23 апреля 2026, 00:00
Она не знала, зачем пришла. Вернее – знала, но гнала эту мысль, как гоняла когда-то назойливых мух в их старой квартире. Зачем приходят мёртвые к живым? Зачем тянет обратно, туда, где было больно? Зачем стоять под дождём у чужого окна и смотреть, как он спит? Миса Акияма пришла, потому что не могла не прийти. Дождь был ледяным – или ей казалось, что ледяным, потому что другого она теперь не ощущала. Только холод. Вечный, могильный, въевшийся в каждую частицу её существа. Она стояла у окна Джуна Каматы и смотрела на него сквозь мокрое стекло, и внутри неё – там, где когда-то билось сердце – что-то сжималось и разжималось, как спазм. Он спал. Вот так просто – спал, завернувшись в одеяло, поджав ноги к животу. Как раньше… Тогда она была тёплой. Тогда она была живой. Миса провела пальцами по стеклу. Оно запотело от её дыхания – странно, ведь она не дышала. Но, видимо, законы физики плевали на мёртвых влюблённых дурочек, которым больше некуда идти. Какой же он красивый. Даже сейчас. Особенно сейчас – когда не двигается, не говорит, не делает этой своей гримасы «мне всё равно». Когда просто спит, расслабленный, беззащитный. Ресницы тёмные, длинные, как у девчонки. Она всегда завидовала его ресницам. Говорила: «Нечестно, почему у парня такие ресницы!». А он смеялся и целовал её веки, и она таяла, как последняя дура. Таяла. Таяла. Таяла – пока не исчезла совсем. Она прижалась лбом к холодному стеклу. Дождь стучал по плечам, стекал по волосам, по платью, по голым рукам. Она не чувствовала ни капли. Только этот проклятый внутренний холод – и тепло, которое шло от стекла. Тепло его комнаты. Его дыхания. Его жизни. – Джун, – прошептала она. – Джун, ну проснись. Пожалуйста. Я так замёрзла. Он не слышал. Он спал, и ему снилось что-то – она видела, как дрожат его веки в фазе быстрого сна. Может, ему снилась она? Живая? Смеющаяся? Или он уже выкинул её из своих снов, как выкинул из своей жизни – медленно, постепенно, доза за дозой, скандал за скандалом? Нет, несправедливо. Плохо. Она не должна так думать. Он не выкидывал. Он пытался. Он правда пытался её спасти – сколько раз тащил в больницу, сколько раз сидел рядом, держа за руку, пока она блевала после ломки, сколько раз звонил её матери и врал, что всё в порядке. Он пытался. А она не смогла. Но почему же он живой, а она – нет? Вот тут, в этом месте, любовь всегда превращалась в ненависть. Как вода превращается в лёд – незаметно, при понижении температуры на какой-то градус. Она любила его так отчаянно, так дико, так по-звериному, что эта любовь не умещалась в грудной клетке и распирала её изнутри, как болезнь. И когда она умерла – умерла не только она. Умерла их связь, их общая история, их будущее, которого не случилось. А он остался. Он продолжился. Он, сволочь, живой, и она за это ненавидела его каждой клеткой своего разложившегося тела. А потом – секунда – ненависть отступала, и оставалась только любовь. Чистая, простая, как в первый день. Как тогда, когда он впервые взял её за руку и сказал: «Миса, ты самое странное, что со мной случалось», а она ответила: «Надеюсь, это комплимент». И он засмеялся, и она засмеялась, и мир был целым. Она скучала по тому смеху. Скучала по тому миру. Миса оторвала лоб от стекла и просто смотрела. Просто смотрела на него. Её Джун. Её мальчик. Её персональный ад и её единственный рай. Тумбочка у кровати была завалена всяким хламом – пустые блистеры, смятые сигаретные пачки, грязный стакан. Она помнила этот стакан. Она сама купила его в «Дон Кихоте» за триста йен, потому что ей нравился дурацкий принт с котиком. Котик всё ещё улыбался. Идиотский стакан. Она его ненавидела и любила одновременно – как всё, что связано с Джуном. Рядом со стаканом валялась фотография лицом вниз. Она знала, что на ней. Их совместный снимок, последний нормальный. Они тогда ездили в Камакуру, она настояла, буквально вытащила его из постели в шесть утра, сказала: «Мы ни разу не видели Большого Будду, это позор, мы живём в часе езды». Он ворчал всю дорогу, но потом, перед статуей, обнял её сзади и прижался подбородком к макушке, и кто-то из туристов предложил их сфотографировать. Она тогда была уже худая, слишком худая, и круги под глазами не скрывал даже тональник, но она всё равно выглядела счастливой. Потому что была. Потому что в тот момент – была. Фотография лежала лицом вниз. Он не хотел на неё смотреть. Он прятал её от себя. От этого жеста – такого маленького, такого бытового – у Мисы внутри всё перевернулось. Он прятал фото. Значит, помнил. Значит, ему было больно. Значит, она ещё существовала в нём, как заноза, как осколок, как невыученный урок. Она захотела провести рукой по его волосам. Захотела так сильно, что почти поверила в возможность этого. Почти – но стекло было реальным, и дождь был реальным, и её мёртвое тело по ту сторону окна было реальным. Она не могла к нему прикоснуться. Только смотреть. – Если бы ты знал, как я тебя люблю, – сказала она тихо. – Если бы ты знал, как я тебя ненавижу. Если бы ты знал, что это одно и то же чувство… Он пошевелился во сне. Перевернулся на другой бок, лицом к окну. Теперь она видела его лицо полностью – расслабленное, беззащитное, с приоткрытыми губами. Она знала эти губы. Знала их вкус, их текстуру, каждую крошечную трещинку. Она целовала их тысячу раз – нежно, жадно, виновато, прощально. И каждый поцелуй был обещанием: «Я больше не буду. Я исправлюсь. Я не оставлю тебя». Оставила. Не исправилась. Солгала. И тут её прорвало. Не тихой грустью, не светлой печалью – нет, чем-то тёмным, горячим, скрученным в узел где-то под рёбрами. В груди поднялась волна – удушливая, горькая, неконтролируемая. Она смотрела на него, спящего, тёплого, живого, и вдруг поняла с чудовищной, невыносимой ясностью: он там, внутри, в тепле, в сухости, в безопасности. А она – здесь. Снаружи. В холоде. Навсегда. – Это ты виноват, – выдохнула она, и голос её сорвался, треснул, как лёд под ногой. – Ты, слышишь? Ты! Слёзы хлынули мгновенно – горячие, злые, отчаянные. Они текли по щекам, смешиваясь с дождевой водой, и она не могла остановить их, не могла вздохнуть, не могла ничего. Только плакать, вцепившись побелевшими пальцами в подоконник, и чувствовать, как холод – настоящий, пронизывающий до самых костей – ползёт вверх по ногам, по спине, по затылку. – Я замёрзла, Джун, я так замёрзла! Ты даже не представляешь, как там холодно! Там нет ничего, только холод, и темнота, и я одна. А ты спишь, и тебе абсолютно всё равно! Она ударила ладонью по стеклу. Ещё раз. Ещё. Звук был глухой, беспомощный – мёртвая плоть о живое стекло. – Почему ты меня не спас? Почему ты не вытащил меня? Я же просила, я же умоляла тебя! Её трясло. Крупной, неостановимой дрожью, как в лихорадке, хотя никакой лихорадки у мёртвых не бывает. Но холод был реальным. Холод был единственным, что осталось от физического мира – он пробирал до внутренностей, до пустоты, до самой сути, и она не могла от него спрятаться. – Впусти меня, – рыдала она, прижимаясь мокрым лицом к стеклу. – Ну пожалуйста, открой окно, впусти меня хотя бы на минуту. Я только погреюсь. Она сползла по стеклу вниз, на мокрую траву, и сидела там, обхватив колени руками, и плакала, и плакала, и плакала. Дождь всё шёл, но ей было всё равно. Холод обнимал её, как старый друг. Как единственный друг. Она не знала, сколько так просидела. Может, минуту. Может, час. Время для мёртвых течёт иначе. Когда она подняла голову, небо на востоке уже серело. Рассвет. Опять рассвет. Опять конец. Она встала на негнущихся ногах, опираясь о стену дома. Посмотрела на свои руки – прозрачные, белые, как речная галька. На мокрое платье, прилипшее к телу. На окно, за которым спал её Джун. – Я ещё приду, – сказала она тихо, без злости, без упрёка. Просто констатация факта. – Я всегда буду приходить, Джун. Каждую ночь. Пока мы снова не будем вместе. Она не знала, чей конец имела в виду. Она развернулась и пошла прочь – медленно, не оставляя следов на мокрой траве, прозрачная тень в сером рассвете. Дождь кончился. Где-то хлопнула дверь, завёлся мотор, проехала первая утренняя машина. Мир жил, мир двигался, мир не замечал мёртвую девушку, которая возвращалась в свою могилу. А в комнате, за секунду до пробуждения, Джун вздрогнул во сне. Ему приснилось что-то – смутное, тревожное, с запахом её духов и звуком её плача. Он проснулся, посмотрел на окно, на мокрые разводы на стекле. Ему показалось на секунду, что он видит отпечаток ладони – маленькой, с тонкими пальцами. Он моргнул. Ничего не было. Только дождь. Он откинулся на подушку и закрыл лицо руками. Полежал так минуту. Потом встал, подошёл к окну, прижался лбом к холодному стеклу – в точности туда, где несколько часов назад стояла она. – Миса, – сказал он в пустоту. Никто не ответил. Но ему показалось – или нет? – что на долю секунды стало теплее. Как будто кто-то выдохнул рядом. Он постоял ещё немного и пошёл варить кофе. А она вернулась в землю, в холод, в темноту, и сжалась там в комок, как эмбрион, и стала ждать следующей ночи. Потому что больше ей ждать было нечего. Потому что любовь и ненависть – это одно и то же. Потому что Джун Камата был её единственным адом и её единственным раем. И она ещё придёт.
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!