кожи. Он убирал прядь волос с моего лица так, словно боялся причинить боль. Придерживал, чтобы я не ударилась, будто я была не игрушкой, не телом, а чем-то хрупким и дорогим.       И это ломало меня больше всего.       Я чувствовала его дыхание, его силу, и вместе с тем — осторожность, которая сводила с ума. Мне казалось, что он слышит каждую дрожь в моём голосе, каждое неверное движение, каждую слезинку, не успевшую скатиться с ресниц.       Я старалась внушить себе, что это очередная игра. Что я использую его, как использовала других. Но стоило его губам коснуться моих, и я поняла: здесь нет игры. Есть только я, срывающаяся в бездну, и он — тот, кого я ненавидела больше всего.       Я чувствовала его. А он — меня. И это пугало сильнее, чем сама смерть.       — А командор Эрвин будет так же меня касаться?       Эти слова сорвались с моих губ внезапно, будто сам дьявол шепнул их на ухо. Я видела, как в одно мгновение изменился его взгляд — из холодного и собранного он превратился в что-то живое, опасно человеческое. Челюсть напряглась, зубы стиснулись до скрипа. Его рука на моей талии, ещё мгновение назад осторожная, стала сильнее, ощутимее, будто он хотел удержать меня здесь, в этой реальности, в этом прикосновении.       — Будет… — сказал он хрипло, и я услышала, как дрожит его голос, выдавая то, чего он сам хотел бы скрыть.       И в этот миг я всё поняла. Он влюблён.       Я замерла, обжигаемая его признанием, которого вроде бы и не было, но которое висело в воздухе так очевидно, что от него можно было задохнуться.       Этой ночью сон не пришёл. Я сидела у окна, терзая себя и сигареты, одну за другой, пока горечь «чёрной вишни» не стала неотличимой от горечи в груди. Десятая? Пятнадцатая? Я уже не считала. Дым застилал комнату, а я думала только об одном — сама попалась в собственный капкан.       Я, которая считала себя взрослой, расчётливой, умной. Я, которая строила планы, чтобы поставить его на колени. Оказалась ребёнком. Глупым, наивным ребёнком, который в который раз поверил в собственные сказки.       На следующее утро пришёл Грег. Он всегда приходил. Громкий, тяжёлый, липкий своей навязчивой заботой. Пусть напомнит мне, кто я и зачем живу. Пусть станет тем горьким лекарством, которое возвращает к реальности, когда я снова начинаю верить в собственные иллюзии.       Всё шло по обычному сценарию: слова о любви, чужие руки, грубые касания. Его сиплый голос, привычная ложь: — Не вини себя, моя любовь.       А я слушала. Всегда слушала. Всегда позволяла этим словам разливаться внутри, как грязная вода, пропитывая всё до последней капли. Я была губкой для этого дерьма, впитывала, лишь бы не остаться пустой.       И всё же — что-то изменилось. Когда он, как обычно, повалил меня на кровать, будто я была его вещью, изнутри вырвалось одно-единственное слово. Едва слышно, почти шёпотом, но оно сорвало все маски:       — Нет.       Это короткое «нет» разделило мою жизнь на «до» и «после». И словно отозвавшись на него, дверь в мою спальню рухнула с грохотом, сбитая с петель.       Я увидела его таким впервые. Не убийцу, который просто делает свою работу, а человека, сорвавшегося с последнего края. Он ворвался в мои покои так, будто сам лишился воздуха, будто рушился мир и оставалось только одно — уничтожить врага. Его глаза… они не были серыми. Сейчас это было пламя, бешенство, налившее зрачки кровавым огнём.       Грег полетел с кровати, будто был не человеком, а пустой куклой. Следующий миг — глухой удар. Ещё один. Я смотрела, как кулаки врезались в его лицо, и с каждым ударом оно всё меньше напоминало человеческое. Кровь брызгала на ковры, на каменный пол, на его пальцы. Это не была драка — это была казнь.       А я… я не закричала. Только коснулась лица и с удивлением заметила: по щеке катится слеза. Он действительно его убил бы. Я знала это так же уверенно, как то, что бьётся моё сердце.       И всё же, не знаю откуда, у меня хватило сил коснуться его плеча. Осторожно, будто я касалась дикого зверя. Я думала, он оттолкнёт меня, сбросит мою руку, сделает вид, что меня нет. Но он остановился.       Последнее, что врезалось в память — резкий скрип двери, служанка, поспешно подхватившая Грега и уведшая его прочь, оставив за собой следы крови. А дальше всё будто растворилось в дымке. Я видела только его. Его пальцы, залитые чужой кровью, сотрясаемое грудью дыхание, и мокрые от пота волосы, прилипшие ко лбу.       Белоснежная ткань в моих руках казалась неуместной среди этого хаоса. Я вытирала его руки осторожно, будто боялась коснуться слишком сильно, и чем чище становились его пальцы, тем больше внутри меня нарастало чувство, что он… действительно защитил меня.       Дальше всё размыто.       Поцелуи — резкие, будто нас затуманило одинаковое безумие. Вкус крови и соли на губах. Его прикосновения, неуклюжие, но такие отчаянные, будто он боялся, что я исчезну, стоит отпустить хоть на миг. Я задыхалась, будто в груди разрастался пожар, и каждая его ладонь на моей коже превращала боль в нестерпимое желание.       Мы словно были пьяны друг другом. Пьяны до потери себя.       Кровь, пот и слёзы смешались воедино, и мы потеряли счёт времени. Но любая сладость рано или поздно отдаёт горечью, и пробуждение оказалось невыносимым. Когда я осталась одна в своей комнате, стены будто сжались, потолок опустился ниже, а воздух стал вязким, как патока.       Сначала я думала, что это обычная усталость. Но стоило закрыть глаза, и передо мной вставал он — тот самый взгляд, те руки, что защищали… и те же руки, что отняли у меня самое дорогое. Я задыхалась, словно кто-то сжал мои лёгкие в кулак, не давая вдохнуть.       Я ненавидела себя. Ненавидела за то, что позволила, за то, что дрожала от его прикосновений. За то, что губы мои отвечали на его губы. За то, что сердце, это предательское сердце, билось в такт с чужим дыханием.       Слёзы катились, но уже беззвучно, их даже не было сил сдерживать. Я билась сама с собой, словно в клетке: любовь и ненависть сцепились во мне, выгрызали друг друга изнутри. Я чувствовала себя грязной, жалкой, будто сама позволила забить последний гвоздь в крышку гроба брата.       И самое страшное — это была не злость на него. Нет.       Я ненавидела себя. С каждой минутой сильнее.       Это был конец. Настоящий конец. Не какой-то романтический финал книги, а уродливое крушение. Я поняла: я дура, которая влюбилась в убийцу своего брата.              Сколько себя помню, у меня под тумбой стояла круглая коробочка, расписанная нежными узорами, словно из чужой, далёкой жизни. Она всегда приковывала взгляды гостей: её хвалили, её хотели потрогать. Для меня же она была просто деталью интерьера, пылью детства. Но сегодня она стала последним моим сокровищем.       Я подползла к ней, задыхаясь от рыданий, с дрожащими пальцами, будто сама земля подо мной шаталась. Крышка открылась с лёгким скрипом, и впервые за столько лет я заглянула внутрь. Туго свёрнутая верёвка. Я провела по ней ладонью, словно гладила старого друга.       И, конечно, даже это я умудрилась романтизировать.       Да, я всегда искала в трагедии что-то красивое, даже в собственной смерти. Я представила, как меня когда-нибудь вспомнят, как будут говорить: «Она ушла под вишней», — и эта вишня станет символом, деревом-памятником. Глупость, наверное. Но разве я умела иначе?       Дойдя до дерева, я присела у его корней, закурила. Последняя сигарета дрожала в пальцах, дым клубился в воздухе, будто плёл для меня саван. Я смотрела на вишнёвые ветви, такие знакомые, такие вечные. Они пережили меня, брата, отца. Переживут и мою глупую попытку быть сильной.       Когда докурила — затянула петлю на шее. И в этот момент сердце моё билось так яростно, что я почти рассмеялась. Последний романтический финал для плаксивой девчонки.       Но падая вниз, я не учла одного — что земля меня не встретит. Меня поймали. Сильные руки сомкнулись на моём теле, удержали, не позволили вишне стать моей могилой.       И какого же было моё потрясение, когда, подняв глаза сквозь завесу слёз, я увидела его.       Его.       Моего палача. Моего проклятия. Того, чьи глаза я помнила до дрожи в костях.       Словно последняя капля разлилась во мне, и я начала биться у него в руках, вырываться, как зверёк, загнанный в угол, моля о пощаде у самого дьявола. Но он не слушал. Лишь держал крепче, не позволяя ни упасть, ни исчезнуть.       С губ сорвался крик, истерзанный, хриплый:       — Ты должен был сдохнуть!… Мои ногти царапали его плечи, слёзы жгли кожу, голос ломался на крике:       — Сдохнуть, капитан Леви Аккерман!

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!