Переезд в Нью-Йорк
27 апреля 2026, 16:50То, что родители Августа, эти бедные, насквозь практичные люди, чей пикап заводился через раз, а семейный бюджет трещал по швам от одной мысли о нью-йоркских ценах, вообще согласились на эту авантюру, было целиком и полностью заслугой Гитлера, который со своей гипнотической харизмой и почти телевизионным даром проповедника буквально заговорил их до состояния транса, расписывая будущее их сына в таких ослепительных тонах, что даже вечно скептичный мистер Кубичек на мгновение поверил, будто его тихий отпрыск — второй Курт Кобейн в процессе созревания, а вовсе не длинноволосый интроверт с отметкой "C" по математике. Переезд в Нью-Йорк был предприятием, по масштабу организационных усилий сравнимым разве что с подготовкой военной кампании, хотя по бюджету напоминал скорее любительскую вылазку. Родители Августа, движимые смешанным чувством любви и желания наконец-то увидеть сына самостоятельным (а также не без смутного ощущения, что этот крикливый приятель с пронзительными глазами всё равно не отстанет), согласились финансировать предприятие, выделив сумму, которой хватило бы на скромное существование в течение нескольких месяцев, если, конечно, не питаться и не платить за жильё. Ситуацию спасла бабушкина знакомая — некая миссис Гольдблюм, вдова чешского происхождения, державшая в Паркчестер Бронксе старый дом, доставшийся ей от покойного мужа вместе с ревматизмом и стойким недоверием к банковской системе. Будучи женщиной практичной, она согласилась сдать молодым людям подвал за символическую плату, которая, впрочем, переставала быть символической всякий раз, когда жильцы задерживали её на неделю, что случалось регулярно.
Утро отъезда выдалось именно таким, каким надлежит быть утру, знаменующему начало великой авантюры: серым, промозглым и до краёв наполненным туманом — субстанцией, изобретённой словно нарочно, дабы придавать любой затее оттенок обречённости. Старый Volvo 240 стоял у крыльца дома Кубичеков, нагруженный до той крайней степени, когда задние рессоры жалобно постанывали при каждой попытке втиснуть в багажник ещё хоть что-нибудь, а миссис Кубичек — женщина с лицом, где многолетняя битва с нуждой прорезала борозды куда глубже обычных морщин, — всё порывалась всучить сыну банку домашнего черничного варенья, хотя Август уже четырежды повторил: варенье в дороге разобьётся непременно, и тогда вся его одежда провоняет черникой до скончания семестра. Мистер Кубичек, сухопарый мужчина с руками, навеки пропитавшимися мебельным лаком, стоял чуть поодаль и курил, вставляя замечания редко, но весомо — примерно так же, как вколачивал гвозди в каркасы диванов, обиваемых им вот уже двадцать лет: нечасто, но намертво.
Гитлер, чей багаж исчерпывался одним-единственным чемоданом с одеждой, папкой рисунков да плеером с наушниками, не снятыми даже в минуту прощания, уже восседал на переднем сиденье, делая вид, будто сверяется с дорожной картой, — на деле же попросту не желал участвовать в семейных проводах, живо напоминавших ему о том, чего у него отныне не имелось. Карта в его руках была из той грандиозной породы, что продаются на заправках и в сложенном виде прикидываются аккуратным прямоугольничком, но стоит их развернуть — и вот уже перед вами полотнище размером со скатерть, способное накрыть салон автомобиля вкупе с пассажирами. Гитлер, чьи субтильные габариты сообщали зрелищу особливый комизм, почти целиком исчезал за бумажной ширмой, и со стороны чудилось, будто карта ожила и самолично взялась за навигацию, пользуясь в качестве голосового аппарата раздражённым подростком.
— Ты вообще понимаешь, что мы едем на восток? — донёсся из-за карты голос Гитлера, едва Август уселся за руль, трижды обнявши мать, единожды пожавши руку отцу и ещё раз пообещавши звонить каждую неделю — обещание сие, как показала грядущая жизнь, выполнялось примерно с той же регулярностью, с какой миссис Гольдблюм сподоблялась получать арендную плату.
— Я в курсе, — ответил Август, поворачивая ключ зажигания. Двигатель чихнул, кашлянул и завёлся с характерным подвыванием старых шведских моторов, давным-давно переживших гарантию, но пока не расположенных сдаваться на милость механики.
— Тогда почему мы стоим носом на запад?.
— Нам потребно заправиться, а заправка — в той стороне, — терпеливо разъяснил Август. — Это все физика, геометрия и география.
— Ладно, — процедил Гитлер тоном величайшего одолжения, соглашаясь с фактом неоспоримым, но отчего-то досадным. — Но потом сразу на восток. И радио не включай, покуда не выберемся из радиуса действия этих… кантри-станций.
— У меня есть кассета, — сказал Август.
— Какая именно?
— «Pablo Honey».
Гитлер умолк на мгновение, а заговорив сызнова, облёк голос в ту особливую, почти религиозную интонацию — верную спутницу всякого упоминания Radiohead:
— Врубай.
И вот, когда Volvo, пополнив бак и развернувшись в должную сторону, наконец выкатился на шоссе, уводившее прочь из Пенсильвании, салон наполнили первые аккорды «You» — песни, коей суждено было сделаться саундтреком их побега. Воющие гитары, срывающийся голос Тома Йорка, ритм, отсчитывавший, казалось, не такты, а мили, убегающие под колёса, — всё сплавлялось в единый поток звука и движения, и Гитлер, полуприкрыв веки, беззвучно шевелил губами, твердя каждое слово будто молитву, а Август, чьи длинные пальцы покоились на руле с той же уверенностью, с какой ложились на гитарный гриф, вёл машину и размышлял: если б возможно оказалось заключить целую жизнь в одно-единственное мгновение, он избрал бы именно это.
— Знаешь, в чём наигениальнейшее свойство сей песни? — вопросил Гитлер, едва отзвучали последние ноты и кассетная дека с характерным щелчком переметнулась на следующую дорожку.
— В чём? — спросил Август, хоть и знал ответ назубок — слыхал его раз двадцать, но ритуал требовал повторения.
— В том, как они взводят напряжение, а после… оно попросту взрывается. Без предуведомления. Без подготовки. Просто — бах! — и ты уже в полёте. Ровно как в жизни, Август. Ты мнишь себя хозяином плана, а после некто подкручивает ручку громкости, и всё меняется разом.
— Мысль глубокая, — заметил Август.
Шоссе стлалось пред ними серой лентой, рассекавшей пенсильванские поля на две аккуратные половины. Пейзаж за окном менялся медлительно, природа и сама, видно, не решила ещё, стоит ли расставаться с привычным обличьем: кукурузные поля сменялись перелесками, перелески — сызнова полями, и мерещилось, будто едут они по бесконечной петле, замкнутой ленивым демиургом, какому наскучило измышлять свежие декорации. Гитлера сие обстоятельство, по всему судя, не смущало. Вооружившись исполинской картой — в разложенном виде заполонявшей всё пространство меж приборной панелью и его подбородком, — он взвалил на себя штурманские полномочия с серьёзностью, достойной Наполеона, берущего в длани командование армией, и с примерно наполеоновскими же шансами на благополучный исход.
— Согласно моим калькуляциям, — возвестил он, водя перстом по карте и оставляя на бумаге чуть приметный след, — чрез сорок семь миль пред нами предстанет развилка. Надобен съезд номер двести двенадцать.
— На дорожном знаке значилось: «Съезд 212 — через пять миль», — приметил Август, не отрывая взора от дороги. — Двадцать минут назад.
— Я сверяюсь с картой, — возразил Гитлер с достоинством. — Карта — документ. Знаки — всего-навсего… железки на обочине. Кто скажет, кто их туда приколотил и с каким умыслом?
— Департамент транспорта, — предположил Август. — С умыслом осведомлять водителей.
— Ты излишне доверяешь государственным институтам, — парировал Гитлер, и сие прозвучало, пожалуй, самым вздорным обвинением из всех, каковые только возможно было адресовать Августу Кубичеку, который с момента дружбы с Гитлером государственным институтам не доверял совсем.
Минул ещё примерно час пути, и за означенный срок Гитлер успел: а) трижды указать ложное направление, б) дважды признать свою неправоту (не вслух, разумеется, а при помощи особого вида безмолвия, служившего ему заменой извинений), в) единожды торжественно возвестить, что они потерялись, хотя дорога всё это время стлалась безупречно прямо, и г) прочесть Августу краткую, но пламенную лекцию касаемо упадка современной картографии — упадок сей он увязывал с тотальным засильем коммерции и хроническим недофинансированием фундаментальной науки.
— Постигаешь ли ты, — разглагольствовал он, энергично жестикулируя, отчего карта угрожающе шелестела, норовя окончательно похоронить оратора под бумажной лавиной, — что ещё полвека назад карты являлись произведениями искусства? Их рисовали от руки, каллиграфическими литерами, с розой ветров, с морскими чудищами по углам! А ныне что? Массовая выделка! Стандартизация! Карты сделались… утилитарными! Из них выветрился дух!
— Морские чудища, — задумчиво повторил Август. — В Пенсильвании.
— Ты не смыслишь в метафорах! — вскричал Гитлер с отчаяньем в голосе, каковое накатывало всякий раз, едва собеседник выказывал себя недостаточно восприимчивым к его интеллектуальным эскападам. — Речь не о буквальных чудовищах, речь о духе! О романтике! О том непреложном обстоятельстве, что всякая карта обязана быть не просто схемой, но приглашением к приключению!
— По-моему, приключений нам и без того уготовано предостаточно, — заметил Август. — Без посредства морских чудищ.
— Приключений! — Гитлер улыбнулся.
— Да, — ответствовал Август. — Приключением я именую самый факт, что мы затеяли сие предприятие. Едем. В Нью-Йорк. Вдвоём. Без денег, без связей, без ручательств. Ежели это не приключение — что ж, тогда я ведать не ведаю, как выглядит приключение.
Ближе к полудню, когда солнце перевалило зенит и принялось припекать с неуёмной настойчивостью, каковая отличает летние дни на Восточном побережье, а стрелка бензоуказателя на приборной доске Volvo пала до отметки, наречённой Августом «тревожной», а Гитлером — «истеричной», последовало стратегическое решение: дать остановку для заправки.
Заправка, выросшая пред ними наподобие миража, относилась к классическому типу американских придорожных станций, в девяностые годы служивших разом и бензоколонкой, и мини-маркетом, и своеобычным культурным заповедником, дозволявшим наблюдать жизнь во всём её неприбранном многообразии. Сооружение состояло из нескольких колонок под навесом, бывшим некогда красно-белым, а ныне принявшим оттенок безрадостной серости, крохотной лавчонки с обсиженным мухами оконцем да сиротливого таксофона, с коего, судя по всему, не звонили с эпохи правления Буша-старшего. Вывеска «OPEN» подмигивала неоном, но литера «Р» то и дело гасла, обращая надпись в «О EN» — экзистенциальный вопль, переложенный на язык рекламных огней. Воздух здесь отдавал бензином, жареным луком из закусочной за углом и неуловимой, ни с чем не сравнимой смесью асфальтовых испарений с дорожной пылью — сим неподражаемым ароматом американских трасс.
Август заглушил двигатель и потянулся, разминая затёкшие плечи.
— Я заправлю, — обронил он тоном, каким говорят «схожу за хлебом» либо «вынесу мусор», — будничным, пустым тоном, за коим таилось нечто большее. — А ты пока… э-э-э… проверь карту. Удостоверься, что мы всё ещё следуем курсом на восток.
— Карта в образцовом порядке, — буркнул Гитлер, — это шоссе кривое.
Но едва Август выбрался наружу и зашагал к колонке, Гитлер призадержался. Он выудил из кармана горсть смятых купюр — всё достояние, — воззрился на них с выражением, заслуживавшим эпитета «задумчивое», когда б оно не отдавало скорее угрюмостью. Денег насчитывалось до обидного скудно — сумма, каковой едва достало бы на пару сэндвичей и банку газировки. Он запихнул купюры обратно в карман и на миг смежил веки, силясь отогнать непрошеную думу, но дума, по обыкновению непрошеных гостей, уходить решительно отказывалась. К возвращению Августа, отряхивавшего ладони от бензиновых испарений, Гитлер сидел надутый ровно дитя, у коего отняли любимую игрушку, но гордость не дозволяет признаться в огорчении. Нижняя губа его слегка выпятилась — жест, мнившийся ему самому выражением глубокой задумчивости, однако опознаваемый всеми окружающими как верный признак худо скрываемой досады. Август, в совершенстве постигший природу сей досады, не проронил ни слова. Он попросту уселся за руль и протянул товарищу бумажный пакет.
— Я купил нам снеди, — молвил он.
— Я тебе должен, — пробормотал Гитлер, косясь мимо пакета.
— Сочтёмся, — отрезал Август и завёл мотор.
Они приткнулись на обочине, в тени дряхлого дуба, каким-то чудом уцелевшего посреди асфальтового царства. Август извлёк из бумажного кулька два сэндвича из тех, что поступают в продажу в пластиковых облатках и вкусом напоминают скорее облатку, нежели содержимое, — две банки колы и пакетик чипсов, издавший при вскрытии фирменный хруст, служащий неофициальным гимном всякого автомобильного вояжа. Гитлер, чья надутая мина мало-помалу уступала место чему-то сродни привычному недовольству, выудил из кармана малую книжицу в мягкой обложке — зачитанную до полного изнеможения корешка, державшегося исключительно на честном слове да остатках клея.
— Что это? — осведомился Август, кусая сэндвич.
— Это из серии Past Masters, — отозвался Гитлер, перелистывая страницы томика, который был столь тонок и потрёпан, что, казалось, прочитали его ровно столько раз, сколько требовалось для полного исчезновения с лица земли, но он всё ещё держался. — «Маркс». Оксфордская серия. Маленькие такие книжечки, чтобы любой первокурсник мог с умным видом врать, будто осилил оригинал.
— Амбициозно, — оценил Август, который ковырял чипсы с тем задумчивым выражением, с каким присяжный ковыряет улики.
— Автор — непроходимый болван, — сообщил Гитлер бодрым тоном, приберегаемым другими для реплик вроде «прекрасная нынче погода». — Некто профессор Маклеллан, оксфордский дон и, судя по слогу, пожизненный девственник. Но цитаты подобраны недурственно. Вот, извольте внимать: «Человек — единственное животное, умеющее краснеть, и единственное же, имеющее к тому поводы». Марк Твен.
— Недурно, — согласился Август.
— Или вот: «Музыка — единственная материя, проникающая в душу без дозволения». Кто-то из французов, фамилии не припомню.
— Славная цитата.
— Скверная, — отсёк Гитлер. — Не в меру сентиментальная. Музыка не проникает в душу — она её навыворот выворачивает. Дозволения не спрашивает потому, что ей плевать, готов ты либо нет. Сие не романтический променад, любезный мой, сие форменное вторжение.
— Потому, верно, ты и питаешь слабость к Radiohead, — предположил Август.
Гитлер замер с сэндвичем у рта и вперил в друга долгий, испытующий взор.
— Порою, — медленно вымолвил он, — ты изрекаешь вещи почти гениальные. Почти. Ещё самая малость — и я примусь тебя уважать.
— Мерси, — сказал Август. — Я польщён. Почти.
И оба расхохотались — тем молодым, ничем не замутнённым хохотом, что рождается даже не из меткой остроты, а из простого факта совместного бытия в верном месте и в верный миг. Гитлер хохотал, откинув голову, и острые черные пряди падали ему на глаза, а Август смеялся, уткнувшись носом в банку с колой, и веснушчатое лицо его собиралось складками столь уморительно, что он делался схож с набедокурившим, но весьма собою довольным котом. Так просидели они с полчаса: Гитлер зачитывал особливо нелепые пассажи из карманной книги, сдабривая их желчными комментариями, Август внимал и от поры до времени вставлял реплики с фирменной своей, почти неприметной снисходительностью, а солнце неторопливо ползло по небосводу, и тень от дуба ползла вослед за светилом, и вся эта мизансцена до такой степени источала дух девяностых, что археолог грядущего, раскопавший означенный миг, без колебаний упрятал бы его в музей под стекло, снабдив табличкой: «Типичный roadside lunch, 1990-е, Восток».
Когда они вновь тронулись в путь, кассета в деке сменилась, и динамики извергли Pixies — «Where Is My Mind?», песнь, служившую, по глубокому убеждению Гитлера, единственно пригодным саундтреком к акту пересечения границы штата Нью-Джерси. Пейзаж за окном перерождался исподволь: поля скукоживались до пригородов, пригороды — до промышленных зон, и в самом воздухе проступил тот едва уловимый сероватый отсвет, предвещающий близость великого города.
— Чуешь? — вопросил Гитлер, втягивая ноздрями воздух, точно гончая, взявшая след.
— Что именно? — уточнил Август, хотя отменно понимал, о чём речь.
— Нью-Йорк, — выдохнул Гитлер. — Он источает запах. Даже отсюда. За полсотни миль. То аромат… безбрежных возможностей.
— Сдаётся мне, то аромат очистительных сооружений Ньюарка, — ввернул Август, умевший, как и положено доброму другу, сочетать поддержку с целительной толикой скепсиса.
— Ты опять губишь всё своей прозаичностью, — вздохнул Гитлер, однако уголки его губ подрагивали в намёке на улыбку.
К тому часу, как на горизонте проступили первые, ещё зыбкие очертания манхэттенских небоскрёбов — тощие серые спицы, пронзавшие мглистую пелену, — они успели трижды прокрутить «Pablo Honey», дважды — «Doolittle», единожды — «Disintegration» (Гитлер продавил, хотя Август держался мнения, что The Cure — музыка не вполне дорожная) и ещё какую-то кустарную запись местной команды «The Rusty Nails», лабавшей столь скверно, что сия скверна граничила с искусством. Гитлер к сей поре уже отринул исполинскую карту — она сползла с колен и пошевеливалась где-то в ногах, напоминая о своём бытии смутным шелестом, — заместо того прильнул к стеклу, вперяясь в наплывающий силуэт города с выражением лика, посещающим паломников при виде куполов святого града: смесь благоговения, трепета и алчного предвкушения разом.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!