Ненавижу тебя,но всьоже желаю что бы ты был рядом

21 апреля 2026, 00:00
В небольшой комнате, больше похожей на камеру для экспериментов, царил хаос. У стены, возле маленькой кровати, стояла красочная коробка. Сама она была красной, с огромной жёлтой звездой на боку. Крышка и края коробки были синими, а с одного бока торчал рычаг с красной ручкой. Вокруг, словно после урагана, валялись потрескавшиеся и сломанные вещи: осколки игрушек, куски пластика, разбитое зеркальце, отражающее теперь лишь сотни крошечных копий разрушения. Даже плакаты на стенах были сорваны или изорваны в клочья. В комнате было тихо. Звенящая, давящая тишина, будто здесь никогда никого не было. Будто тот, кто устроил этот погром, исчез навсегда. Но он не исчез. Он был здесь, внутри этой самой коробки, сжавшись в комок на мягком дне. Дверь со скрипом отворилась. В комнату вошёл мужчина в элегантном, безупречно сидящем костюме. Казалось, его появление здесь было абсурдом — слишком чистый, слишком спокойный для этого царства осколков и детской ярости. Но никто не задал вопроса, что он здесь забыл. Мужчина аккуратно обошёл сломанные вещи, стараясь не наступать на осколки зеркала, и опустился на край кровати рядом с коробкой. Он положил одну руку на крышку, чувствуя прохладный пластик под пальцами, и произнёс спокойным, почти безразличным голосом — будто погром вокруг был самым обычным делом: — Олли?.. Олли. Тишина затянулась на несколько долгих секунд. А затем крышка коробки слегка приоткрылась, и из образовавшейся щели показались маленькие руки в белых пушистых перчатках. Из глубин коробки донёсся слегка хриплый, надломленный детский голос — совершенно лишённый радости, будто его обладатель забыл, что такое улыбаться по-настоящему. — Чего тебе надо? — прозвучал холодный ответ. Мужчина — Эллиот Людвиг — лишь слегка вздохнул, поправив воротник пиджака. — Олли, нельзя так отвечать. Ты хотел, чтобы я пришёл, а теперь прогоняешь. Внутри коробки повисла пауза. Было слышно, как существо завозилось, переступая пружиной по картонному дну. А потом голос зазвучал снова — обиженно, с дрожью в каждом слоге: — Я просил это четыре месяца назад. Эллиот медленно кивнул, признавая свою вину. Его ладонь всё ещё лежала на крышке, и он чувствовал, как под ней едва заметно дрожит пластик. — Олли, — мягко, но твёрдо начал он, — мне кажется, ты знаешь, что я достаточно занятой человек. Я не могу приходить по каждому твоему зову. Ты ведь это понимаешь. Олли не ответил сразу. Внутри коробки слышалось лишь тихое позвякивание бубенцов — он качал головой, обдумывая слова. Эллиот терпеливо ждал, продолжая поглаживать крышку большим пальцем, будто успокаивая дикого зверя. Наконец Олли подал голос снова. На этот раз без раздражения. Тише, неувереннее. — Как… как там Поппи? При упоминании любимой дочери лицо Эллиота смягчилось. Он улыбнулся — той редкой, искренней улыбкой, которую Олли когда-то так любил. — О, всё хорошо, — ответил он более радостным тоном. — Она привыкает. Я слежу, чтобы с ней ничего не случилось. Но, Олли… — голос снова стал серьёзным, — учёные жаловались на твои частые, так скажем, истерики. Ты ведь понимаешь, что так вести себя нельзя. Олли фыркнул. Громко, вызывающе. А затем резко выглянул из коробки, толкнув крышку головой так, что она отлетела к стене и с глухим стуком упала на пол. Эллиот едва успел убрать руку. Олли уставился на своего создателя — на человека, который когда-то назвал его сыном. Его большие мультяшные глаза, чёрные и блестящие, смотрели без единого намёка на ту радость, которую изображала его фарфоровая маска. Вечная улыбка, нарисованная на круглом лице, была пугающей в своей неподвижности — гримаса счастья, которая не имела ничего общего с тем, что творилось внутри. На голове болтался трёхконечный шутовской колпак с бубенцами на концах — при каждом движении они звенели, превращая любой жест в насмешку. Ног у Олли не было; их заменяла толстая пружина, прикрученная к нижней части туловища, из-за которой он постоянно раскачивался из стороны в сторону, словно игрушка на витрине. Сейчас он дрожал от ярости. Бубенцы заливались тонким перезвоном. — Ты что, правда думал, — прошипел Олли, сверкая глазами, — что, превратив меня в это, позволяя им мучить меня, я буду хорошо себя вести?! Ты что, идиот?! Эллиот поморщился. Не от слов — от тона. От того, как его приёмный сын, его создание, его ошибка, сейчас смотрел на него. — Олли, следи за языком, — холодно произнёс он, скрещивая руки на груди. — Нельзя так разговаривать с отцом. Олли фыркнул ещё громче, и пружина под ним жалобно скрипнула. Он не боялся Эллиота. Учитывая то, что с ним сделали, учитывая каждую бессонную ночь на холодном операционном столе — он давно перестал бояться кого-либо. Он просто ненавидел. И эта ненависть сейчас звенела бубенцами в тишине комнаты. — Почему ты продолжаешь мне лгать?! — голос Олли сорвался на крик, пронзительный и хриплый, от которого бубенцы на колпаке тревожно зазвенели. — Я ведь знаю, что тебе нет никакого дела до меня! Тебе нужна лишь Поппи, а я просто мусор! Вещь! Которую ты использовал для возвращения своей любимицы-дочери! Каждое слово вылетало из него с болью, копившейся годами. Олли кричал, и его пружинистое тело раскачивалось в такт крику — то вперёд, то назад, будто его самого тошнило от собственной ярости. Его голос был полон обиды и гнева, такого древнего и выжженного, что он, казалось, заполнил всю комнату, отравляя воздух. Но фарфоровое лицо не выражало ничего. Только вечная улыбка. Только нарисованное счастье, которое делало этот момент ещё более чудовищным. Глаза — чёрные, блестящие, мультяшные — смотрели на Эллиота с такой ненавистью, что она почти обжигала. А внутри Олли было пусто. Нет, не совсем пусто. Там была боль. Бесконечная, ноющая боль, которая поселилась в нём ещё на первом операционном столе. Там была ненависть — единственное чувство, которое не отняли скальпели. Там было отчаяние — липкое, тяжёлое, как мокрая вата. И страх. Был страх. Но он исчезал с каждым мгновением, проведённым под ножом. С каждым вырванным органом, с каждым разом, когда он чувствовал, как его тело перестаёт быть его телом. Страх растворялся в агонии, превращаясь в тупое, безразличное «всё равно». Олли давно перестал бояться смерти. Он боялся только одного — что его никогда не отпустят. Эллиот смотрел на Олли. На это трясущееся, звенящее бубенцами существо, которое когда-то называло его «папой». Он медленно поднял руки ладонями вперёд — жест успокоения, примирения. — Олли, ты же знаешь, что я не вру, — сказал он тихо, но твёрдо. — Я люблю тебя так же, как и её. И ты не вещь. Ты… ты Олли. Маленький мальчик. Олли рассмеялся. Это был не смех — это был хрип, разорванный плачем, который не мог вырваться наружу из-за фарфоровой маски. Слёз не было — кукла не умела плакать. Но его тело дрожало так сильно, что пружина жалобно скрипела, а бубенцы звенели как похоронный колокольчик. Он смеялся от ненависти. От бессилия. От того, что человек, который обещал ему, что всё будет хорошо, снова врал ему прямо в лицо — и даже не понимал, почему это так ранит. — Маленький мальчик? — прошептал Олли, и голос его сорвался на всхлип. — Маленький мальчик не просыпается на столе с пустотой внутри. Маленький мальчик не чувствует, как из него вытаскивают куски, чтобы сделать из него… из него это. Олли сжал край коробки. Белые пушистые перчатки — такие милые, такие безобидные на вид — сжались с такой силой, что ткань натянулась. Но они не могли ничего сломать. Они не могли раздавить, не могли ударить, не могли даже поцарапать. Он был игрушкой. Беспомощной, смешной игрушкой с вечной улыбкой на лице. Олли ненавидел всё это. Он ненавидел учёных в белых халатах, которые смотрели на него как на мясо. Он ненавидел Эллиота — человека, который назвал себя отцом, а потом отдал его на растерзание. Он ненавидел Поппи за то, что она была любима, пока он был просто расходным материалом. Но больше всего он ненавидел себя. За то, что всё ещё помнил, каково это — быть человеком. За то, что больше не чувствовал себя собой. За то, что он стал просто экспериментом. Лабораторной крысой, которую использовали, а потом оставили гнить в клетке до следующего стола. — Ты не отец, — прошептал Олли, и его голос дрогнул. — Ты — чудовище, который почему-то решил, что маска делает его добрым. Он отпустил край коробки и откинулся назад, скрываясь в её тени. Бубенцы затихли. Только тихий, едва слышный плач — тот самый, что не мог вырваться наружу слезами, — сотрясал маленькое фарфоровое тело. Олли продолжал плакать. Закрывал лицо руками — этими белыми пушистыми перчатками, которые делали его таким безобидным, таким игрушечным. Слёз не было. Фарфор не умел плакать. Но Олли инстинктивно провёл перчатками по щекам, будто вытирая то, что никогда не могло пролиться. Жест, оставшийся от прошлой жизни. От того времени, когда он ещё был человеком. Эллиот поднялся на ноги. Медленно, осторожно, будто приближаясь к раненому зверю. Он сделал шаг, второй, третий — и вот уже стоял рядом с коробкой. Его рука опустилась на мягкую ткань плеча Олли, пальцы слегка сжались, пытаясь передать тепло, которого у игрушки уже не могло быть. — Олли, тише, тише, — прошептал Эллиот, и голос его был таким спокойным, таким уверенным, будто он действительно верил в то, что говорил. — Я понимаю, как это выглядит со стороны. Но я всё ещё забочусь о тебе. Скоро я приведу к тебе Поппи, и мы можем быть семьёй. Я уверен, вы с ней подружитесь. Думаю, она будет счастлива увидеть кого-то такого же, как она. Такая же. Как она. Слова упали в тишину, и Олли замер на мгновение. Такая же. Значит, он всё-таки был прав. Эксперимент. Вещь. Игрушка для компании другой игрушки. Рука Эллиота продолжала поглаживать плечо Олли — мягко, успокаивающе, по-отечески. И Олли действительно понемногу затихал. Всхлипы становились тише, тело перестало так сильно трястись. Но это затишье было обманчивым. Печаль уходила. Она не исчезала — она превращалась во что-то другое. Гнев. Ненависть. Тяжёлая, липкая ярость, которая поднималась из самой глубины, из того места, где раньше жил маленький мальчик. Теперь там была только пустота. И эта пустота жаждала заполниться чем угодно — даже разрушением. Олли зарычал. Это был не детский звук. Низкое, гортанное рычание, смешанное с криком и плачем, вырвалось из его фарфорового горла. Бубенцы на колпаке бешено зазвенели, когда он дёрнулся вперёд, сжимая края коробки так, что побелели костяшки под перчатками. Пружина под ним скрипела и раскачивалась, будто он готов был выпрыгнуть. Эллиот не отступил. Наоборот — он сделал шаг ближе, протягивая руку к голове мальчика. К этому шутовскому колпаку с бубенцами. К фарфоровому лицу с вечной улыбкой. — Всё хорошо, Олли, — тихо сказал он. — Всё хорошо. Но в этот момент динамик на потолке ожил. Голос — срочный, испуганный, почти истеричный — закричал на всю комнату: — Мистер Эллиот, уходите! Он может сейчас наброситься! Мистер Эллиот! Кто-нибудь, быстро уведите мистера Эллиота от Эксперимента 1006! Эллиот не послушал. Он даже не поднял голову на динамик. Его взгляд был прикован к Олли, и в этом взгляде читалась странная уверенность — он явно думал, что Олли не нападёт. Что этот ребёнок, которого он вырастил, которого предал, которого сломал, всё ещё оставался его ребёнком. Дверь с грохотом распахнулась. В комнату вбежали двое учёных в белых халатах — их лица были бледными, глаза расширенными от страха. Следом за ними вошёл охранник, одной рукой сжимая электрошокер, а другой — рацию. — Мистер Эллиот! — крикнул один из учёных, делая шаг вперёд. — Пожалуйста, отойдите! Эллиот медленно обернулся. Его лицо было спокойным — раздражающе, пугающе спокойным. Он поднял одну руку, останавливая их, и твёрдо произнёс: — Не подходите. Я уверен, я смогу его успокоить. Охранник и учёные замерли на месте, переглядываясь. Они явно не были согласны, но никто не осмелился ослушаться. Эллиот снова повернулся к Олли. Его рука снова потянулась к голове мальчика, пальцы почти коснулись бубенцов. — Олли, тише, — прошептал он, наклоняясь ближе. — Успокойся. Всё хорошо. Тише. Тишина повисла в комнате. Учёные затаили дыхание. Охранник сжал электрошокер. Даже динамик на потолке замолчал. Олли поднял голову. Его чёрные мультяшные глаза смотрели прямо на Эллиота. Вечная улыбка на фарфоровом лице казалась издёвкой. И в этом взгляде не было ничего, кроме пустоты. — Всё хорошо? — прошептал Олли, и голос его был странно спокоен. — Ты прав. Всё будет хорошо. Он улыбнулся. По-настоящему. Впервые за долгое время. Только улыбка эта была страшнее любого крика. Резко, одним стремительным движением, Олли напрыгнул на Эллиота. Его тело, хоть и выглядело мягким и игрушечным снаружи, внутри было наполнено металлом — холодным, тяжёлым, безжалостным. Этот металл давал ему огромную силу. Силу, способную пробивать пластик. Силу, которую он никогда не просил. Эллиот рухнул на пол с глухим стуком. Спина ударилась о холодный кафель, из лёгких вырвался сдавленный выдох. Он попытался подняться, опираясь на локти, но не успел. Олли, раскачиваясь на своей пружине, резко дёрнулся в сторону. Его глаза — эти чёрные мультяшные глаза — лихорадочно бегали по комнате, пока не наткнулись на блестящий осколок зеркала. Один из тех, что валялись на полу после погрома. Острый, как лезвие. — Стоять! — крикнул охранник, делая шаг вперёд. Но Олли уже схватил осколок. Учёные и охранник бросились к нему, но он был быстрее. Коротким, резким движением он разорвал свои белые пушистые перчатки. Ткань жалобно затрещала и расползлась, обнажая то, что было под ней. Пальцы. Длинные, тонкие, как иглы. Металлические, холодные, смертоносные. Они блестели в тусклом свете комнаты, и каждый из них мог стать оружием. Олли начал отмахиваться от них — от учёных, от охранника, от всех, кто пытался приблизиться. Его руки двигались хаотично, неразборчиво, но с такой силой, что воздух свистел вокруг. А потом он снова набросился на Эллиота. — Ненавижу тебя! — закричал Олли, и голос его сорвался на какой-то звериный вой. — Замолчи, лжец! Замолчи! Хорошие голоса врут! Ты врёшь! Они врут! Вы все лжёте! Он размахивал руками, и его длинные металлические пальцы рассекали воздух. Бубенцы на колпаке звенели бешено, не переставая, создавая какофонию из криков, звона и рыданий. Эллиот поднялся на ноги, шатаясь. Он поднял руки вверх — снова этот жест успокоения, снова эта проклятая надежда на то, что слова могут остановить монстра. Учёные попятились. Охранник поднял электрошокер — длинный, чёрный, с металлическими зубцами на конце. Он был готов ударить, готов усмирить, готов остановить это безумие. Но Эллиот резко выбросил руку в сторону охранника, останавливая его. — Не надо! — крикнул Эллиот. — Олли, успокойся! Всё хорошо! Всё хорошо. Эти слова стали последними. Олли в гневе ничего не слышал. Его сознание захлестнула чёрная пелена — из боли, из страха, из тысяч воспоминаний об операционном столе, из голосов в голове, которые шептали, шептали, шептали. Он хотел только одного — чтобы всё замолчало. Чтобы не было криков. Чтобы не было боли. Чтобы не было страха. Тишина. Он хотел тишины. Один взмах руки. Один короткий, резкий, слепой удар. И в комнате наступила тишина. Бубенцы затихли. Крик застрял в горле. Воздух стал тяжёлым, вязким, как кровь. Олли почувствовал, как что-то тёплое и мокрое коснулось его пальцев. Он открыл глаза — и мир рухнул. Тело Эллиота лежало на полу. Из его горла текла струя крови — яркая, алая, пульсирующая. Она растекалась по кафелю, собираясь в маленькую лужицу, которая быстро росла. Глаза Эллиота были открыты. В них застыло удивление. Олли посмотрел на свои пальцы. На кончиках металлических игл — длинных, тонких, смертоносных — была кровь. Тёплая. Красная. Живая. — Нет, — прошептал Олли. — Нет-нет-нет-нет... Учёные с испуганными криками подбежали к телу. Кто-то пытался остановить кровь, прижимая к ране кусок ткани. Кто-то кричал в рацию, вызывая подмогу. Кто-то просто смотрел, раскрыв рот. Но Олли ничего не видел. Ничего не слышал. Вместо гнева, вместо ненависти, вместо той чёрной пустоты, что жила в нём всё это время, пришло нечто другое. Сожаление. Тяжёлое, липкое, удушающее. Печаль. Такая огромная, что фарфоровое тело не могло её вместить. — Папа? — тихо, почти неслышно прошептал Олли. Голос его дрожал. — Пап? Он медленно опустил своё тело к полу — насколько это позволяла пружина и коробка, которая всё ещё была прикручена к нему. Он потянул руку вперёд, туда, где лежало тело. Туда, где человек, который когда-то называл его сыном, застыл в последнем удивлении. — Папочка... — жалобно, по-детски заскулил Олли. — Прости... Я не хотел... Я не... Но закончить он не успел. Учёные схватили тело Эллиота и начали оттаскивать его от Олли. Олли потянулся следом, его металлические пальцы скребли по полу, оставляя царапины, но они были быстрее. А потом охранник поднял электрошокер. Разряд тока пронзил тело Олли. Металл внутри загудел, фарфор завибрировал, и Олли отбросило назад, к коробке. Он вскрикнул — но это был не крик гнева. Это был крик боли. Настоящей, человеческой боли. Но охранник не остановился. Ещё один удар. Ещё. Ещё. — Забирайся обратно! — рыкнул охранник, загоняя Олли в коробку. Олли было больно. Каждый разряд отдавался в металлическом скелете, заставляя пружину сжиматься и разжиматься в конвульсиях. Но всем было плевать. Учёные уже не смотрели на него. Они занимались телом. Они занимались Эллиотом. А Олли... Олли был просто экспериментом. Просто 1006. Просто мусором. Когда Олли оказался внутри коробки, охранник быстро схватил крышку. Она со стуком захлопнулась, погружая Олли в темноту. Сверху, на крышку, поставили тяжёлый обломок какого-то металла — достаточно тяжёлый, чтобы маленькое фарфоровое тело не смогло вытолкнуть его наружу. Олли не пытался. Он сидел в темноте, сжимая свои окровавленные пальцы. На перчатках не было — только металл и кровь. Кровь отца. Кровь человека, которого он когда-то любил. — Папа, — прошептал Олли в пустоту. — Я не хотел... Прости... Прости... Но ответа не было. В комнате затихли шаги. Учёные ушли. Охранник ушёл. Тело Эллиота унесли. Осталась только коробка. Красная, с жёлтой звездой и синими краями. С рычагом сбоку. С маленьким существом внутри, которое плакало без слёз и кричало без голоса. И тишина. Та самая тишина, которую Олли так хотел. Она оказалась хуже всего.
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!