Сквозь торпор и боль слышится тихий вздох....
4 ноября 2025, 00:00 «Любовь моя».
И сквозь века, тысячи лиц и тысячи мест, из недр памяти доносится звонкий смех, все окутывается длинными темно-медными кудряшками, цвета жженого сахара, и запахом притираний из мисрийских лилий, что бурно расцветали в пруду стамбульской усадьбы господина-торговца. Легкий прыгучий шаг и топот сандалий по каменным ступенькам, по украшенному мозаикой полу, шорох дорогой парчи и шелка. И смех. Звонкий, радостный, не знавший несчастий.
Едва различимый скрип приоткрывавшейся двери, резной, изготовленной из дерева с необычным для этих мест запахом, и осторожно высыпавшиеся темные кудряшки, поблёскивавшие в свете утреннего солнца, следом появлявшееся округлое девичье лицо, с большими сияющими от озорства глазами, словно пара гранатов из ее бус на тонкой девичей шее. Хитрая улыбка, затрагивавшая пухлые губы, и пальцы — тонкие, не знавшие работы — крепче впивавшиеся в древко двери.
Танец — круговорот юбок и шелест тканей, стук босых ног по мозаичному полу, блеск серебра в волосах и браслетах на запястьях и ступнях. Прогулки — подхваченный подол и звонкий смех, скрытый вуалью на лице.
А он — всего лишь молодой охранник, совсем недавно вернувшийся с другими наемниками с караваном из далеких пустынь Мисра. Выбранный одним из немногих на защиту дома и молодой слишком своенравной дочери господина торговца. Глава стражи поместья — кахья Фаррух — каждый раз отправляя с юной госпожой и ее служанкой-хатун охрану, повторял из раза в раз: не потакать забавам дочери господина и не утомлять ее разговорами. Все как всегда.
Солнце медленно выплывает из-за гор, начинает прогреваться земля, из садов раздается чарующий аромат раскрывающихся цветов и кустов, поливом которых хлопотали с рассветом все слуги. И снова шорох тканей, прыгучий шаг. В простом платье, со спрятанными под шалью и вуалью волосами и лицом, да так что видны только большие яркие глаза с хитринкой, в длинном в пол темном плаще и мягких туфлях — дочь господина усвоила урок, когда растерла ноги, едва не лишилась кошелька и кахья пришлось нести ее на руках обратно. Рядом в таком же простом и совсем скромном наряде хатун — служанка, все хлопочущая о кошельке, покупках и убеждающая, кажется, больше саму себя о необходимости накинуть еще хоть один платок, чтобы защититься от полуденного жаркого стамбульского солнца, под которым им предстоит побывать.
И их небольшая процессия: два охранника, дочь господина и хатун — выдвигаются в сторону рынка за покупками. Путь им предстоит не короткий — по древним, видавших еще римлян, разбитым улицам вверх, в сторону базара. Большого базара , куда каждое утро стекается люд и торговцы со всего Стамбула. Остерегаться ушлых повозок, темных углов, смотрящих жадными голодными глазами бедняков и воров, и назойливых торговцев. Они идут медленно и размерено — до полудня еще далеко, все только-только открывают свои лавки, поэтому улицы заполнены повозками и торговцами с обозами.
Утренний город медленно закипает, с терпким запахом открывающихся кофеен, лавок со свежим хлебом и сладостями, тянущимися повозками полными свежих фруктов, шорохи раскрывающихся палаток, развешенных тканей и накидок, гул от поднявшегося ветра дребезжащего посудой и стеклом и далекий чарующий звон привозимых вещей и украшений из далеких земель на востоке и западе.
И стоя снаружи кофейни, смотря на ушлых торговцев, тащащих с утра пораньше баулы слуг, янычар следящих за порядком, сложно было представить, что всего десяток лет назад Великий базар и старый город были завалены телами, трупы бедняков устилали улицы и их топтали и скидывали прочь в стороны и канавы, когда они перекрывали узкие проходы. Опустелые улицы, запах смерти, искаженные чумой лица. Чуждый и далекий, совсем не похожий на то, что он видит стоя у ворот Великого базара. И детское округлое личико дочери господина, различимое через деревянные решетки на окнах кофейни, которая держит в тонких пальцах горячую лепешку с которой стекает золотистый мед, губы, перепачканные сладостью и легкая улыбка, совсем не похоже на своры детей из его прошлого, с осунувшимися щеками, больных, худых, с которыми он побирался, прося хоть краюшку черствого хлеба, кутаясь в прохудившиеся тряпки, прося монетки и жадно глотая отравленную болезнью воду из застоявшихся колодцев.
Но все меняется. Оно и к лучшему.
И снова прыгучий шаг, шорох тканей и, словно не заплатившая за обед воришка, дочь господина выскакивает наружу, оправляет вуаль и подходит, все вглядываясь и вглядываясь в него, своего охранника, словно пытаясь заглянуть в душу или прочесть, как книги, которых в доме господина не мало. Смотрит хитро, со смешинкой, и чуть подается вперед, заговорщицки прикладывая руку к вуали и протягивая завернутые в расшитый платок сладости, который он тут же прячет в поясе, чтобы отдать за молчание второму охраннику.
Игра, которая началась совсем внезапно, просто потому что он осмелился заговорить с ней и попросить не убегать, ведь рынок не самое безопасное место. И будучи единственным, не смотря на запреты кахья Фарруха, говорящим с ней, пусть и медленно, с неохотой, не опуская формальностей и вежливости, но юная госпожа стала подкладывать сладости, чтобы с ней говорили. Не о тряпках, скором замужестве, работах по дому, а о мире за стенами усадьбы, путешествиях и местах за пределами Стамбула. В библиотеке под конец его дежурства, она обучала с кахья Фаррухом его и нескольких других охранников греческому и латыни, который знала и говорила в совершенстве. Выучила, чтобы однажды с отцом отправиться с караваном в другие земли, пусть этому не будет суждено сбыться.
Великий рынок — нескончаемые ряды крытых лавок, толпы разных людей с разных мест, торговцев и путешественников выдает одежда, говор, лица, местных — шум и зазывалы, ткани раскрываются одна за другой, десятки и сотни отрезов, с самыми разными запахами, от знакомых красок Стамбула, Анатолии и Мисра, до чего-то чуждого, экзотического, странного, необычного. Картины, фрески и полотна с диковинными животными, местами со всего света. Ароматы специй, свежих фруктов, масел, духов и благовоний. Свежей рыбы, сыров, выпечки и сладостей. Сверкающих украшений, амулетов, оружия и совсем необычных издающих звуки и запахи из Хинда или Чина , и множества, множества иных мест.
Именно здесь на рынке, он всегда чувствовал, что значит быть живым, что значит жизнь. Насколько огромен мир, в котором они жили. Насколько огромен свет за пределами Стамбула. Намного, намного больше даже долгого пути каравана в Миср, охранять который давным-давно его наняли.
— Как твое имя, эфенди ? — спрашивает она в пустоту, перекладывая ткани, пока хатун пытается сбить цену на шелк и парчу, а другой охранник убежал искать слуг, чтобы помогли отнести тюки.
— Не положено, ханым . — отвечает он сдержанно, не отрывая глаз от снующих между прилавками покупателей и зазывал. На что девушка поднимает глаза и смотрит в упор, после чего решительно крутит головой по сторонам, выдумывая какую-то забаву, после чего снова оборачивается, упирая руки в бока.
— Тогда я схожу к гадалке и спрошу у нее.
— Ханым, прошу не уходите без хатун. Рынок опасен. — повторяет он тоже что и всегда, но наталкивается на упрямый взгляд. И отвечает сам, таким же не терпящим возражения.
Их борьбу взглядами прерывает подошедшая с победой в глазах хатун.
Великий базар был полон угощений, запахи от только что испекшихся лепешек и пирожков до развешанных сладких медовых гроздьев и разливавшегося меда, острых специй, молотых в мешках и цельных.
— Хатун, — тихо зовет она, катая в пальцах похожий на звезду или украшение бадьян , рассматривая похожие на драгоценные камни зернышки, — а ты знаешь, как зовут наших эфенди?
— Ханым, — тихо, с легким осуждением, говорит та, слегка хмуря брови, — ты же знаешь, не положено. Кахья Фаррух и ваш отец запретили….
— Старик Фаррух им запретил со мной разговаривать! — упрямо прожигает дочь господина взглядом свою служанку. — А я говорю с тобой, хатун! Так ты знаешь? Тебе же никто не запрещал, ведь?
Хатун оборачивается, взглядом прося спасения, но оба охранника предпочитают выполнять свой долг и отгонять ушлых торговцев и зазывал, оставляя решение за самой хатун. Все правильно, им не следует разговаривать с ханым или тем более называть своих имен.
— Старший, — сдается хатун с тяжелым вздохом, — Юсуф. Младший же — ….
Имя, которое ушло в пропасть. Запылилось во времени, затерялось среди тысяч и тысяч других. Осталось с той смертной жизнью в Великом базаре, где простой охранник нес свою службу, защищая дочь господина, который его нанял.
Служба, такая простая и сложная. Караулы, пересменки и немного времени перед сном. Даже кахья Фаррух, не покидавший надолго поместья, даже престарелый больной глава семьи, дедушка господина, живший отчего-то в подвале — казались не более чем прихотями богачей, пока было всё, что нужно для простой жизни. Работа, снаряжение, место, где можно хорошо поесть, кровать, в которой можно безопасно спать, и маленькая возможность посидеть перед сном за книгой и почитать.
Но в этой службе есть одно… была одна….
— Ваше имя, эфенди, — раздается голос дочери господина с тахты у пруда с распустившимися синими мисрийскими лилиями, взгляд темных глаз отрывается от книги в руках и устремляется к нему, стоящему у дверей в поместье, второй охранник как не кстати отлучился по нужде. — оно же означает «Путешественник», верно?
— Не могу знать, ханым. — отвечает он, хотя еще в детстве одна старая гадалка Зейнеп, недалеко от которой они жили, сказала, что имя его означает «скиталец» и его судьба — скитаться по миру, увидеть больше, чем любой другой, принести боль и смерть, счастье и мир, оставить наследие, но ему суждено при всем при этом умереть молодым. Предсказание — полная бессмыслица. Как можно увидеть весь этот огромный мир и при этом умереть молодым?
— Как интересно, — тем временем задумчиво тянет девушка, откладывая книгу на колени, — ваши родители, эфенди, дали вам имя в надежде, что вы сможете увидеть весь мир и познать его тайны и мудрость?
— Не могу знать, ханым. — повторяет он, краем глаза смотря как босфорский бриз теребит ее кудряшки, блестящие от солнца, стремящегося к горизонту и окрашивающий небо в алый.
— Или же это могло быть проклятием, ханым, — раздается голос вышедшей с рукоделием хатун, моментально отрезвивший и заставивший отвести глаза в сторону забора, — нет хуже проклятия, чем вечные бесцельные скитания. Поэтому не стоит спрашивать о таком личном, ханым.
Хатун подсаживается рядом с девушкой на тахту и принимается за вышивку, под ее тихий разочарованный вздох.
Когда эти короткие разговоры и незаметно передаваемые сладости с той прогулки по рынку стали привычными, когда вечерами она подсаживалась рядом на софу, прижималась плечом к его плечу, пока никого не было и господин был в разъездах? Когда короткие прикосновения пальцев на лестницах, во время прогулки по саду и по полям, стали нежными объятиями за книжными шкафами и лабиринте комнат, подальше от чужих глаз? Как кроткие прикосновения сменились пламенными поцелуями, когда в закромах «эфенди» сменилось на «любовь моя», а «ханым» на кроткое ее имя?
Счастье имеет горькую привычку заканчиваться.
Заканчиваться со снова появившимися красными тряпками и флажками на домах у рынка, снова зажигаемый ладан и травы, которыми начинали окуривать лавки и дома. Привезенное гонцом для кахья письмо от господина гласившее: они вынуждены остаться в Кудюсе , потому что на торговых путях снова вспыхнула чума .
Кахья Фаррух и хеким -грек Пиррос после этого заперли ворота дома, тут же вместе с хатун начали осматривать всех живущих в усадьбе — в том числе охрану и слуг. Комнаты заполнялись кислым запахом уксуса и удушливым ладана, смешанным с ароматом розовых лепестков и мяты. Хатун запрещала есть мясо, готовила вместе с хекимом лечебные напитки из отваров шиповника и имбиря, заставляла пить горькие настойки для укрепления тела. Тщательно выстирывалась одежду, ткани пропитывались уксусом и травяными эссенциями, а хеким использовал и старое перебродившее вино , промывая кадило для окуривания и развешивая смоченные тряпки.
Едкий запах уксуса и перебродившего вина, терпкий ладана и сладкий роз.
Запах смерти.
И в те дни он трогал шрам за ухом, спрятанный за волосами, словно оберег. Во времена его детства тоже была чума , забиравшая соседей, друзей, знакомых. Тела, изуродованные нарывами, черными как уголь пятнами и гноящимися опухолями, заполняли улицы, их собирали янычары и жгли на кострах, окуривали улицы и рынки, но болезнь забирала все больше и больше. Он и сам заболел тогда, в воспоминаниях только огнем горящая опухшая шея, сбивчивое дыхание, лихорадка и едкий запах платков, которые приходил менять и смачивать разоренный бездомный лекарь, обходивший улицы с нищими и бродягами. Этот дядя и вскрыл тогда нарыв, промывал уксусом раны и ставил припарки из вина, которые добывал из сожранных болезнью заброшенных домов христианских кварталов. Это спасло ему — обычному мальчонке и еще нескольким сиротам и беднякам — жизнь, оставив только большой шрам за ухом (та старая гадалка Зейнеп сетовала, что он чем-то сильно успел согрешить, потому что нарыв промывали несколько дней и постоянно проверяли, чтобы избежать новых «злых соков» тела). Шрам для него тогда был словно амулет, защита от чумы….
Единственным, что остается неизменным, это легкий шаг и шелест платья в такт, распущенные кудри и веселая улыбка на губах. Кахья Фаррух одобряет рвение юной госпожи расшевелить всех в поместье, успокоить, развеселить — ведь у них никто не болеет, а господин в безопасности в Кудюсе. Оба сына и старшая дочь господина были со своими семьями в Анатолии, поэтому болезнь им тоже не грозила.
— Все приободряются, благодаря тебе, — тихо говорит он, во время их ночных разговоров в укромном уголке библиотеки. А она, только откидывая волосы в сторону и улыбается так же как всегда, счастливо и беззаботно.
— Когда я родилась — забрала другую жизнь вместе с чумой. Отец дал мне имя «Мехринур» — «Свет солнца», ведь после матушки и моего рождения больше никто не заболел. Поэтому я хочу, чтобы и эту болезнь мы пережили….
Он приобнимает ее, прижимает к себе, кутая в покрывало, чувствуя под пальцами как сильно она дрожит. Нет, не лихорадка. Страх. Юная госпожа держится изо всех сил, чтобы остальные не вешали носы.
— Мехри, — тихо зовет он, гладя по темным мягким волосам, — с твоим отцом все будет в порядке. Кахья сказал, что болезнь не дошла до Кудюса. Они переждут болезнь и скоро вернутся….
Но она поднимает глаза полные печали, в которых не было тревоги, только отчаяние и боль.
— Любовь моя… давай сбежим?
Возможно, только возможно, если бы он согласился тогда, все бы пошло по-другому. Вместе сгинули бы в чуме в Алеппо или за пределами империи. Или жили ли в бегах, скрываясь, в нищете и скапливая недовольства друг на друга?
Но он отговорил. Чума по редким сбивчивым новостям была везде. Кем бы ты ни был, она не жалела никого. Уж он-то знал лучше всего, как это было. И что значит не иметь крыши над головой и места куда можно вернуться. Даже спустя годы и годы он не будет жалеть о принятом на скоро решении.
Только о собственной глупости.
Охрана продолжала следить за безопасностью дома и того, что творится на улице и у соседей. И с высоты холма на котором расположены поместья было видно, что все чаще и чаще поднимаются алые ткани и все реже и реже виднелись толпы на Великом базаре.
И в одну из ночей, вышедший под звездное небо и пристроившийся на плоской крыше, следить за воротами, его взгляд зацепил далекую тень, проскочившую между домами, двумя рядами ниже. Он списал на усталость, нервы, проверил не началась ли у него лихорадка. И под утро наблюдал, как на тех домах появлялись новые красные тряпки, а огонь костров подбирался все ближе и ближе, как и ищущие тела янычары и стражники, с перевязанными, со смоченным все тем же уксусом тканью, лицами.
Дом наполнялся тревогой все больше и больше, чем ближе были развевающиеся флаги, тем сильнее чувствовался запах приближавшейся и неумолимой смерти.
Теплое нежное тело прикасается к его, кудряшки рассыпаются по покрывалу, по его груди по их рукам. Она слегка приподнимает голову, и он видит в глазах — глазах, которые только недавно горели от горячки любви и нежности — снова появившиеся печаль и пепел.
— Мне страшно, — тихо едва говорит она, снова кладя голову на его плечо, прижимаясь сильнее, словно он способен укрыть и защитить ее от чумы, несчастий. А он может только обнимать в ответ, гладить по волосам и мягко целовать, чтобы утешить.
— Все будет хорошо, Мехри, — пальцы скользят по потерявшей детской припухлость щеке, нежно убирают за ухо локон, — твой отец скоро вернется, а братья и сестра твои живы и тоже вернутся в Стамбул. Чума уйдет.
Она отводит печальный взгляд в сторону окна, за которым небо медленно, но светлеет, предзнаменуя рассвет и окончание их тайной встречи.
— Уже пора, любовь моя, — тихо говорит она, прижимаясь губами к виску, — хатун скоро проснется и хватится меня.
— Пора, — соглашается он, помогая ей одеться и одеться самому, убрать следы их запретной встречи, помочь пройти узкими тайными коридорами в женскую половину дома и бросить в разожжённую печь испачканную простынь.
Кахья Фаррух мрачнел день ото дня, все чаще находясь в подвале, в общей комнате охраны, раскуривая у камина кальян и выпуская с тяжелым выдохом дым. Кахья всегда мало говорил, но сейчас даже редкие выговоры делал больше суровым взглядом пугающе серых, словно бесцветных, глаз из-под насупившихся бровей, образовывавших глубокую складку на лбу. Несколько наемников отправлялись патрулировать на улицы из-за небольших беспорядков, но его кахья Фаррух оставлял в пределах дома и двора и только однажды отправил найти гонца и отправить от старого главы, так ни разу и не вышедшего из подвала и не пытавшегося даже утешить бледнеющую день ото дня собственную правнучку, одно послание господину в Кудюс и второе — некому старому другу в Кутахью .
Стоя в особенно холодную ночь с сильными босфорскими ветрами, он думал только о том, чтобы попробовать убедить кахью Фарруха о необходимости перевести юную госпожу хотя бы в Анкару , к братьям и сестре, или лучше в дом в Конье , чтобы она не увяла взаперти, как цветок проросший в подвале вдалеке от солнца. Но его мысли затмила тень, попавшаяся на глаза, между домами по соседству. Превратившись в слух, вытягивая масляную лампу, зажатую в руке, и пытаясь осветить место, где померещилось нечто — воришка? Убийца? Крыса? — он думал только о том, что это уже не первый раз. Подойдя к самому краю плоской крыши, свет едва касался того угла, в котором он заметил странное движение, но там уже никого не было.
— Ты почему не на своем посту? — спрашивает другой усталый охранник, обходивший крыши, зевнув. — Что-то заметил?
— То ли крысы… то ли воришки…. — отвечает он, все пытаясь разглядеть хотя бы следы на темном дереве ограды или песчаных стенах соседнего дома. — Показалось, наверное….
— С утра сходи к хекиму, проверь что не заболел. — доноситься ворчание, продолжавшего путь охранника.
Он не заболел. Нет, но он ясно видел ночью странную тень. И набирая воды из колодца по просьбе юной госпожи, взгляд зацепился за соседа, живущего через дом, что бледным словно смерть завешивал снаружи окно красной тряпкой. Бледный, словно увидел саму смерть, в глазах блеск как при лихорадке, но на нем не было признаков болезни, кроме разве что припухлости на шее и небольшого покраснения с отпечатком крови на воротнике. Большего разглядеть не удалось — к их двору пришла целая процессия с читающими молитвами муллами, несколькими янычарами их охраняющими и слугами, затыкающими двери и окна воском, поэтому хозяин поспешил скрыться внутри.
Болезнь подбиралась все ближе и ближе.
Боясь осуждения кахьи, он все же решился спуститься в подвал и поговорить о том, что видел ночью. Странное это дело, где появлялись странные тени — на следующий день очередной дом опечатывался из-за заболевших.
— Кахья эфенди, позволите? — спрашивает он, замирая приоткрыв дверь. Кахья Фаррух сидит у стола, покуривая кальян и делая чернилами на бумаге заметки на неизвестном языке.
— Проходи-проходи, — хмуро говорит старший, подманивая рукой, — Юсуф и Расул говорят, что ты в последние несколько дней выглядишь все хуже и хуже. Если заболел — не тяни, говори сразу. На улицу не выкинем, ханым не позволит. Хеким выходит.
— Я здоров, — сразу говорит он, проходя и закрывая за собой дверь, после чего садится на скамейку недалеко от кахья. — Не подумайте, эфенди, это не похоже на лихорадку, но… несколько ночей я видел странные тени у домов, что на следующий день были опечатаны из-за чумы. Я думал мне привиделось от усталости, но….
Кахья Фаррух откладывает трубку в сторону и смотрит в глаза, внимательно, заинтересовано.
— Еще что-нибудь странное заметил?
— У соседей наших тоже была та тень. Она так быстро двигалась, что я не смог ее как следует разглядеть, думал воришка, хотел метнуть в него кинжал, но тот исчез, едва я попытался посветить на него. А на следующий день — соседи заперлись из-за чумы. Может какой-то воришка болен и разносит заразу?
Старший проводит руками по бороде, щурясь. Кахья всегда так делает, когда задумывается над чем-то.
— Соседи не говорили о грабеже. Еще что-то заметил?
— С утра я видел соседа, когда ходил наливать воду. Он не выглядел больным, скорее испуганным. На открытых руках и шее не было пятен или гноя… только разве что….
— Хм?
— Шея припухла, покраснела, кровила. Выглядит так, как будто кто-то ударил его или он с кем-то подрался.
— Хммм, — задумчиво тянет кахья, втягивая трубку, — Расул тоже говорил, что видел какие-то тени у соседей, а на следующий день они закрылись. Только там сосед влез в драку, нос расквасил, еще хвалился что победил.
И снова задумчиво втягивается, пред чем выпустить дым. И поднять бесцветные глаза.
— На ночном дежурстве, держи кинжал под рукой. И фонарь. Если кто попытается влезть — лучше сразу убей. А я переговорю с с--хозяином. — кахья Фаррух тяжело поднимается на ноги, откладывая трубку в сторону и подхватывая свой плащ, маша рукой в знаке, что он может идти.
— Благодарю, эфенди.
— Иди.
Когда все изменилось, была ночь дежурства на крыше. Тишина, пугающая тишина, редкие огни и далекий едва различавшийся кашель заболевших в соседних домах.
Завывающий зябкий ветер скрыл чужие шаги, но глаза успели зацепить приближающиеся к ограде тени. И только инстинкт, внутреннее вспыхнувшее предчувствие, предупредило его, и он с разворота ударил тень горящей масляной лампой, и та слетела с крыши вниз, истошно вопя и катаясь по траве. Кинжалом едва оцарапал вторую, оказавшуюся неизвестным мужчиной с горящими глазами и бледной кожей. Тот двигался быстро, даже чудовищно слишком быстро, но, когда подоспел другой охранник и стал стрелять зажженными стрелами, неизвестный скрылся в тенях.
Тогда он необдуманно бросился в галерею, побежал в женскую половину, чтобы перехватить испуганную девушку, поднять на руки и сбежать прочь, под грохот разбившихся окон, в которых влетели еще двое неизвестных.
Он бежал, как мог, чувствуя свое и чужое сердцебиение, слыша почти беззвучные шаги позади, пускаясь в коридоры для слуг, пока, не прижав к себе перепуганную госпожу, не залетел в кухню. Разделавшись с дверцей, ведущей в подвал, он тихо помог спуститься ей вниз и запер проход, чтобы в следующую секунду получить удар такой силы, чтобы вылететь из окна кухни прямо на каменную кладку дорожки.
Этот удар, наверное, был самым болезненным во всей смертной жизни, выбившим весь воздух из легких, заставивший плясать перед глазами блики и луну на небе. Еще один удар и тело, словно соломенная кукла, подлетело на крышу поместья и рухнуло на пол. Рядом валялся потухший масляный фонарь, но на стене горел факел, освещавший обычно пути для патрулирующих стражников. Ему едва хватило сил, чтобы подняться и доковылять до стены. Внизу кричали слуги, где-то начинался пожар. С горящим факелом он с трудом пытался рассмотреть в ночи куда девались, появлялись и испарялись тени.
И едва он добежал до одной тени, как та пропала, чтобы резко появиться перед лицом и полоснуть по груди. Чтобы Его несчастное тело отлетело вниз с высоты, пробило деревянные дверцы подвала и рухнуло на каменную кладку. Главное другое. Он успел, успел ранить, ударить факелом и поджечь тварь. Пусть даже ценой собственной жизни, он смог защитить дом и свою любовь….
— Прошу! Умоляю! Кахья! Хеким! Хоть кто-нибудь! — раздаются рыдания, тонкие девичьи руки обвивают шею, а кровь продолжает хлестать из раны, разбитая грудь не позволяет даже вдохнуть.
— Ха… ным….
И сквозь пелену, вспышки зарябившего света, он видит, как к нему присаживается кахья Фаррух, раскрывает ткань и в его бесцветных глазах читается сожаление над неизбежным.
— Ханым, — мягко говорит старик Фаррух, но она не слышит из-за собственных рыданий, — рана слишком….
— НЕТ! — ее истерзанный крик отдает по ушам, не давая уснуть. — Прошу! Умоляю! Спасите его! Спасите!
— Ханым!
— Я люблю его!!!
Ее крик боли, страданий, отчаяния эхом разносится по коридорам и двору. Руку удается с трудом поднять и коснуться дрожащего и околевшего, но нежного локтя.
— Мехри…нур… — собственный голос звучит надрывно, он чувствует, как истекает его время, словно песок утекающий сквозь пальцы, — перестань… ты же….
Но и его слова тонут в ее слезах, отчаянных рыданиях и всхлипах.
— Ханым, — раздается твердый голос кахьи, — слезами здесь не помочь. Выслушайте его последние….
Ему с трудом удается взглянуть ей в лицо — в лицо, залитое слезами, раскрасневшееся, с глазами полными ужаса и отчаяния. И в ее взгляде он видит то, что не хотел — упрямство. Отчаяние. Нет ничего хуже отчаяния, потому что оно может толкнуть к не поправимому. Так сказал один старец из Мисра.
— Если… если он умрет… — раздается ее тихий сиплый голос, срывающийся, — я убью себя….
— Ханым!!! — в ужасе рявкает кахья.
— Прекратите! — разносится чужой мужской голос. Суровый, низкий, не терпящий неповиновенья. Сквозь туман в глазах он видит не молодого мужчину, наверное, не старше кахьи Фарруха, с длинной с проседью бородой и пугающе уничтожающим взглядом.
Он с трудом держится, хотя дышать становится все сложнее и сложнее, все быстрее и быстрее свет покидает глаза. Рука шлепается о гладь натекшей крови и все тонет в девичьем крике….
Он смог проснуться только на следующий день, точнее ночь. В сыром подвале, прикованный к кровати цепями от дурманящего запаха, с высохшим от жажды горлом. Он тогда выпил целую кружку свежей горячей крови, прежде чем горло перестало саднить от жажды, а туман перед глазами рассеялся. На него смотрел тот самый мужчина, свысока, надменно, сильно похожий на своего внука, но при этом… выглядящий почему-то… как брат или даже немного моложе. Рядом статуей замер кахья Фаррух.
В ту ночь ему рассказали, что он стал одним из альгулей , тех мертвых чудовищ, питающихся кровью и живущих в ночи. Как те твари, что он уничтожил, защищая Мехринур и дом. Про клан Бану Хаким, членом которой он невольно стал. Про то, что теперь ему нужно научиться питаться в тенях и не попадаться на глаза живых, нести справедливость и выполнять заветы Хакима. Дал клятву, так как полагается новому ребенку Хакима. Про многое… многое….
Особенно вызнал про договор между его Сайидином — Сиром — и упрямой Мехринур.
— Фидай , совсем скоро прибудет мой старинный друг из Кутахьи, сын Малка , — тихо говорит его Сайидин, с распечатанным письмом в руках, пока он стоит в поклоне на одном колене, — он уберет воспоминания о тебе и всем что произошло у слуг и дорогой Мехринур. После этого — ты должен будешь отправиться в одну из крепостей и обучиться с другими фидаи. Когда твои наставники будут уверены, что ты не посрамишь наш клан — тогда сможешь выполнять приказы свободно.
— Я понимаю и не подведу, мой Сайидин.
— Я не закончил, — тихо, но твердо говорит сир, удостаивая не терпящим непокорности взглядом, — пока не прибудет мой гость, за тобой будет присматривать Фаррух. И это время проведи с пользой, потому что тебе не скоро будет разрешено возвращаться сюда.
На выходе из давящей комнаты господина, его уже поджидает Фаррух с короткой улыбкой и сложенными на груди руками.
— Теперь ты — мой младший брат. По крови . Сайидин у нас один. Основное я тебе втолковал, может хочешь спросить о чем?
— О чем договорились Сайидин и Мех-… Ханым?
На лице старшего — теперь брата по крови — стирается улыбка, но во взгляде проскальзывает понимание.
— Сайидин давно приглядывался к тебе. Еще когда ты помог отбить караван и свой кусок хлеба отдавал раненым. Ты слышал, видел и замечал больше, чем кто-либо еще. А когда на тебя положила глаз Мехринур-ханым, пытались отвадить вас друг от друга. Ты, будучи смертным, смог уничтожить двух проклятых и спасти ханым. Это я к тому, что Сайидин может быть зол на вас с ханым, но ты сделал больше, чем делает новый фидай для клана. Поэтому Сайидин разделил с тобой кровь, принял в клан. За теми, кто посмел напасть на нас, уже объявили охоту. Ох, и это время, пока не прибудет сын Малка — время для вашего с ханым прощания. — на свой не заданный вопрос, тут же получает ответ. — Ханым — смертная и не должна знать ни о чем. И в этом и был их уговор. Ханым выйдет замуж за того, кого выдерут ей в мужья и забудет о тебе и всём, что здесь произошло. Взамен — твоя жизнь. Только будь осторожен при встречах с ней. Первое время тяжело справляться с жаждой чужой крови, поэтому не позволь этой жажде — этому Зверю — затуманить твой разум. — Фаррух добавляет вкрадчиво, не отрывая взгляда. — Если ты ранишь или убьешь ханым, ты нарушишь законы….
— Я никогда не причиню Мехринур вреда. — отвечает он уверенно, с вызовом.
Их прощание было коротким, печальным. Объятия, больше не приносившие ничего, кроме пустоты и жажды, от чувства бегущей по ее венам и телу крови. Поцелуи, лишенные любви и тепла. Им не нужны были слова, они и так оба прекрасно понимали, что он уже мертв и что изменился в ту ночь, испарился вместе со смертностью, оставив только подобие жизни.
Но внутри замершего навеки сердца еще что-то осталось, что-то что желало, чтобы Мехринур прожила счастливо, чтобы прожила эту жизнь до конца за них обоих. И она отвечает ему тем же, желая, чтобы его жизнь была приключением, а не вечным бесцельным скитанием.
Их последние нежные объятия, перед приходом старого друга Сайидина, безумного сына Малка, лишившего ее и остальных слуг памяти о послесмертии одного из охранников. Начало его пути как вампира Бану Хаким, как одного из лучших ассасинов, как безымянного странника и скитальца.
«Любовь моя».
И эти воспоминания о теплых объятиях помогают держаться от пропитывающей тело агонии, невозможности закричать и уничтожить того, кто мучает и истязает его тело. Боль, огненная боль, расходящаяся по телу, запах крови, но ни капли во рту.
Торпор — сон мертвых, в который он впал, чтобы восстановиться после… той охоты… где он чуть не умер….
Но даже запертый в своем сне, с истязаниями, прорывающимися внутрь, он цепляется за образ, за маленький солнечный лучик, что когда-то привел его в мир тьмы.
Вспомнил обещание, которое дал. Вспомнил тысячи троп, десятки и тысячи лиц, сотни лет жизни и места увиденные за эти годы. Революции и войны, битвы и игры, балы и интриги, тысячи книг библиотек этого огромного мира.
Просто чтобы все это было жадно проглочено проснувшимся Зверем, жаждой крови от вкуса чужой во рту, из-за пробуждения от торпора… Из-за безумия и крови перед глазами…
И вот он снова на старом кладбище Стамбула, где ночью стоит у старого склепа и смотрит на имя когда-то господина, упокоившегося в глубокой старости. Всеми делами и лавками теперь заведуют его дети и даже внуки. Кого-то забрали болезни, а кто-то жив до сих пор.
Под чьими-то ногами раздается хруст камня, и он оборачивается, чтобы увидеть пожилую женщину в расшитом хиджабе, в простом, но искусно отделанном платье с темным плащом поверх. Из-под ткани едва пробивают серебристые волнистые локоны, лицо с морщинками у глаз и рта, словно она всю жизнь смеялась и улыбалась. А глаза — чуть посветлевшие, но те же яркие гранаты, не утратившие совсем ту искру жизни и хитринку. Как и черты, осанка, походка… осталось многое прежним.
— Странно, обычно никто за пределами семьи не посещает нашего отца. — раздается ее тихий спокойный голос. Знакомый, но незнакомый одновременно. В нем теперь мудрость, понимание и прошедшие года, добавившие старческой хрипотцы.
— Он помог мне когда-то. — коротко говорит он, тут же переводя взгляд на усыпальницу. Раздается тихий, такой пугающе знакомый смешок.
— Вы слишком молодо выглядите для того, кому мог помочь мой отец, эфенди.
— Мне пора идти…. - лучше прекратить и уйти. Не тревожить былое.
— Постойте. — раздается ее голос, и он оборачивается, чтобы столкнуться с ее ярким узнающим взглядом. — Вы знаете, эфенди, девочкой я как-то сбежала от охранника и своей служанки и подошла к гадалке, старенькой такой. Она на кофейной гуще нагадала мне, что моя первая любовь будет особенной. Это будет великая и прекрасная любовь, но он умрет молодым. У меня будет удачное замужество, двое детей от мужа, что жизнь сложится без нищеты и переживаний. Но моя любовь будет принадлежать только одному. Я всю жизнь чувствовала, что что-то не так, что я что-то забыла, что-то важное. Кого-то важного. И теперь смотря на тебя, я понимаю, что та гадалка была права во всем. — она улыбается счастливо, мягко берясь за его локоть. — Ты так и не изменился, любовь моя. Должно быть я прокляла тебя на вечные скитания, своими мольбами я….
— Мехринур, — обрывает он, кладя свою ладонь на ее, старческую, покрывшуюся морщинами от работы, — я не виню тебя. Никогда не винил. Ты помнишь клятву, которую мы дали тогда друг другу? Прожила ли ты счастливо?
На её щеках появляется румянец, а ее бьющееся сердце пропускает удар.
— Да, любовь моя. Счастливо. Ты… ты, наверное, должен знать, у меня….
— Не нужно. Со смертной жизнью связываешь меня только ты. И… пусть оно так и останется.
— Хорошо, — послушно кивает она, улыбаясь, — а ты? Увидел ли ты этот мир?
Он расстегивает плащ и достает из внутреннего тайного кармана связку написанных, но так никогда и не отправленных никуда писем.
— Не весь. Я был в Мисре, доходил до Хинда и Чины, был на западе и востоке Империи. Но этот мир огромен и во многих местах я еще не был, но обязательно посещу.
Она прижимает к себе эту связку, словно самое дорогое сокровище, но все еще не отпускает его руку. Словно боясь, что он испарится, исчезнет.
— Я непременно их прочту! И… — она смотрит внимательно, с той самой хитринкой. — Я буду ждать тебя, на другом берегу, чтобы ты рассказал о тех, что еще будут.
— Пусть так. — ей не стоит знать, что он вряд ли когда-нибудь окажется на каком-либо из берегов. — Это новое обещание.
Он наклоняется к ней, касается губами платка, чувствуя этот забытый сладкий запах мисрийских лилий, в ответ она приобнимает, нежно держась за его руку. Словно между ними не было тех десятков лет другой жизни.
Они прощаются, задерживая рукопожатия дольше нужного, смотря в глаза, куда дольше всех положенных приличий. И перед тем, как опустить руку, она улыбается с искрящимся счастьем в глазах.
— Твое имя, я уверена, что ты получил это имя, чтобы исследовать весь мир и разгадать все его тайны.
— Ты помнишь мое имя? — удивляется он, потому что успел его сам забыть.
Она смеется, звонко и сипло, так же как смеялась, будучи молодой девчонкой.
— Я долгое время гадала, почему в моих книгах все обложки исписаны им. Ничто не заставит забыть его, Рахил , любовь моя….
— …Файр, любовь моя….
— Перестань, Сафия, — пресекает он, смотря хмуро на девушку напротив. — Не зови меня так.
Лицо у нее похоже, те же сияющие большие глаза с хитринкой, пухлые губы в улыбке. Но голос совсем не тот, нет и тех блестящих кудрей, осанки принцессы и прыгающего легкого шага. Легкая сутулость от работы, неуверенно держит себя. Призрак прошлого, легкий, но настойчивый, укалывающий за что-то еще живое в веками мертвом теле. Фабиан чувствует, что есть что-то или кто-то еще, но Файр не хочет вовлекать в это свое прошлое кого бы то ни было.
— Ой… п-прости… я… не думала… не хотела…. — теряется она и будь они оба живыми, он бы слышал, как беспокойно бьется ее сердце. Но что-то в этом тоне, в этом ее, Сафии, «любовь моя» отдает какой-то… горечью… не страстью, нет… чем-то… неправильным. Но при всём при этом… таким искренним.
«Файр и Сафия. Она приглашает тебя на свидание. Что на это скажет великий кочевник?» — разносится в голове насмешливый голос Фабиана, словно ребенок, который хочет заставить своего друга раскраснеться.
«Умолкни» — отвечает он мысленно, испытывая раздражение к этой его дурашливости. Словно малкавианцу не под сотню лет, а даже не больше пяти смертных.
И все же смотря на Сафию, почему-то все настойчиво что-то внутри отзывается на ее яркие эмоции.
— Как разберусь с делами - я приду. — а в ответ ее сияющие глаза и улыбка с проступающими клыками.
Может в Сиэтле он найдет то, что искал так долго и окончит свой путь скитальца?
Или начнет новый?
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!