Часть 1

21 апреля 2026, 00:00
Михель смахнул хвою с верхней перекладины креста. Вроде бы белый мрамор пока нигде не запятнан, можно протереть в следующий раз, а пока хорошо и так. Маленький букетик поздних астр уютно улегся у подножия, и Михель дотронулся до глубоко вырезанного имени матери и цифр под ним. Невозможно мало, чудовищно мало! Когда-то – еще в эпоху первой правды – он, совсем тогда мелкий мальчишка, услыхал, что дворникова собака Трезорка уже прожила на свете больше. Он метнул тогда в нее камнем, не от злобы, от бессилия – в голове просто такое не укладывалось, что матери вот нету, а эта мелкая блохастая тварь продолжает цеплять на себя репьи. Потом бранил себя, конечно, таскал Трезорке куски колбасы со стола, извинялся – даром что не попал камень-то. Собака же не виновата. Эпоха первой правды продлилась недолго. Она, верно, закончилась бы и сама, когда он стал бы постарше, сложил два и два и задал дяде Генриху неудобные вопросы – если мама и папа оба умерли, то где папина могила, например. Или – почему на маминой та же фамилия, что носит дядя Генрих, мамин брат. Почему он, Михель, тоже Штинкер, а не какой-нибудь Эдельман. (Задаваться вопросом, не дразнили ли маму и дядю в детстве за фамилию, как дразнили его, он уже давно перестал и вообще относился философски. Ну вонючка и вонючка, на себя посмотрите.) Почему, наконец, мама тут, на мраморе, Елизавета Карловна – и он Михаил Карлович, а не как-то иначе. Он бы скоро об этом спросил. Но один доброхот, кладбищенский завсегдатай, поспешил с ним – из старческой желчности, не иначе – поделиться второй правдой, просто так, в виде любезного одолжения, оказанного нежно оглаживающему белый мрамор мальчонке. «Зря стараешься», сказал. «Все равно под этим крестом никого нету, тела-то не нашли.» С этим новым сведением Михель немедленно приступил к дяде Генриху, и тот вынужденно сознался – да, все так, мамина могила пуста, она утонула, ее унесла вода. Нашли только ее шаль и туфельку на косогоре у озера, увы, мой мальчик. Михель даже боялся поначалу, что эта вот вторая правда помешает ему приходить на могилу и по-прежнему делиться с мамой самым сокровенным. Не помешала. Наоборот даже: можно было теперь фантазировать, что мама вовсе не утонула. Раз ее мертвую никто не видел – может же быть такое, что ее унесло течением, и она просто живет теперь где-то в другом городе? Ходит в лавочку, расставляет букеты на подоконниках, гладит мурчащего полосатого кота. Немного смущало, что она не хочет повидать своего сына и даже не интересуется его судьбой… Однако Михель недолго мучался этим вопросом, не прошло и недели, как в дядиной ежеутренней газете ему попалось на глаза сообщение о господине, потерявшем память вследствие падения затылком об уличный поребрик. Оный господин после того никого не узнавал и не имел даже понятия, кто он сам таков, и вот через газету пытались разыскать его родных. Все тут же встало на свои места. Конечно! Маму унесло коварным подводным течением и ударило о камень – бывают же на озере камни! И она позабыла, что у ней есть сын Михель, и брат Генрих, и еще племянники и племянницы. А то вернулась бы к ним сразу же. А раз она ничего не помнит, а они с дядей все помнят, это они должны ее сыскать, а не наоборот. Этим соображением Михель поделился с дядей немедленно. Генрих Карлович тяжело вздохнул, свернул газету и долго протирал очки. А потом заверил Михеля, что они, конечно же, искали. Но увы, увы, мальчик мой. Так и не сказал тогда третьей правды, в общем. Видно, счел, что Михель еще мал. Сказал ее только, когда ему пришла пора уезжать учиться, потому что не мог не показать документы – те, в которых, как с изумлением прочел Михель, он значился не дядиным племянником, но его младшим братом. - Мой мальчик, это печальная история, - проговорил дядя со вздохом. – Мы не были знакомы с твоим отцом – ни я, ни мои покойные родители, твои выходит – бабушка и дедушка… Лизхен была тогда очень молода… Встретила блестящего молодого человека, кажется, военного, поручика… Она впервые полюбила, и… совершила ряд глупостей, увы. Согласилась стать его супругой до того, как на то была испрошена воля Господа, кхм-кхм… Дядя кашлял и прятал глаза, стараясь скрыть смущение, но это все Михель понял отлично, не ребенок уже. Да и учиться собирался не на кого-нибудь – на врача. Может, кое в чем он и понимал-то больше дядиного. Он и предполагал что-то в этом роде, по правде сказать. Что ж, мамины родители попытались прикрыть позор дочери, по крайней мере на бюрократическом уровне, чтобы у мальчика – у него, то есть – впоследствии не возникло проблем. Но дальше дядя сказал кое-что похуже: - А потом он ее бросил, - процедил он, прибавив вдруг немецкое ругательство, какого Михель от него никогда не слыхивал, даже не знал, что оно значит, по интонации только понял, что плохое. – И она сошла с ума. Буквально, не в переносном смысле. Родители старались, как могли, удержать ее дома до родов, но она все рвалась куда-то, звала своего «миленького кетцхена». Они были начеку, ты появился на свет под крышей, в тепле и уюте, но ей после родов сделалось только хуже, бедняжке. Ома (дядя привык звать бабушку так в разговорах со своими детьми) разрывалась между дочерью и новорожденным тобою, не высыпалась, отец был на службе (я же, как тебе известно, тогда только заканчивал курс, и приехать не мог), и в какой-то день они не уследили. Лизхен не думала топиться, тут не могло быть двух мнений. Она просто хотела нагнать неверного возлюбленного. Несчастный случай с бедной помешанной… И тому доказательство: ведь она пыталась взять тебя с собой, мальчик мой… на косогоре нашли не только шаль и туфельку, в шаль был завернут ты, двух недель отроду. Михель стоял напротив дяди как громом пораженный. Целая буря чувств вздымалась в нем, и он не знал, какое сильнее. Наконец, спросил: - Как звали того мерзавца? Он жив по сей день? Дядя отвечал ему из-под вновь надетых очков взглядом «так-вот-что-тебя-в-этом прежде всего-заинтересовало». - Не знаю, мальчик мой. Вроде бы, Георг, но я никогда не слышал его фамилии. Тогда Михель развернулся, чтобы уйти и обдумать все услышанное в одиночестве, но его нагнал дядин вопрос: - А кабы ты встретил его – что бы сделал? Михель круто развернулся на каблуках снова, и, видимо, его взгляд ответил дяде без слов. - Он твой отец, - напомнил дядя вполголоса. - А она – моя мать, - сказал Михель и вышел. Вот после этого, узнав третью правду, Михель и заказал перенести на эмалевую крышку часов единственный мамин портрет. Чтобы тоже… взять ее с собой, когда уедет из дому надолго. Третья правда постепенно обживалась в его голове, свивала гнездо. Утаптывалась лапами, приспосабливалась. А он приспосабливался к ней, потому что уже тогда понимал – третья – она последняя. Был в этом уверен. И тот пьяный купчик в столичном трактире застал его, конечно, врасплох, что ни говори. Михель опрокинул одну маленькую рюмку настойки на дорожку, когда сосед по столу (трактир был переполнен, и сесть в одиночестве не удалось), последние несколько минут доказывавший своему сильно захмелевшему товарищу необходимость отправляться в обратный путь, в качестве дополнительного аргумента в споре («е-ще-о ра-а-но уххх уходить!») спросил у него, который час. Михель достал из жилетного кармана хронометр, отщелкнул крышку. Купчик сунулся посмотреть. Мамин портрет блеснул под крышкой – вышло, может, несколько слащаво и ярко, но Михелю нравилось. Мама на портрете была совсем юной (будто бы она была когда-то иной!), почти девочка, маленькая трогательная плутовка с пальчиком у губ, в розовом платьице, с курчавой, как у черного барашка, копной волос. - Каков розанчик! – первый, более тверезый купчик послал изображению слюнявый воздушный поцелуй и потянул за цепочку, приглашая товарища взглянуть. Михелю было неловко выдернуть часы сразу же, и он терпел. Тот, второй, пьяный в хламину, тоже бросил взгляд на мамину миниатюру. Сфокусировал мутные зенки. - В-вылитая, - выговорил он с каким-то удовольствием в голосе. – Ну в-вылитая Ллллизавета… Смердящщща юродива! Что? - Чтооооо? Михель вскочил на ноги, вырвал часы из чужой руки, захлопнул, упихал в карман поглубже. Вид его сжатых кулаков был, должно быть, достаточно красноречив, чтобы тот, что потрезвее, залебезил – «шутит, шутит, не хотели-с обидеть, барин» и что-то в том же роде. Второй тоже как-то подобрался, пробормотал: - Да ппппросто похожа-с, говорю, на скотопригонь-ик!-евскую девку одну, вы не серчайте, тому уж четверть в-века, я что ж, я про сходство, а не так чтобы-с… Уверить загулявших молодцов, что он ничуть не в обиде, а просто желает немедленно знать, кто такая есть эта Лизавета, удалось не сразу, но наконец до них дошло, что бить, кажется, передумали. С помощью еще одного шкалика на каждого Михель разложил новое знание по полочкам. Лет двадцать, а может, и все двадцать пять назад обреталась в скверном городишке Скотопригоньевске (господи, на другой стороне озера!) некая юродивая девка. Ходила чуть не в исподнем, морозов не боялась, на вопросы в основном мычала. Была, точно, мала ростом и, точно, черно-кучерява волосом. Откель взялась, мужики припомнить не могли, то ли и всегда там проживала, а то ли несколько лет как приблудилась, но местные ее привечали, подкармливали, пытались приодеть, да тщетно. Она же была истинная птичка божия, спала на паперти, поданные баранки ребятне раздавала, грошики в церковную кружку совала, и ни разу ничего за все время не украла. Один из купцов припомнил даже, что позабыл, в бытность в городишке, дорогую табакерку на столе в трактире, а когда вернулся, табакерка так и стояла, а подле на лавке храпела оная Лизавета, ничуть на серебряную вещицу не покушаясь. Было той Лизавете – они силились припомнить – много лет двадцать об ту пору. С чего ее прозвали Смердящей – да уж верно, с того, что вечно где-то ночевала на навозе и прочей нечистоте, не взыщите. Вот и все, что знали – а с тех пор как-то и не слыхивали про нее, а в Скотопригоньевске оказывались лишь наскоком, накоротке. И вот теперь Михель, обремененный четвертой правдою, придавившей его к земле пудовой гирей, не заходя к дяде, а только забежавши к материнскому кресту, стоял на пристани в ожидании парохода до Скотопригоньевска. Мыслимо ли это – город на другой стороне озера? А почему бы и нет? Кто мешал безумной девице решить, что неверный возлюбленный уплыл на пароходе, и попытаться за ним погнаться таким путем? А ребенка она в помраченном рассудке могла позабыть на косогоре поодаль от пристани. Могла же? Неужели родные не проверили бы, в таком случае? Не расспросили служащих, матросов? Да полно, искали они ее, или вздохнули с облегчением: была и нету, и нет на нашем имени позору? Избавились с поспешностью, будто оскверненная, потерявшая рассудок дочь и сестра в мгновение превратилась в отвратительное насекомое, которое можно только выкинуть вон, очистить свой дом. Михель помотал головой. На середине озера пошел, будто нехотя, ленивый осенний дождь. Он быстро намочил палубу и согнал всех пассажиров третьего класса жаться кучами поближе к не принадлежавшему им, по тарифу, навесу. Он стекал за воротник и вдруг, хотя царило почти полное безветрие, прилепил к левому башмаку Михеля невесть где раздобытый кленовый лист в красных прожилках. Михель поднял его и всунул в петлицу пальто. Докторский саквояж – он обзавелся таким перед самым отъездом, очень уж было заманчиво, не врач, конечно, еще не врач, но так взглянешь – а может, уже и врач? – блестел, как упитанное водоплавающее животное. Городок постепенно вырастал перед ними – маленький, мокренький, жалкий. Но дождь перестал, и, будто обозначая надежду, в самый миг, когда пароход вошел в искусственно уширенную местную протоку, мелькнул, отразившись от церковного купола, солнечный луч. Оказавшись сызнова на твердой земле, Михель в первую минуту растерялся. Ему, как ни странно, не случалось бывать за всю жизнь в Скотопригоньевске (что за гадкое, право же, название!), однако в памяти засело, что в нем имеется какой-никакой а монастырь. А на поверхность четвертой правды всплыло – «… ночевала на паперти». Какой-то мальчишка показал ему нужное направление. Как странно, думал Михель, подходя. Сейчас я, возможно, увижу свою мать. Старую – не ту девочку с портрета, ведь прошло двадцать семь лет! Старую юродивую, грязную, ничего не соображающую бродяжку. Беззубую – все они таковы, и в сорок пять, и в тридцать уже тоже. Вероятно, пьяную. Тот мужик говорил, что местные к ней не злы, что они пытались и приютить, и приодеть ее, но все было тщетно. Пойдет ли она с ним? Найдет ли он в себе силы связать себя сейчас – на заре карьеры - по рукам и ногам этакой обузой? Не почувствует ли он просто-напросто отвращения при виде морщинистого испитого лица? Где-то в глубине монастыря глухо звонил небольшой колокол, которого не было видно. Воняло какой-то дрянью – вероятно, недавно чистили выгребные ямы. Михель вошел в ворота и осторожно остановился, не проходя дальше. Он ходил в лютеранскую церковь, и тем тоже не злоупотреблял, потому не хотел с первых шагов как-то так ошибиться, что у местных отшибет охоту отвечать на его вопросы. Мимо, прочь чрез ворота, широким шагом прошел красивый высокий юноша в монашеском, вроде бы, одеянии, с заплаканным лицом и покрасневшими глазами. Михель не решился его останавливать. Две женщины тихо переговаривались у ворот. - Грешил, видать, много, - говорила одна с удовольствием. - А то не знаешь? В пост ел скоромное, с бабами вожжался, - подтвердила другая. Михель уже почти совсем собрался заговорить с ними, как третья женщина откуда-то из глубины двора махнула им, и собеседницы, повинуясь знаку, поспешили к ней. Проходили еще монахи, и в одном направлении, и в другом, и скоро, и неспешно, но про себя Михель решил, что все-таки заговорить лучше с лицом светским. Таковое вскоре нашлось. Лысоватый господин лет шестидесяти, несший шляпу в руке, шел на выход из монастыря, но поминутно оглядывался, а еще поводил как-то носом, будто он был у него гуттаперчевым. Михелю он отчего-то напомнил виденного недавно на фотографии в полицейском листке немца, бывшего жертвой какого-то нашумевшего преступления. - Прошу меня простить, осмелюсь ли обратиться… - начал Михель, вежливо подступая к расспросу, но ничего не понадобилось. Господин, обшарив Михеля несколько навыкате внимательными глазами, тотчас ухватился за возможность посплетничать с новым лицом. - Вы, я вижу, нездешний, милостивый государь? – быстро защебетал господин, и едва Михель подтвердил свой недавний только приезд в Скотопригоньевск, зачастил, рекомендуясь и переходя к занимавшему его делу одним махом: - Максимов, тульский помещик, слышали, должно быть, что у нас тут нынче за содом? – и господин опять повел носом, словно намекал на царившее вокруг зловоние. - Прошу меня простить, я только с парохода, - Михель чуть развел руками, извиняясь за свое неведение. - Ох! Ох! Что ж творится на свете, милостивый государь! Зосима-то, здешний святой старец – ну, про Зосиму, понятное дело, слыхали, про него все слыхали, люди к нему потоком шли из всех волостей! – провонял-с! - Провонял? – честно не понял Михель. - А вот, аромат-то изволите благообонять? Нынче ночью только преставился, и вместо ладанного запаху, как от истинных праведников – такой, прошу заметить, конфуз. Поспешили зарыть в землю с неуместной поспешностью, а до сих пор ощущается! - Такие случаи, кстати, отмечены в литературе, - Михель, кажется, понял природу явления. – Дело в том, что выделение этилмеркаптана в первые часы после… Максимов прервал его, несколько неучтиво пощелкав языком и красноречиво указав глазами на поблескивающий новенькой кожей докторский саквояж в руке Михеля: - Не всё, не всё, милостивый государь, надобно поверять наукой! Есть материи, когда разум бессилен, и только вера, одна только вера… - и сам не договорил, скорбно качая лысиной из стороны в сторону. Не хотите объяснений – не надо, мысленно пожал плечами Михель, и не стал продолжать, а вместо того спросил, подлив чуть елея для лучшего движения разговора: - Вижу, вы человек солидный, обо всех здешних, скотопригоньевских делах хорошо осведомлены, так у кого же мне и спросить, как не у вас – говорит ли вам что-то такое имя – юродивая Лизавета Смердящева, или, может, Смердяева? - А, Лизавета Смердящая! Как же, как же, - смена темы, похоже, не огорчила Максимова. - А где бы мне ее сыскать? - Как где? – Максимов усмехнулся и мотнул головой назад, за монастырские постройки. – На кладбище, знамо дело. У Михеля упало сердце. Опоздал. - Умерла? – пробормотал он. - Так уж двадцать пятый год пошел, милостивый государь, как померла! Родами и померла ведь, это весь город знает. Родами? Михель часто заморгал глазами, переставая понимать вообще. Как – родами? Но ведь она родила… его. То есть недосмотрели, и помешанная сбежала таки из дому? Значит, он родился в Скотопригоньевске? Мама умерла, ее схоронили, а бабушка с дедушкой, отыскав младенца – забрали его с собою, домой, и поставили этот пустой крест, и придумали, что… Стоп. С момента его появления на свет пошел не двадцать пятый год. Двадцать восьмой. - Вы, быть может, немного путаете? Года на три ранее было дело? Она ведь не здешняя была, да? Когда она в Скотопригоньевске впервые объявилась, вы помните? Максимов посмотрел на него с интересом. - Обижаете, милостивый государь! Не верите мне – хоть кого спросите! Местная она была, Лизавета по прозванию Смердящая, здешнего работника Ильи дочка. Уж он ее маленькую колачивал! Сердился, что бессловесную дурочку на свет произвел. Не говорила вовсе, токмо мычала, жила подаянием. Соседи жалели бедняжку… А как помер Илья, она одна осталась, все по садам лазила да на сеновалах ночевала. Тут-то видать Федор Палыча на слабо и подловили, куражились по пьяному делу, как водится, ну и подначил кто – мол, гляди-ка, вот ведь тоже женщина, али ты не мужчина? Недаром она в его двор-то на сносях полезла. Там и родила, там и померла. Этой зимою двадцать пять годов с того дня сравняется, у меня на цыфирь, - Максимов постучал себя согнутым пальцем по лбу, - память во какая! Михель почувствовал, как по спине бегут ледяные мурашки – ему снова было восемнадцать, он снова стоял в дядином кабинете и снова слушал о том человеке, который убил его мать. Чтобы не упасть, ему пришлось ухватиться за столб ворот. Это не она, напомнил он себе поскорее. Это небывалое совпадение – имен и чисел, жизней и судеб. Вот и все, эта нитка никуда не ведет, это тупик, возвращайся к своей третьей правде и к пустому кресту и живи, как жил. И гаденьким облегчением скользнуло на задворках сознания – и строй карьеру, не отвлекаясь на обузу в виде юродивой старухи на иждивении. И, разозлившись на себя за последнюю мысль, Михель сказал: - Господин Максимов, вы можете показать мне ее могилу? * Крест на месте погребения Лизаветы Смердящей был, конечно, покосившийся, деревянный – но не двадцатипятилетней давности, а явно подновлявшийся. И вообще за могилой ухаживали, это ощущалось. Цветы торчали вялые, но все-таки это были цветы, и им было не больше недели, оградка была выкрашена в зеленый цвет, и еще не облуплена нигде. Фамилия Лизаветы оказалась Петрова, а возраста ее Михель не узнал, год на кресте был вырезан лишь один, после экономного «ск.» Спохватившись, он вытянул из петлицы кленовый лист, положил под крестом. «Это не моя мама.» - Сколько ей было лет? – спросил он Максимова, который явно намеревался досмотреть спектакль до конца и не спешил оставить Михеля в покое. - Да бог весть, лет девятнадцать, думаю, не более. «Это не она.» Михель вздохнул и окинул взглядом монастырское кладбище. Уголок, выделенный местной блаженной дурочке, у самой дальней стены, можно было назвать даже уютным. - Младенца ведь с ней не положили, наверное? - Младенца? – Максимов даже хохотнул неуместно, вылупившись на Михеля. – А, вы про Лизаветино отродье! Дак младенец-то не помер, выходили добрые люди! - Ее ребенок жив? – изумился Михель, поднимая глаза. - Поживее многих! – Максимов опять хохотнул, словно одной ему ведомой шутке. – Павел Федорович Смердяков-с, проживают в дому своего папаши, Федора Палыча Карамазова, на должности повара и лакея. * Битый час Михель сидел над одною рюмкой наливки в местном затрапезном трактире и ощущал, что пьянеет, даже не отпивая из рюмки. Мысли его путались. Насильник юродивой Лизаветы жив, здоров и находится сейчас прямо здесь, в одном с ним городе. Но самое изумительное – знающий о своем происхождении (он уточнил это у Максимова) сын ее, Павел, живет со своим отцом уже двадцать пятый год, и в ус не дует! Или дует? Или?.. Михель опрокинул в рот половину содержимого рюмки разом и закашлялся. Почему он не уходит? Даже если мерзавец записал его крепостным, он уже пять лет как волен уйти! Или?.. Это не твоя история, Михаил Карлович Штинкер, напомнил он себе строго. Ты не имеешь к этому ни малейшего отношения. Это странное совпадение, а не четвертая, пятая и далее по порядку какая там правда о тебе. «А кабы ты встретил его – что бы сделал?» - спросил в его голове дядин голос. «А ты?» - спросил Михель незнакомого ему Павла. И понял, что не знает ответа на оба вопроса. И даже если ответ на первый оставить прежним – точно не знает ответа на второй. Между нами есть разница, подумал Михель вдруг, силясь представить себе незнакомца, который был не им, а кем-то, конечно, другим. Если бы мой отец не сгубил мою мать, а повел себя по-человечески, я бы все равно мог родиться, жить и радоваться жизни. А если бы его отец не был подлецом, его бы на свете вовсе не было. И как жить с такой мыслью? Как не просто жить с такой мыслью, но ходить каждый день мимо этого подлеца, подавая ему кушанье? Как думать хоть о чем-то кроме того, что в этом кушанье мог бы сейчас быть мышьяк? Как объяснить себе, почему там нет мышьяка? Он потряс головою, допил рюмку, расплатился и вышел из трактира. Смеркалось. «Это не твоя история.» - Эй, гимназия, - остановил Михель пробегавшего мимо тонкошеего мальчугана в форменной шинельке, - не покажешь, где проживает господин Карамазов? Вопрос, совершенно невиннейший, подействовал на мальчика странно. Он взвизгнул, точно побитая собачонка, и как-то неловко пятясь, бросился бежать от Михеля в проулок. Михель пожал плечами. В конце концов, наплевать на этого Карамазова. Надо пойти на пристань и сесть на пароход, пока он не… Издевательский пароходный гудок был ему ответом. Михель вытащил часы и в сгущающемся полумраке разглядел стрелки. Мда, он засиделся в трактире куда дольше, чем ему казалось поначалу. Что ж, значит, следовало отыскать постоялый двор, заночевать в мерзком городишке и вернуться поутру. Он привычным жестом приложил палец к губам и затем к маминому портрету, защелкнул крышку и побрел в сторону возвышавшейся над площадью пожарной каланчи, рассудив, что где-то там должна бы найтись какая-нибудь гостиница. На площади сворачивались остатки базара, и как ни странно, сновало довольно много покупателей – видимо, рассчитывавших закупить провизию подешевле, благодаря всеобщей спешке продавцов и надежде их на хоть какой приработок в последнюю минуту. Мимо Михеля деловито пробежала кудлатая собака, до невероятности похожая на Трезорку. -… Свежайшие, Павел Федорович…! – донеслось до Михеля. Он навострил уши и повернул на голос. - Свежайшие они были нынче поутру, - скрипуче-брюзгливо отвечал на то какой-то человек. – А потому по пятнадцати копеек никто у тебя не возьмет. Десять – моя последняя цена. - Обижаете, Павел Федорович, я ведь завсегда к вам со всей душой! - Десять копеек. - Я и к папаше вашему… - Восемь, - отвечал покупатель неожиданно зло. Михель протиснулся чуть ближе. О каком товаре шла речь, он даже и не догадался посмотреть, сосредоточив все внимание на желтоватом безусом и безбородом молодом довольно лице. Он всматривался в него так жадно, что позабыл обо всем. Лицо было, пожалуй, неприятное на первый взгляд, с несколько брезгливым выражением, и было в нем нечто старческое, даже несмотря на молодость, но Михель тут же заметил и еще кое-какие приметы. О, он знал их слишком хорошо! Ведь он только что писал о них диплом. «Morbus comitialis», прошептал Михель в священном ужасе.  * Богатырь оказался слабаком и пополз зализывать душевные раны. Что ж, глупо было на него рассчитывать, и Иван Федорович правильно не верили-с в благополучный исход с участием Дмитрия Федоровича. Однако подобного момента упускать никак было нельзя. Он еще раз представил себе комнату. Окно. Стол как раз возле окна, на нем имеется пресс-папье, и это удобно. Из сада донесся шум – не иначе, наш богатырь, убегая, столкнулся с Григорием или его женою. Или на скамейку налетел впотьмах? Сейчас неважно, сейчас время впустую тратить нельзя, ни секундочки. Если шум усилится, это может привлечь внимание старика. Он осторожно скользнул под окном. Тук. Тук-тук. Тук. – дробью пробежал по наличнику условный сигнал. Теперь опрометью в дом, пока тот высовывается в очередной попытке сыскать под окошком свою зазнобу. Успеть! В висках лихорадочно застучало. Нет! Вот сейчас бы это было совсем некстати! Сейчас нужно успеть, а потом можно хоть месяц пластом лежать. В сенях он прихватил еще и кочергу – не стоит полагаться на расположение предмета, которого может и не оказаться на месте. В голове быстро мутилось, будто сгущались тучи. Успеть! Быть может, нанести удар в ту самую долю секунды предельной ясности, самое прекрасное мгновение, ради которого можно согласиться терпеть и самое припадки. Полшага до двери. Потом прыжком через комнату, и замахнуться. - Пауль! Он вздрогнул. В конце коридора стоял какой-то человек, и на его лицо падал отсвет неизвестно откуда, так что весь последний прекрасный момент оказался бездарно истрачен на изучение его совершенно незнакомых черт. - Пауль, нет! Остановитесь, не делайте этого! Кочерга выпала со звоном из его руки, и следующего мгновения – со сжатыми зубами, с пеной на губах – он уже не осознавал. * Павел Федорович разлепил веки и посмотрел вокруг. Тело пронизывала знакомая всегдашняя слабость, оно казалось легким и в то же время безвольно-чужим. Зато во рту, вместо привычного послеприпадочного «будто кошки нагадили», ощущалось что-то иное. Какой-то не слишком мерзкий, а может, даже и (положа руку на сердце) приятный сладковатый привкус. Словно он только что несознательно для себя самого отхлебнул вишневой наливки. Гм. Чуть пошире раскрыв глаза, Павел Федорович не без вялого удивления отметил, что находится в незнакомом помещении с какими-то веселенькими и довольно чистенькими обоями в мелкий розовый цветок, но обдумать эту удивительность решил чуть после, потому что в комнате обнаружилась удивительность позначительнее: у стола, четко вырисовываясь на фоне окна, стоял какой-то чужой плотно сбитый невысокого росту господин. Доктор? Видимо, слегка пошевелившись, Павел Федорович привлек внимание незнакомца, а быть может, тот давал себе труд периодически взглядывать, проверяя его кондицию. Так или иначе, незнакомец быстро обернулся, сделал в направлении постели пару шагов и спросил участливо: - Как вы себя чувствуете? От этого он перестал казаться силуэтом против свету, и Павел Федорович разглядел и шапку курчавых черных волос, и аккуратически повязанный хальстух, и внимательные широко раскрытые голубые глаза – а главное, вспомнил, с мучительным внутренним стоном, при каких обстоятельствах давеча являлся ему сей господин. - Кто вы такой? – резко спросил Павел Федорович вместо ответу на вопрос о самочувствии. Тут произошло нечто неожиданное: голубые глаза незнакомца резко увлажнились, и даже по правой щеке быстро пролегла блестящая дорожка, господин подошел совсем близко, присел на краешек кровати и возгласил сентиментально и вместе с тем патетически: - Пауль! Я твой брат! Неожиданный переход на «ты» и новое сведение вызвали в Павле Федоровиче интерес, и даже чуть менее вялый, чем он мог от себя ожидать минуту назад. Он еще раз окинул взглядом, однако, совершенно незнакомую ему и даже не вполне что ли русскую обличность господина, не нашел ни малейших фамильных черт, скептически сощурился и уточнил: - Еще один? Что, тоже Карамазов? Тут слеза удивительным образом просохла в глазах незнакомца так же быстро, как набежала, и господин отвечал тоном неожиданно твердым и уверенным, без следа былой сентиментальности: - Не Карамазов. Смердяков.
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!