Бирюза

31 марта 2025, 00:00
      Странная была их труппа. Заправляющий всем господин Толстяк с розовой плешью — звать его по имени Жюлю было не позволено, он и забыл за ненадобностью — и его жена; Марат, силач с чёрными усами, жёсткими и длинными; Исаак, волшебник, уже который год мечтающий превратить кровь в вино, но пока всего лишь заставляющий исчезать мелкие предметы. Не так давно с ними путешествовал и дядя Жорж, акробат, но ему не хватало ловкости, и в один прекрасный день он сломал себе шею. А ещё, конечно, были сам Жюль и сестрёнка Жюли, тоже акробаты. Они вертелись на брусьях, танцевали на перекладинах и ходили по канату — пока ещё по-детски лёгкие, гибкие, они могли почти что угодно.       А ещё их нельзя было заменить. Они были рыжие — не как медь или осенняя листва, а как закат, как пожар. Ярко, бесстыже-рыжие. На этом берегу моря таких почти не рождалось, и публика, изголодавшаяся по потерянным в тёмных переулках серых городов крикливым цветам, глазела не только на трюки юных акробатов, но и на них самих. Вернее сказать, на него самого — нездешнего рыжего мальчишку с нарочито местным именем.       Жюль и Жюли, рождённые с разницей в девять минут, были очень похожи. Пока ещё одинаково нескладные и тощие, с мягкими чертами лица, с небольшого расстояния они казались совершенно одинаковыми — главное, чтобы Жюли не забывала стричься коротко. Вблизи их, конечно, легко бы отличили, но присматриваться почтенная публика никогда не любила.       Жюль иногда представлял, какой бы это был замечательный номер: близнецы, отбивающие чечётку на упругом канате. Возможно, будь они чернявыми, смуглыми, кареглазыми, как каждый третий дворовый мальчишка, такой номер они и ставили бы. Однако господин Толстяк был человеком разумным, бережливым, ценящим постоянный доход больше разовой прибыли, и потому пока они выступали по очереди. Детские тела были угловатыми, кости — некрепкими, и слишком высок был риск услышать треск и увидеть, как лохматая детская головка свисает со сломанной шеи. Нет, ими, огненно-рыжими, яркими, солнечными близнецами, Толстяк жертвовать не хотел. Пусть оступится один, и тогда его место займёт второй. Почтенная публика не заметит подмены.       Жюль часто — почти каждый день с тех пор, как упал дядя Жорж, — думал, как это будет. Вот он распластался на дощатом полу, руки вывернуты под странным углом, а на стыке головы и шеи, под спутанными рыжими вихрами, любой мог бы нащупать бугорок — у живых такого не было, Жюль сам видел его только раз, когда дядя Жорж навернулся с брусьев. Впрочем, никто не нащупает: всем будет не до этого. Публика будет ахать и охать, не то ужасаясь, не то радуясь нелепой смерти рыжего акробата. Наверное, всё-таки радуясь. Марат, силач, подхватит его на руки и унесёт прочь со сцены. Этих двух минут Жюли должно хватить, чтобы переодеться в такое же трико. Она вылетит на сцену, рыжая, лёгкая и живая, и публика засвистит, не то восхищённо, не то разочарованно: розыгрыш, всего лишь розыгрыш, господа! Мелкий паршивец выжил, разве могло быть иначе? Это ведь цирк, балаган! А он, Жюль, будет грудой костей лежать далеко в углу, наспех закрытый какими-то тряпками, и все вспомнят о нём, только когда запах станет невыносимым...       Однажды Жюль попытался вместо себя в этой сцене представить Жюли — и не смог. Рядом с Жюли он, младше её на девять минут, чувствовал себя стариком. В Жюли было слишком много жизни. Её движения были чётче и точнее. Синие глаза, казавшиеся огромными на кипенно-белом от ненужной пудры лице, — ярче. Она была лучше.       А еще её имя, Жюли, можно было произнести как «Жюль». Подумаешь, проглотить последний звук! Такое ведь случается сплошь и рядом: когда человек говорит слишком тихо или слишком быстро. А Жюль? Разве превратишь его в «Жюли»? Нет, он не смог бы её заменить.       В Писании говорилось, что тот, кто спасает одну жизнь, спасает целый мир. У Жюля с Жюли жизнь была одна на двоих. Жила её Жюли, а Жюль следовал за ней неловкой несуразной тенью. Почти такой же. Почти умелый. Почти изящный. Почти достаточно хороший.       Каждую ночь, засыпая, Жюль молился за Жюли. Пусть её кто-нибудь спасёт. На спасение мира Жюль не уповал: ему было двенадцать, когда он понял, что мир существовал до его, Жюля, рождения и будет существовать ещё долго после его смерти, и, как бы сложно ни было Жюлю представить смерть Жюли, после неё — тоже.       Жюли была чудна́я. Редкие свободные часы она все могла потратить на разглядывание облаков. Она видела в них моря, горы, крылатых лошадей. Жюль видел бесформенных монстров из детских кошмаров. Жюли, дожидаясь своей очереди, выглядывала из-за занавеса, пытаясь рассмотреть почтенную публику.       — Они как бабочки, — говорила она. — Такие яркие!       Жюль не понимал, как в этом скопище людей с жадными злыми лицами можно было увидеть хотя бы крикливых птиц.       А ещё Жюли сама воображала себя птицей. Проход по канату был её любимым номером.       — Братец Жюль! — восклицала она. — Когда я стою там, наверху, мне кажется, что я вот-вот полечу, стоит лишь расправить крылья и сойти с каната...       Крошке Жюли хватало благоразумия, чтобы не делать ни шага по воздуху, и она не летела — вниз, вниз, вниз, к готовому проглотить её полу.       Вниз когда-нибудь полетит Жюль. Сорвётся и превратится в груду костей, и Жюли спляшет на них, не забывая улыбаться. Всегда нужно улыбаться, даже если летишь вниз.       Так почему не сейчас? Жюль не хотел умирать, боялся смерти до дрожи в коленях — и колени подводили его, стоящего на канате, и он всё ближе был к полёту.       Когда-нибудь земля поглотит глупый рыжий всполох. Что он может поделать? Жюль не помнил уже, когда это началось, но так же, как он боялся смерти, он боялся ей перечить. Потому перестал проверять крепления перед трюками. Не смотрел больше, не перетёрлась ли верёвка. Будь что будет.       — Какого цвета этот камень, Жюль?       Жюли всё не сиделось на месте. Она не знала, что будет, или не хотела этого признавать, и ей наверняка не снился переломанный дядя Жорж или раздавленный Жюль. Она вертела в руках камушек, сколотый, невзрачный, дешёвый. Бирюза. Для Жюли, наверное, настоящее сокровище.       — Бирюзовый.       — Так нечестно, Жюль! Скажи, он скорее зелёный или синий?       — Зелёный. Как море.       — Ты врёшь! — воскликнула Жюли растерянно. — Он скорее уж синий, как небо.       — Ты спросила, я ответил. Зелёный.       — И как же ты этот камушек зелёным видишь... — задумалась Жюли. — Скажи, Жюль, а вон то облако — что тебе напоминает?       — Кита, проглотившего пророка Иону. — На самом деле, Жюль видел только жирного кита с дряблыми плавниками, но ответить почему-то захотел именно так.       — Странный ты какой, Жюль. — Жюли покачала головой. — Это же дракон.       С тех пор Жюли часто дёргала Жюля по всяким пустякам. До хрипоты спорила с ним о цветах и оттенках, выясняла, какую фразу он слышит в чириканье какой-нибудь птицы, а иногда просто садилась рядом и просила описать всё, что он видит. Облака, деревья, почтенную публику.       Жюль рассказывал. Сначала нехотя и скупо, ограничиваясь парой общих фраз. А потом увлёкся, сам начал вглядываться в зрителей, чтобы подобрать наиболее точное слово. Однажды он проболтался и рассказал Жюли и о своих кошмарах, о полёте вниз, бугорке под самым затылком и переломанных костях дяди Жоржа.       — Когда-нибудь я упаду, и все даже забудут, что у тебя была тень.       Жюли долго не отводила от него взгляда, но ничего не сказала. Жюлю почему-то стало обидно и горько. Даже солнечная Жюли не хотела с ним спорить. Раз так, оставалось только лететь вниз, вниз, вниз...       Вниз слетела Жюли. Однажды на репетиции, только взобравшись на канат, крепко зажмурилась и сползла вниз.       — Мне страшно, страшно, страшно! — бормотала она.       Толстяк кричал, и Жюли, всхлипывая, пыталась подняться снова и снова, но так и не смогла ступить по канату и шагу. Девочка, всегда воображавшая себя птицей, наконец испугалась высоты.       Жюли всё ещё была изящнее, гибче, ловчее Жюля. Она крутилась на брусьях, порхала по сцене, как бабочка, лёгкая, но не способная взмыть в небеса. По канату ходил Жюль.       Канат подрагивал под ногами, в глазах рябило от разноцветных нарядов зрителей, к горлу подкатывала тошнота от криков и улюлюканья, и Жюль чувствовал себя не птицей — матросом, пущенным пиратами по доске. Оступись — и полетишь вниз, вниз, вниз...       И Толстяк оплачет груду костей, в которую он превратится, а потом плюнет на неё. Ему некем будет заменить рыжего акробата. Жюли больше не умела летать.       И Жюль не летел. Проходил по доске туда и обратно, раз за разом, не оскальзываясь и не спотыкаясь. Прямо, прямо, прямо. * * *       Вверх, вверх, вверх. Жюли снился полёт. Полное разноцветных огней небо, восхищённая публика внизу. Она обнимает за шею бирюзового — синего — дракона, а за её плечи держится Жюль. Дракон Жюля вовсе не дракон, а страшный прожорливый кит, и рассекает он не небо, а море, и его широкая спина не синяя, а зелёная, как мутные волны, и вот так и получается: Жюль и Жюли держатся друг за друга, но путешествуют порознь.       В Писании говорилось, что тот, кто спасает одну жизнь, спасает целый мир. Жюли думала, что в этих строчках говорится о Жюле. Только глядя на него, она когда-то давно решила, что миров на свете столько, сколько людей. Жюль спорил. Жюль говорил, что он повзрослел — а ведь он был младше её на девять минут! — и наконец осознал, что мир существовал до него и будет существовать после. Может, солнце, море, снег и правда останутся теми же, но... как же облака?       Жюль был чудно́й. Облака казались ему монстрами, в зрителях он в упор не видел пёстрых бабочек, а бирюзу сравнивал с зелёным морем. Он и Жюли были одинаковыми: нескладными, тощими, белокожими и отчаянно-рыжими. Как две капли воды — не различишь, если не присмотришься. Но Жюль видел мир по-другому, видел его таким, каким никогда не смогла бы Жюли.       Жюль говорил, что однажды сорвётся вниз, и от него ничего не останется. А вместе с ним, думала Жюли, исчезнет и странный недружелюбный мир, населённый чудовищами и китами. Жюль смотрел на мир так неправильно, что Жюли не сомневалась: никто на всём белом свете не видит его так же. Жюль шагнёт вниз — и мира, в котором облаку-дракону позволено быть китом, больше не будет.       И никто не покажет Жюли, как смотреть на бирюзу чужими глазами, в синем видящими зелёный. И никто не выслушает Жюли и не позволит ей самой помочь разглядеть в людях бабочек.       Мир Жюля Жюли не нравился, но любой мир нужно спасать.       Каждую ночь, засыпая, Жюли зажимала в кулаке осколок бирюзы. Еще немного. Еще несколько лет — может, два года, может, три — ей надо жмуриться и мотать головой, плакать и кричать, лишь бы не подниматься на канат, лишь бы не видеть, как сверкает внизу разноцветными нарядами почтенная публика, не воображать себя птицей. Она любила высоту всю жизнь, недолго может её и побояться. А потом — так обязательно произойдёт, так говорила жена Толстяка — плечи Жюля станут шире, руки — крепче, а она, Жюли, станет настоящей женщиной, изящной и гибкой, а не тощей и угловатой, и уже никто не сможет их перепутать. У каждого будет свой смертельный номер, и если вдруг раздастся треск и рыжая голова безвольно повиснет на тонкой шее, господин Толстяк сможет хоть до крови искусать локти: от этой части представления ему придётся отказаться навсегда.       А пока Жюли будет спать, и ей будут сниться полёт и чудна́я зелёная бирюза.
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!