(*´ڡ`●)
20 апреля 2026, 00:00В жизни каждого великого мужа, будь он хоть Наполеон, хоть заурядный губернский предводитель дворянства, принимающий поздравительный адрес от общества трезвости, наступает тот день календаря, когда роковая стрелка часов, неумолимая, словно гостиничный коридорный, отсчитывающий время до закрытия буфета, указывает на дату его появления на свет. У императоров и архиереев дата сия обставляется пальбой из пушек и иллюминацией, от которой у пожарной команды случается родимчик; у простых смертных — жареной курицей и уксусной эссенцией горя родительских слез. Двадцатое апреля в истории человечества было днем, когда природа, словно подвыпивший аптекарь, перепутав пробирки, плеснула в общий котел мировой истории такого едкого зелья, что яд от него до сих пор дает о себе знать в самых отдаленных частях земного шара.
Впрочем, в тот достопамятный год, когда герр Адольф Гитлер еще не был ни фюрером, ни громовержцем, ни даже сносным акварелистом, а являл собой лишь чрезвычайно тощий продукт австрийского декаданса, обивающий пороги венских богаделен в пальто, годном лишь на то, чтобы пугать в нем ворон на Штефансплатц, день его рождения был событием, лишенным всякого имперского лоска. Оный праздник разворачивался в убогой меблированной комнате, где изощренный нос мог уловить сложный букет ароматов — дешевого столярного клея, застарелой пыли и, разумеется, голода, этого верного спутника непризнанных гениев. Единственным гостем, совмещавшим в одном тощем лице и должность церемониймейстера, и музыкальное сопровождение, и собственно публику, был Август Кубичек. Сия личность, обладавшая терпением библейского Иова и кошельком провинциального обойщика, тащила в сей вертеп скромные дары, добытые ценой чудовищной экономии на завтраках.
Август, движимый той специфической слепотой друга, которая позволяет видеть в сварливом неврастенике будущего зодчего вселенной, приволок в подарок тяжеленный архитектурный фолиант, от одного вида которого у любого нормального человека, предпочитающего разглядывать фасады домов исключительно в поисках вывески «Подают горячее», начиналась мигрень. Книга сия была полна гравюр с изображением каких-то чудовищных колоннад и барочных завитушек, которые наш герой, щурясь от близорукости, разглядывал с жадностью голодной саранчи. Но венцом торжества, его кулинарной и моральной кульминацией, был некий кондитерский огрызок, именуемый в просторечии тортиком. Это было субтильное сооружение из муки низкого помола и крема, подозрительно отдававшего маргарином, но в тусклом свете керосиновой лампы оно сияло ярче врат Валгаллы. Кубичек, сердобольный юноша, смотрел на это голодное существо, которое с видом оскорбленной добродетели поглощало лакомство, кроша скатерть (если, конечно, кусок оберточной бумаги можно счесть скатертью) и роняя крошки в рукопись будущей великой книги, отчего та приобретала дополнительную липкость идей.
Гитлер был зол. Он всегда был зол в такие минуты — на Августа за то, что тот смеет быть добрым, на книгу за то, что она слишком тяжела для эвакуации из горящего Рейха (о чем он, впрочем, тогда еще не догадывался), на торт за то, что тот не обретал второй слой усилием фюрерской воли. Злоба клокотала в нем, словно молоко у нерадивой кухарки, и выплескивалась в форме язвительных замечаний о безвкусице современных кондитеров и ничтожестве романского стиля в сравнении с неоклассицизмом. Но где-то там, в закоулках души, заставленных руинами непостроенных оперных театров и пыльными знаменами грядущих поражений, ворочалось нечто, отдаленно похожее на благодарность. Ворочалось оно с брезгливостью сытого удава, которому подсунули кролика второй свежести, но все же ворочалось. Ибо даже будущий властелин полумира нуждается в том, чтобы в день его рождения кто-то, пусть даже и столь безнадежный простофиля, как Кубичек, подтвердил факт его физического существования посредством вручения презренного куска бисквита.
Прошли годы, десятилетия сменились, словно перчатки у рассеянного палача, и вот уже перед нами не жалкий обитатель мужской ночлежки, а Хозяин, Домоправитель и Метрдотель Судеб, восседающий в альпийском гнезде Бергхоф. И двадцатое апреля здесь — это уже не день ангела, а день языческого божества, требующего жертв в виде гор подарочных корзин и фимиама лести, густого, как неразбавленный портвейн. Бергхоф в эти дни напоминал не то Гостиный двор накануне Рождества, не то склад конфиската на таможне. Канцелярия, где заправляло существо с повадками скопидома и лицом бухгалтера, подсчитывающего чужие грехи, — Борман, была завалена тюками и свертками до такой степени, что сам воздух там, казалось, состоял из запаха типографской краски поздравительных открыток и тревожного аромата сыромятной кожи от новых портупей. Корзины с фруктами прибывали из каждой деревушки, где имелся староста с неатрофированным чувством самосохранения. Торты, печенья, штрудели, кренделя — всё это колыхалось, подрагивало и источало сладость, от которой у мух начинался сахарный диабет в третьей стадии. Среди этого съестного изобилия попадались перлы, достойные кунсткамеры: ночные туфли с вышитой свастикой на фоне альпийского заката (чтобы фюрер, вставая по нужде, не забывал о величии Рейха), носовые платки, по углам коих были вышиты лики Бисмарка, Гинденбурга и самого именинника — этакая Святая Троица.
И вот, под бой часов, отсчитывающих полдень, словно это не время, а последние крохи здравого смысла, дверь распахивается, и в залу, сияя лаком сапог и белозубыми оскалами, вплывает клир. Ибо без клира, без этой коллекции лиц, каждое из которых могло бы украсить собой витрину музея патологической анатомии, праздник был бы не полон. Возглавляет шествие, конечно, он, метр с кепкой в прыжке и с блокнотом наперевес — доктор Йозеф Геббельс. Он семенит рядом с Фюрером по коридорам Бергхофа (коридоры эти, заметим в скобках, были столь длинны и мрачны, что в них впору было снимать фильмы о привидениях, если бы сами привидения не боялись тамошних обитателей). Геббельс тянется к уху Вождя, словно ковыль к солнцу, и, нашептывает последние сводки с фронта народной любви: «Мой Фюрер! Уровень преданности в рейхсгау Богемия и Моравия превысил все мыслимые нормы! Одна старушка из Судет связала для вас носки из шерсти ангорского кролика, который лично кричал «Хайль!» при остриге! Тиражи газет с вашим портретом побили рекорды Библии Гутенберга!»
Гитлер, одетый в свой бессменный френч, сидевший на нем так же мешковато, как чехол на рояле в провинциальном клубе, слушал эти излияния, и в углах его рта, напоминавшего изгиб железнодорожного моста, зрела усмешка. Усмешка эта была особого рода — смесь снисхождения к муравьиной суете и тайного удовольствия мелкого лавочника, которому наконец-то отдали старый долг. «Мой маленький доктор, — произносит он голосом, напоминающим скрежет несмазанной телеги, но в котором явственно слышится саркастическое хихиканье, словно мяуканье кота, объевшегося валерьянкой, — если верить вашим словам, то выходит, что я не просто фюрер, а нечто среднее между архангелом Михаилом и Богом. Смотрите, не надорвите голосовые связки, а то чем тогда вы будете пугать берлинцев рассказами о русских варварах? И кстати, снимите с меня эту невидимую пушинку с плеча, а то ваше усердие ее уже в узел завязало».
Далее следовали прочие персонажи этой вагнеровской оперетты, чьи шаги по паркету звучали, как марш Мендельсона на похоронах. Геринг, в мундире, напоминавшем взбесившийся ювелирный магазин, и сам похожий на раздобревшего ангела, низвергнутого с небес за чрезмерное чревоугодие, басил поздравления, заглушая грохот далекой канонады. Гиммлер, взглянув на которого, любой цыпленок сам ложился в суп из инстинктивного страха перед стеклянным взором племенного селекционера, поднес в дар фолиант о чистоте арийской расы, написанный шрифтом, похожим на паучьи лапки. Гитлер, взглянув на этот труд, заметил: «Генрих, ваша писанина — единственное, что способно нагнать тоску даже на штандартенфюрера, получившего приказ провести выходные с семьей. Отдайте ее Еве, пусть положит в гербарий, она как раз искала что-нибудь, чтобы придавить засушенный эдельвейс». Ева Браун, эта девушка с фотоаппаратом и трагической судьбой старой девы при живом муже, порхала вокруг, щебеча о новых фильмах и собачьих выставках. Гейдрих, с лицом карточного шулера, сорвавшего банк, и руками скрипача-виртуоза, способного без ножа освежевать политического оппонента, стоял поодаль, источая особый аромат власти, от которого у подчиненных сами собой расстегивались воротнички и пропадал аппетит.
Толпа домочадцев, охраны, шоферов, детей от разных браков и просто прилипал колыхалась в коридорах, напоминая крестный ход в сумасшедшем доме. Гитлер проходил сквозь строй этих людей, словно щука сквозь стаю пескарей, и настроение его, вопреки всему, было отменно хорошим. Он хихикал, прикрывая рот ладонью, словно стеснительная гимназистка, случайно услышавшая неприличный анекдот о дьяконе. Это было то состояние, когда даже осознание надвигающейся катастрофы отступало перед простой физиологией тщеславия. Шампанское лилось рекой, правда, сам виновник торжества брезгливо морщился и отпивал из своего бокала минеральной воды.
И в этом гомоне, в этом карнавале душ, одетых в габардин и лайку, было что-то от ярмарочного балагана, где кукольник уже знает, что через час закроет лавочку, а куклы всё еще дергаются на веревочках, раскланиваясь перед пустым залом. Ибо, как говаривал один мудрец, скончавшийся от несварения устриц, именно на пиру во время чумы аппетит разыгрывается особенно сильно. И кто бы мог подумать, что этот день рождения, начавшийся с венского черствого тортика и пыльного фолианта в руках Кубичека, закончится фарсом в берлинском бункере, где те же самые подарки — плюшевые мишки, детские платьица и бутылки с кислым рейнвейном — будут валяться вперемешку с противогазами и цианистым калием. Но это уже, как изволили выражаться в светских гостиных, совсем другая история, и рассказывать ее без валериановых капель и графина водки было бы сущим неприличием.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!