Почему она?
31 мая 2026, 02:47Марина.
Я сидела за столом в своем кабинете и механически просматривала сводки за прошлую неделю. Столбцы цифр, графики поставок, отчеты по смертности — всё это плыло перед глазами, сливаясь в бессмысленную серую массу. И не от хронической усталости, а от того, что мой мозг, обученный выдавать стопроцентную концентрацию, сейчас наотрез отказывался работать.
Он упорно, маниакально возвращался в одну и ту же болевую точку.
Я кожей помнила, как Брагин накрыл мои ледяные, дрожащие руки своими. Он без единого слова предложил мне утешение, и я — выпотрошенная после восьми часов в операционной — отчаянно стала искать его в нём. Я приняла эту слабость. Сломалась на жалкую, непростительную секунду и шагнула к нему, тяжело прижавшись лбом к его плечу, прячась в нем от всего мира.
А потом он сказал: «У меня умер отец».
И в этот момент у меня в голове окончательно сорвало все предохранители. Я просто забылась. Выпала из реальности. Забыла про свой статус, про чужое кольцо на пальце, про ребенка под сердцем и ту правильную жизнь, которую сама же себе придумала. Я позволила себе показать всё. Вся моя любовь, вся отчаянная нежность, которую я хоронила в себе месяцами, вылилась в одно инстинктивное движение — когда я подняла ладонь и коснулась его колючей, небритой щеки. Я так хотела забрать его боль. Я готова была полностью раствориться в нем.
А потом реальность ударила меня наотмашь.
Я вспомнила. Мне — нельзя.
Какое же это изощренное, больное гадство. Как же невыносимо, физически тяжело стоять напротив своего, единственного мужчины, умирать от желания закрыть его собой от всей этой черноты — и вынужденно бить себя по рукам. Я испугалась самой себя. Испугалась того, что еще одна секунда, еще один судорожный вдох его запаха — и я окончательно сорвусь. Перечеркну всё.
Поэтому я заставила себя одернуть ладонь, словно от оголенного провода под напряжением. Отступила на спасительные два шага. С металлическим лязгом захлопнула забрало и снова натянула на себя удушающую маску главврача.
Шёл четвертый месяц.
Живот был ещё совсем небольшим — под строгим, свободным кроем пиджака он оставался почти невидимым для чужих, любопытных глаз отделения. Но я уже чувствовала его. Не только физиологически. Каждое утро, только открыв глаза, я первым делом клала ладонь на низ живота и замирала.
Это была моя единственная абсолютная, безусловная радость. Мой свет в конце этого бесконечного больничного коридора. Я — хирург, разменявшая четвёртый десяток, привыкшая доверять только скальпелю и протоколам, — вымолила у судьбы это маленькое, тихое чудо. Когда я оставалась одна, я могла подолгу сидеть вот так, поглаживая живот, и впервые за долгие годы чувствовать себя по-настоящему счастливой. Целостной. Живой.
Саша говорил, что я изменилась. Стала мягкой, домашней, какой-то светящейся изнутри. Утверждал, что мне безумно идет это умиротворение.
Саша. Мой правильный, официальный жених. Надежный, заботливый, идеальный. Мужчина, который каждый вечер ждал меня в теплой квартире с приготовленным ужином. Который по часам следил за тем, чтобы я пила витамины. Мужчина, который с пугающим тактом обходил острые углы и никогда не задавал лишних вопросов. Я знала, что он станет прекрасным отцом моему ребенку. Знала, что за ним я буду как за каменной стеной.
С ним было безопасно. Тепло. Уютно.
И до крика, до тошноты невыносимо.
Потому что он был не моим. Я делила постель и быт с безупречным человеком, пока моё собственное сердце продолжало рваться на куски там, в коридорах Склифа, рядом с уставшим, сломанным Брагиным. Мой личный, тихий ад в комфортных условиях.
Я сделала глубокий вдох, привычным, почти благоговейным жестом провела ладонью по животу, заземляясь, и заставила себя перевести взгляд обратно на сухие строчки финансового отчета. Мне нужно было работать.
Но через пару минут я поняла, что это абсолютно бесполезно. Без единого шанса.
Я раздраженно отбросила ручку на столешницу. Встала из-за стола, чувствуя, как ноет поясница. Подошла к тумбочке в углу, щелкнула кнопкой электрического чайника. Достала обычный картонный ярлычок, бросила бумажный пакетик на дно чашки, и мой взгляд против воли зацепился за упаковку рядом. Почти пустую. Там, на самом дне, уже пару недель лежал один-единственный, последний пакетик того самого чая, который когда-то купил мне Олег. Дорогая заварка в шелковой пирамидке. Я не притрагивалась к нему. Физически не могла заставить себя залить его кипятком. Не могла разрешить себе закончить, оборвать и выбросить в мусорную корзину хотя бы эту жалкую, материальную мелочь.
Сентиментальная дура ты, Нарочинская.
Пока вода с нарастающим шумом закипала, я подошла к окну. Жестом раздвинула указательным и средним пальцами жесткие пластины жалюзи, глядя одним глазом на улицу. Серый асфальт больничного двора уже успело припорошить первым, легким слоем колючего снега. Зима брала своё, замораживая всё живое.
И тут же я непроизвольно закатила глаза, почувствовав, как внутри всё стягивает от раздражения. По ступеням главного входа Склифа, почти сбегая, торопливо спускалась Михалёва. Куртка расстегнута настежь, несмотря на минусовую температуру, волосы растрепаны. Вся какая-то суетливая, неуместная, потерянная.
Я резко отпустила жалюзи. Пластик сухо, звонко щелкнул, отрезая меня от этого зрелища. Отошла вглубь кабинета, к небольшому белому диванчику, над которым висела полка с цветами. Скрестила руки на груди и уставилась на горшки, всем своим видом демонстрируя пустому кабинету, что просто внимательно осматриваю увядающие лепестки.
На самом же деле в этот момент я изо всех сил пыталась задушить в себе поднимающееся, уродливое, токсичное чувство ненависти. Ненависти к женщине, которая её совершенно не заслуживала. Лена не была злодейкой, она не делала мне ничего плохого. Она просто любила мужчину, за которого вышла замуж.
«Как не заслуживает и Олега», — тут же безжалостно, зло подсказало сердце.
Я крепко зажмурилась, отгоняя от себя эти противные, липкие, разъедающие изнутри мысли. Но вопрос, который методично грыз меня каждую ночь, снова поднял голову, пульсируя в висках.
Почему она?
В чем её чертов секрет, ради которого стоило так бездарно перечеркнуть нас?
И в эту секунду дверь распахнулась без стука.
Я вскинула голову, резко обернувшись от цветов. На пороге застыла Нина.
Одного короткого, смазанного взгляда на её лицо мне хватило, чтобы вся кровь мгновенно, со свистом отхлынула от сердца.
Нина, при всей своей врожденной сердечности и эмпатии, никогда бы не ворвалась ко мне вот так из-за рядового, пусть даже тяжелого случая. За эти месяцы она, как и подавляющее большинство сотрудников отделения, благополучно забыла дорогу в мой кабинет. Все рабочие катастрофы, любые авралы экстренной хирургии доносились до меня строго по регламенту — через Ирину Алексеевну. Если Дубровская проигнорировала субординацию, миновала Павлову и прибежала ко мне напрямую, снеся дверь, — значит, это не касалось больницы. Это было чем-то сугубо личным. И чем-то фатальным.
— Марина, — выдохнула она.
Голос ей не принадлежал. Я ещё больше напряглась.
— Олег разбился в аварии.
В ту же секунду мир вокруг меня с сухим хрустом раскололся надвое.
Всё, что составляло мою суть, весь мой железный контроль — всё за секунду обратилось в мертвый, холодный лед. Замерли легкие. Перестала течь по венам кровь. Оборвались, разбившись в мелкую крошку, мысли. Время споткнулось, намертво зависнув в одной-единственной, бесконечной точке, и в кабинете воцарилась стеклянная, вакуумная тишина. Я тупо смотрела на Нину, и её лицо перед моими глазами плыло, деформировалось, превращаясь в жуткую, размытую маску.
А потом где-то в самой глубине моего сознания, прямо за ребрами, оглушительно, наотмашь полыхнул и грохнул раскат грома. И вслед за ним на меня обрушилась тяжелая, черная стена воды. Ливень, который должен был смыть меня с лица земли.
Но это был всего лишь сухой, громкий щелчок чайника на тумбочке. Вода закипела. Обычная, бытовая реальность продолжала лениво существовать, пока я заживо сгорала в этом аду.
Я начала задыхаться.
Воздух в кабинете мгновенно исчез, превратился в ядовитый, разреженный газ, который невозможно было втянуть. Как выброшенная на берег рыба, я судорожно, с тихим сипом открывала рот, ловя пустоту. Обеими руками вцепилась себе в шею, в грудь, до красных полос раздирая ногтями кожу, пытаясь разорвать воротник блузки, ставший удушающей, затянутой петлей.
Слёзы пришли не сразу. Сначала меня накрыло сухим, звенящим, первобытным ужасом. А потом в секунду я уже смотрела на мир сквозь них, как через замерзшее, потрескавшееся лобовое стекло, за которым не было ничего, кроме пустоты и темноты.
Нина среагировала мгновенно. Сработал многолетний больничный рефлекс. Она резко захлопнула за собой дверь, провернула ключ в замке, наглухо отсекая мой позор и мой крах от чужих глаз из приемного покоя, и в один прыжок оказалась рядом со мной.
— Марин... — в её голосе забилась такая дикая, неприкрытая паника, какой я не слышала никогда. — Марин, что?! Господи, что с тобой? Воды?! Тебе нельзя, Марин, слышишь?!
Я не могла издать ни звука. Я стала абсолютно, глухонемой. Язык онемел, превратился в кусок свинца. Все слова, которые я знала, все медицинские термины, которыми я привыкла жонглировать, вымерли. Остался только мой собственный, страшный, животный хрип где-то в глубине легких и оглушительный стук сердца, бьющий молотом в перепонки.
В каком-то безумном, судорожном порыве я запустила пальцы глубоко в волосы у самых корней и со всей дури сжала кулак, дернув вверх. Моя голова запрокинулась. Но эта острая физическая боль была настолько мизерной, настолько ничтожной по сравнению с той тектонической катастрофой, что разрывала сейчас мою душу на куски, что я её просто не почувствовала. Нервные окончания отказали.
— Марина! — Нина жестко, до боли перехватив мои запястья, опустила мои руки и мертвой хваткой вцепилась ладонями в мои щеки. Её пальцы были ледяными и цепкими, они силой заставили мою голову зафиксироваться. — Нарочинская! Посмотри на меня! Дыши, дура, дыши!
Я смотрела на неё широко раскрытыми, безумными глазами, продолжая судорожно глотать ртом этот проклятый воздух. Слезы стояли в глазах тяжелыми каплями, дрожали и наконец, сорвавшись, потекли горячими, солеными струйками по моим щекам.
Меня начало трясти. Жутко. Крупно. Неуправляемо. Эта волна парализующего холода поднималась откуда-то снизу, из самого центра, из живота, где прямо сейчас спал мой маленький, еще ничего не понимающий ребенок. Ребенок, чья мать в эту секунду просто сходила с ума от горя и умирала у «всех» на виду.
— Нарочинская! — снова, уже во весь голос крикнула Нина, отчаянно пытаясь вернуть меня в чувство, выбить из этого ступора, привести в сознание.
Но я её больше не слышала. Мой мозг полностью отключился от внешних раздражителей. Вместо этого мои колени подогнулись, стали ватными, не способными держать вес моего тела. И я, полностью потеряв опору, стала медленно, как подкошенная, оседать вниз. Напрямик. На холодный линолеум пола, совершенно забыв, что прямо за моей спиной, всего в полушаге, был мягкий белый диван. Мне было плевать. Мой мир рухнул, погребая меня под своими обломками, и я уходила на дно вслед за ним.
***
Олег. Я выныривал из темноты — и снова камнем уходил в воду. Просыпался. И. Засыпал. Проваливался в какую-то пустоту, где не было ни боли, ни времени, ни света. Только вязкий, удушающий кисель. Кажется, я иногда пытался что-то сказать. Разомкнуть тяжелые, сшитые невидимыми нитками челюсти. Вытолкнуть из разорванных легких хоть один жалкий звук, хоть сиплый хрип. Но тело мне больше категорически не принадлежало. Оно осталось где-то там, наверху, в другой, чужой реальности. От меня остался только этот пульсирующий, воспаленный сгусток сознания. Сквозь толщу воды до меня иногда доносились голоса. Искаженное эхо. Обрывки фраз. Чужие, резкие, профессионально-взвинченные команды — такие же, какими я сам сотни раз отстреливался в реанимации, когда кто-то уходил у меня под руками. Мерзкий, режущий писк аппаратуры. И один голос... знакомый. Прошивающий эту глухую темноту насквозь. Кто это? Лариса? Лена? Марина? Я не понимал. Мозг отказывался расшифровывать сигналы. Я просто пытался ухватиться за этот знакомый звук, как за брошенный спасательный трос. Но пальцы соскальзывали. Меня срывало. И я снова отключался. Эта холодная, равнодушная бесконечность заворачивала меня в воронку. Вода скручивалась в тугую спираль, и я крутился в ней. Кружился. Кружился, окончательно теряя остатки гравитации, пока сквозь этот бешеный водоворот вдруг не увидел дно. Спокойное, абсолютно тихое дно, на которое я наконец-то могу просто лечь. Господи, как же я устал. Я выжат. Выпотрошен до последней капли. Мои батарейки сдохли. Я хочу передохнуть хотя бы на пару чертовых секунд. Выключить этот нескончаемый, выматывающий бег по кругу. Вот сейчас... сейчас я доберусь до туда, лягу на это мягкое, прохладное песчаное дно этого вихря и немного посплю. Никто меня здесь не достанет. Никаких сирен. Никакой ответственности. Никаких чужих мужей и мертвых отцов. Чуть-чуть. Совсем ненадолго. Закрыть глаза. Мне просто надо отдохнуть. — Не сегодня, мужик! — Оле-е-е-ег!!!***
Лена. — Пожалуйста… Господи, пожалуйста, — захлебываясь слезами, в сотый раз как заведенная повторила я. Опустила тяжелую, гудящую от недосыпа голову, сгорбившись на жестком стуле у кровати моего любимого. Моего единственного мужа. Я прижала дрожащую руку к лицу, сильно сдавила переносицу большим и указательным пальцами, изо всех сил стараясь выдавить, остановить эти проклятые слезы. Я же прекрасно понимала, что это не поможет, что я уже вся красная и опухшая от рева, но ничего не могла с собой поделать. Вода просто лилась и лилась, обжигая щеки. Я снова машинально потянулась, чтобы хоть краешком пальцев дотронуться до его руки на простыне, но в последний момент одернула себя. Я до одури боялась его тронуть! Мне казалось, что мой сильный, мой большой Олег сейчас настолько хрупкий, как тонкое стекло, что я от одного неосторожного прикосновения могу его сломать. Олег на койке вдруг слабо, глухо промычал что-то невнятное, даже не открывая глаз. — Олежа… — мой голос задрожал, жалобно сорвавшись на писк. — Олежа, я тут. Я рядом, родной мой, слышишь? И снова тишина. Только аппараты противно пищат. Я тут точно сойду с ума. Врачи, медсестра, эти местные уже смотрят на меня, как на городскую сумасшедшую, перешептываются за спиной. Да и плевать мне! Плевать, пусть хоть пальцем у виска крутят! Сейчас на всем белом свете самое главное — это мой Олежа. Божечки, я же не выдержу этого. Просто не вытяну. Я захлебываюсь слезами и соплями уже который день. Мой телефон, как и телефон Олега, просто разрывается от звонков. Вся Москва звонит! А я периодически просто выключаю оба аппарата. Да потому что они нам сейчас не нужны! Они только лезут в душу, мешают и ни черта не могут сделать для того, чтобы мой муж наконец очнулся. Они все там бесполезные. Как и я. — М… Марина… — вдруг еле слышно выдохнул он. Я резко вскинула на него опухшие глаза. Сердце ухнуло куда-то в самые пятки. — Чт… что? — неверяще пискнула я. — Марина… — чуть быстрее, но с невыносимым, хриплым усилием повторил Олег. — Нет, нет, Олежа, это же я… — я суетливо придвинулась ближе к койке, нервно, криво улыбаясь сквозь слезы. Протянула дрожащую ладонь к его бледному лбу, но так и зависла в миллиметре от кожи. Страшно. Боже, как страшно к нему прикасаться. — Это я, жена твоя. Лена. — Марин… — снова упрямо позвал он в бреду. Я отдернула руку, как ошпаренная, и снова горько, навзрыд заплакала, закрыв лицо ладонями. Да почему она?! Почему опять не я?! Да будь же ты проклята, Нарочинская! Это же я! Это меня он должен звать! Я тут сижу, я в этом богом забытом холодном захолустье сутками не ем, не пью, места себе от страха не нахожу! Это я сейчас тут, рядом с утками и капельницами. Я все коленки в церкви стерла, молюсь за него, я вообще всю свою жизнь ради него оставила! Ну почему, почему снова не я?! — Марина. — Нет… нет, Олеженька, ну не надо, — я в полном отчаянии соскальзнула с жесткого стула, падая прямо на колени. Мертвой хваткой вцепилась побелевшими пальцами в мятую простынь рядом с его неподвижной рукой. — Это я, Лена! Леночка твоя! Грудь сдавило так, что не продохнуть. Я запрокинула голову и зарыдала — широко открыв рот, страшно, без единого звука. Как кричат немые, когда им режут по живому. Горло свело спазмом, я ловила ртом воздух, а слезы сплошным потоком заливали лицо, текли по шее за шиворот. — Не надо её, ну не зови её, не надо! — задыхаясь в этом немом, истеричном крике, взмолилась я, уткнувшись мокрым лицом в край его жесткого матраса. — Пожалуйста, Олежа… Умоляю тебя… Не надо… — Марина.***
Когда я наконец-то вынырнул на поверхность, я далеко не сразу пришел в себя. Возвращение было мучительным. Свет от тусклой больничной лампы резанул по глазам так, будто мне с размаху вколотили в зрачки два раскаленных гвоздя. Звуки обрушились лавиной, сливаясь в один невыносимый, сверлящий череп гул. И этот гул многократно усилился, перейдя в ультразвук, стоило мне только приоткрыть веки и издать первый сиплый стон. Это была Лена. Я был абсолютно, тотально ватным. Накачанный лошадиными дозами обезболивающих, зашитый, переломанный, я долго, с содранными ногтями карабкался из этого вязкого, парализующего состояния. Где-то пару дней я просто барахтался в тяжелом, горячечном бреду, не понимая, где верх, а где низ. Лена, к слову, ни хрена не помогала выплыть. Скорее наоборот — своими бесконечными, удушающими слезами и потоком ненужных слов она только тянула меня обратно на дно. Я не воспринимал процентов девяносто из того, что она говорила. Сначала я просто физически не мог расшифровать этот шумовой фон из-за опиатов, а потом... потом я просто не хотел этого делать. Но мозг хирурга всё равно методично, по кусочкам собрал анамнез. Я понял, что жестко улетел в аварию. Понял, что так и не доехал до Москвы. И очень четко осознал, что к своему нормальному, прямоходящему состоянию я вернусь очень и очень нескоро. И, как бы чудовищно, дико и цинично это ни звучало, примерно через неделю я вдруг понял: всё не так уж и дерьмово. Лежа здесь, в коконе из гипса и капельниц, я нашел в своем положении три жирных, спасительных плюса. Во-первых, я был полностью освобожден от любых обязательств. Мне больше не нужно было никому, ничего объяснять. Я мог просто лежать вдали от всего этого московского ада, наконец-то отдыхая исключительно из-за физической невозможности заниматься чем-то другим. Мои мысли всё ещё сильно путались от препаратов. Они ворочались медленно, тяжело, как ржавые шестеренки, и собирались в целую картинку часами. И это было спасением — мой выжженный мозг и истерзанное сердце получили долгожданную передышку. Во-вторых, мне не нужно было возвращаться домой. Да, Лена вцепилась в меня мертвой хваткой бультерьера и ни при каких условиях не хотела отступать от моей койки. Но мы находились в больнице, на нейтральной территории. И в этот раз у меня появились неожиданные союзники — местные врачи и медсестры. Они периодически жестко выставляли мою законную жену за дверь. Не со зла. Исключительно из жалости к её истерикам и к моему разобранному состоянию. «Пациенту нужен строгий покой», — говорили они, и дверь закрывалась, оставляя меня в тишине. Ну и в-третьих. Самое главное. Мой телефон. Он теперь постоянно, сутками находился зажатым в моей здоровой руке. Я физически не мог его выпустить. Потому что раз в день — всегда не по расписанию, всегда в разное время — я получал свой долгожданный, жизненно необходимый кусок внимания от Марины Нарочинской. Короткое сообщение. Сухой вопрос о самочувствии. Пара слов. В эти секунды, глядя на светящийся экран, я был самым счастливым переломанным уродом во всей вселенной. Я подсел. Окончательно и бесповоротно стал наркоманом, которому для выживания нужна была только одна конкретная доза. Иногда по ночам, глядя в темный потолок палаты, я с ледяным ужасом думал о том, что будет дальше. Мне казалось, что когда кости срастутся, когда я снова склеюсь в обычного, здорового, функционального Олега Брагина и эта тонкая ниточка оборвется... я снова с собой что-нибудь сделаю. Я не знаю. Специально шагну на оживленную трассу. Найду мост повыше. Или сам, с разбегу, вобьюсь головой в бетонную стену. Только бы снова лежать вот так, разбитым в хлам, и ждать звука входящего сообщения от нее.***
Вначале она ещё позволяла себе чуть больше слов. Марина: Олег, как ты сегодня? Нина сказала, ночью снова поднималась температура. Врачи уже приходили на обход? Олег: Приходили. Жить буду. Температуру сбили. Марин, ты сама-то как? Прошли сутки. Моё сообщение прочитано через минуту после отправки. Ответа нет. На следующий день телефон снова вибрирует. Она полностью игнорирует мой вопрос, словно его и не было. И слов с каждым разом становится меньше. Марина: Что сегодня по показателям? Олег: Сказали, что я везучий идиот. Кости понемногу срастаются. Снова тишина. Потом она снова появляется. Бьет короткими, сухими выстрелами. Только чтобы убедиться, что я всё ещё дышу. Марина: Как швы? Олег: Тянут. Терпимо. Как дела? Прочитано. Ответа нет. А к концу второй недели наши диалоги превратились в абсолютный, выхолощенный минимум. Она запретила себе всё, кроме базового контроля над тем, чтобы я не сдох. Марина: Ел? Олег: Да. Кстати, схожу с ума без работы. Прочитано. И всё. Я пялился в это «Прочитано», как припадочный. Гладя большим пальцем треснувшее стекло экрана на её имени, прекрасно понимая, что завтра будет то же самое. И я всё равно буду ждать этого завтра больше, чем собственного выздоровления.***
Мне не спалось. Я лежал и тупо смотрел в темное больничное окно, на абсолютно черное, слепое небо, задыхаясь в давящей тишине палаты. Экран телефона, лежавшего на тумбочке, вдруг коротко засветился во мраке, и я рванулся к нему так, словно от этого зависела моя жизнь, едва не взвыв от боли в сломанных ребрах. Я ждал этого сообщения весь проклятый день. Впервые за всё это время она написала так невыносимо поздно. Я уже успел накрутить себя, успел смириться с мыслью, что она всё-таки закончила эту агонию. Что вот оно — началось. Это же всё равно когда-нибудь должно было произойти: сначала всё меньше букв, потом сухие вопросы для галочки, а потом — глухая, окончательная тишина. На экране горело короткое: Марина: Ты как? Я быстро, непослушными пальцами набрал: Олег: Нормально. (Прочитано) И всё. Снова пустота. Минут десять я смотрел на это безжалостное слово «Прочитано», чувствуя, как внутри всё стягивает железным узлом. А потом просто не выдержал. Нажал на вызов, пока мозг не успел ударить по тормозам. Гудки казались оглушительными в ночной тишине. Один. Второй. Третий. Щелчок. — Привет, Пирочинская, — хрипло выдавил я в трубку своё старое, дурацкое прозвище. На том конце повисла тишина. Было слышно только её неровное дыхание. А затем: — Привет. — Она тихо прочистила горло. Голос был напряженным, сжатым, как пружина. — Что-то случилось? — Нет... — я запнулся, чувствуя себя полным идиотом, сломавшим хрупкую договоренность. Снова повисла пауза. — Просто... И я не нашел, что сказать дальше. Я совершенно не продумал, как буду это объяснять. Зачем позвонил? Что я вообще имею право сказать ей после всего, что между нами было? После того, как я её бросил, после той выжигающей ненависти, после её живота, в котором рос чужой ребенок? Мы оба молчали. Я отчетливо услышал тихий шорох и звук осторожно закрывшейся двери — видимо, она ушла из спальни в другую комнату, чтобы нас никто не услышал. Чтобы он не проснулся. — Расскажи мне что-нибудь, Марин, — почти шепотом, отчаянно попросил я. Опять вязкая, тяжелая пауза. Я зажмурился и уже пожалел, что позвонил. Какая же жалкая, нелепая попытка влезть туда, откуда меня давно вышвырнули. — У нас выпал снег, — вдруг негромко произнесла она. Я немного растерялся от этой простой, бытовой фразы. — Много работы теперь, наверное... Из-за безалаберных водителей без зимней резины. — Хватает, — ровно отозвалась Марина. — А вот врачей не хватает. Так что давай, поправляйся. Я криво усмехнулся в темноту палаты. — Небось соскучились там всем отделением. — Очень, — в её тоне проскользнул до боли знакомый мягкий сарказм, от которого защемило сердце. «А ты?» — мысленно заорал я. Я бы всё на свете отдал, чтобы задать этот вопрос вслух. Но мне казалось, мы оба и так прекрасно знаем на него ответ. И этот ответ нельзя было озвучивать, чтобы не разрушить всё окончательно. — Что делаешь? — спросил я, просто чтобы слышать её голос. — Я уже засыпала... но тут ты позвонил. — Извини. — Ничего. — Она снова замолчала, собираясь с мыслями. — Сижу на подоконнике. Смотрю на снег. Я живо представил эту картину. Темное окно, московский снег в желтом свете уличных фонарей, и она. — Как вы там поместились-то? — осторожно, с замиранием сердца спросил я. — Ну, я ещё не совсем бегемот, если ты об этом, — в её голосе мелькнула слабая, неуверенная, но теплая улыбка. Господи, как бы я хотел увидеть её сейчас. Увидеть своими глазами, как изменилось её тело, как она сидит на этом холодном подоконнике. Забрать её оттуда. — Не простудись там на окне, — глухо сказал я. — Хорошо. Разговор зашел в тупик. Мы ходили по минному полю, и я понимал, что пора отступать. Нельзя тянуть из неё жилы. — Ну ладно... Ложись спать, Марин. Извини, что так поздно влез. Я уже собирался отвести телефон от уха и нажать отбой, когда услышал: — Не надо, Олег. Моя рука замерла в воздухе. — Что? — Подожди, — её голос неуловимо изменился. Надломился, потеряв всю главрачебную строгость и оборону. — Если ты уже позвонил... Она замолчала, не в силах закончить фразу. Я физически чувствовал, как адски ей сейчас сложно. Как она бьется внутри своей правильной жизни. И мне было ничуть не легче. Это было то самое невыносимое, удушающее напряжение, когда слов слишком много, когда они рвут горло изнутри, но сказать нельзя ни одного. — Давай просто помолчим вместе, — тихо предложил я. Так легче обоим. Это компромисс. Она судорожно, глубоко выдохнула на том конце связи. — Давай.***
Марина. Я медленно опустила руку и положила телефон на колени. Я сидела на широком подоконнике, вытянув ноги, и тяжело уткнулась пылающим лбом в ледяное стекло. Я просто не нашла в себе сил нажать на отбой, оборвать эту связь, закончить этот мучительный, неправильный разговор. И эта звенящая тишина из динамика — она была полностью, безраздельно нашей. Это было всё то невысказанное, что мы не могли отпустить, и то, что больше не имели никакого морального права сказать друг другу вслух. Эти украденные, жалкие ночные минуты были такими дикими, такими запретными, но до физической боли, до одури драгоценными. По моим щекам снова потекли слёзы. Горячие, злые, унизительные. Я оторвала лоб от стекла, содрогаясь от беззвучных рыданий. Правой рукой я намертво зажала себе рот, чтобы он, не дай бог, не услышал моего скулежа, а левую ладонь инстинктивно, защитным жестом положила на живот. Какой же это был чудовищный, изощренный контраст. Мой маленький, ни в чем не повинный малыш внутри меня — это было прямое, необратимое последствие той грязи, которой мы с Брагиным замешали. Последствие того, что мы, сбежав друг от друга, попытались выстроить жизни с другими людьми. Мы делали их счастливыми, медленно умирая сами. Мои губы горели. Они хотели выкрикнуть так много, но мне приходилось душить себя собственными руками, загоняя эти слова обратно в глотку. Я судорожно выдохнула, постаравшись сделать это максимально тихо. — Не получилось у нас что-то, да? — вдруг раздался с моих колен его тихий, искаженный динамиком голос. Этот вопрос ударил под дых с такой силой, что я крепко зажмурилась от новой, ослепляющей волны слез. Собрала себя по кускам, поднесла дрожащий телефон к уху и, сглотнув ком в горле, выдавила: — Да. Он помолчал. А потом произнес то, от чего внутри меня всё покрылось коркой льда: — Мы же можем быть друзьями? Я до дикой, кровавой боли закусила костяшки пальцев, сдерживая животный вой. Друзьями. — Ты хочешь? — сипло спросила я, убирая руку ото рта. — А ты? — тут же, как в пинг-понге, отбил он. «Я хочу тебя, Олег», — закричало всё мое естество. «Я хочу тебя всего, до последней капли, без остатка. Я хочу, чтобы ты был моим и только моим. Чтобы ты был отцом моего ребенка. Чтобы ты, а не хороший, правильный Саша, спал сейчас за стенкой в моей спальне!» Но вслух я произнесла совсем другое. — Можно попробовать, — мой голос прозвучал как сухой шелест. — Хорошо. Снова повисла пауза. Наш новый вид общения. Мы разговаривали паузами. В каждом молчании было зашито по тысяче несказанных слов любви и ненависти. — Ты плачешь? — вдруг очень тихо, почти интимно спросил он. От него никогда ничего нельзя было скрыть. — Я? — Я тут же выровняла лицо, стерла мокрые дорожки со щек, мгновенно надевая привычную маску. — Нет. Нет, я просто... просто уже хочу спать, Олег. Устала. — Тогда... спокойной ночи? В его интонации звучала такая обреченность, что мне захотелось разбить телефон о стену. — Спокойной ночи.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!