Oculum pro oculo?
27 мая 2026, 00:00Море у Дрифтмарка не ведает покоя. Оно дышит тяжко и даже в штиль волны лижут черные скалы с алчностью голодного зверя. Люцерис Веларион стояла на краю утеса, и ветер вплетал ее каштановые кудри в соленые пряди тумана. Она не обернулась, хотя знала: он здесь. Он всегда был рядом.
— Ты не страшишься падения, племянница? — голос Эймонда звучал тихо, но каждый звук царапал пространство, точно острие по стеклу. В этом голосе дрожало нечто темное, интимное, почти непристойное.
Она обернулась медленно, и мир вокруг него рухнул в очередной раз. Глаза — та самая валирийская лазурь, что являлась ему в лихорадочных грезах, где он тонул, но не мог захлебнуться. Дочь Рейниры отвергала платья, предпочитая строгий мужской крой камзолов, но это лишь подчеркивало то, что сводило его с ума: плавную линию бедер, хрупкость ключиц и нежную, беззащитную впадинку у основания шеи, куда ему до дрожи в пальцах хотелось впиться губами.
— Чего ты хочешь, дядя?
Чего он хотел? Он и сам не умел облечь в слова ту иссушающую жажду, что поселилась в груди в тот самый день в Штормовом Пределе. До рези в единственном глазу, он помнил, как дрогнули ее ресницы, когда лорд Баратеон преклонил колено, моля ее руки. Тогда Эймонд впервые постиг, что ревность — не пламя дракона. Она — нечто куда более стылое, разъедающее внутренности заживо, беспощадное, как медленный яд.
Он желал вырезать ей глаз. Воздать равной мерой — так он убеждал себя, повторяя эту ложь, как молитву. Однако он смотрел не на ее лицо. Он пожирал взглядом то, как трепещет ткань на ее груди, повинуясь прерывистому, загнанному дыханию. Смотрел и ненавидел себя с такой силой, что хотелось вспороть собственную глотку. Глядеть на врага и видеть женщину, кою жаждешь заковать в оковы не ради пытки, но ради обладания, чувствовать, как ладони горят от желания стиснуть ее до хруста, — вот истинное проклятие.
— Я ищу справедливости, — солгал он, ступая вперед. Трава под его сапогами обращалась в иней, хоть Вхагар и почивала далеко в скалах. Этот холод струился изнутри, из той выжженной пустоты, где у прочих смертных бьется сердце.
— Хочешь мой глаз, дядя? — Люцерис не отступила, и вызов в ее голосе полоснул его посильнее кнута. В ней не было страха, лишь бескрайняя усталость и презрение, от которого у него пересохло во рту.
— Мне не нужен твой глаз, — выдохнул Эймонд, и признание это сорвалось с губ помимо воли — ядовитое, обнаженное, хриплое, как предсмертная исповедь. — Мне нужна ты.
Он перехватил ее запястье — не грубо, но с той стальной, голодной хваткой, что свойственна человеку, привыкшему удерживать ускользающее. Привыкшему, но так и не овладевшему этим искусством. Его лицо, рассеченное шрамом, пересекавшим скулу, склонилось к ней столь близко, что он вдохнул ее — морскую соль, лаванду и тепло живой кожи. Запах, что настигал его повсюду, мучил, дразнил: в тиши библиотек Красного Замка, в горьком дыму сожженных деревень, в реве битвы. Он цеплялся за этот запах, как утопающий — за воздух.
— Ты — мой порченый долг, — прошептал он в самые ее губы, обжигая дыханием, и голос сорвался в хрип. — И я желаю взыскать его до последней капли.
Люцерис смотрела на него снизу вверх, и в глубине ее зрачков плескалась не покорность — жалость. Самое губительное, самое уничтожающее из орудий. Эймонд ненавидел этот взгляд сильнее, чем драконью поступь ее матери, сильнее, чем собственную искалеченную душу. Она жалела его, ибо видела насквозь: внутри этого изваянного богами тела, закаленного в пламени и валирийской стали, таится задыхающийся от нелюбви мальчик, которого никогда не любили просто так — не за имя, не за ярость, не за дракона.
— Нельзя взять то, что не было обещано, — ответила она звонко, и каждое слово вонзалось в него раскаленными иглами. — Я не долг, Эймонд. Я — та цена, кою тебе не дано заплатить. Ты можешь сжечь весь мир, но даже на пепле ты не найдешь меня своей.
И тогда он поцеловал ее. То не был поцелуй любовника, молящего о взаимности. То был акт капитуляции и насилия, сплавленный воедино, — отчаянный, злой, сминающий. Голод, копившийся годами, прорвал плотину рассудка. Он терзал ее губы с яростью умирающего, силясь оставить метку, выжечь клеймо, через боль исторгнуть ту тоску, для коей не существовало слов. Сапфир в его глазнице, казалось, пылал ярче солнца, пока он пил из этих неподатливых уст проклятие своего рода, пытаясь заразить ее своим безумием.
Она не ответила. Губы ее оставались холодны и неподвижны, точно мрамор гробниц, и это безмолвие было страшнее любой драконьей схватки. Смертельнее, чем копье в сердце. Когда он отстранился, дыша надсадно и рвано, в уголке ее рта алела капля. Его или ее? Кровь Таргариенов всегда едина на вкус: пепел и безумие.
— Ты бредишь, дядя, — тихо молвила Люцерис, стирая кровь рукавом, и презрение к его слабости, заключенное в этом скупом жесте, было столь невыносимо, что Эймонда качнуло, будто от удара.
Она удалилась, оставив его одного над бушующим морем. Тяжелый плащ хлестнул по мокрой траве, точно прощальный удар бича, наотмашь.
Эймонд Таргариен остался стоять на утесе, вперив взгляд в пустоту. Вхагар ревела где-то за горизонтом, вторя его немому, звериному крику. Он знал: Рок его — не в смерти от меча, но в этой окаянной любви, что не очищает, а разъедает душу заживо, будто едкая кислота. Ему оставалась лишь война. Война, способная расколоть самое мироздание, лишь бы в ее пламени и дыму рассеялся, сгорел, исчез этот проклятый запах — лаванда и морская соль. Но он знал и то, что даже в преисподней, куда суждено пасть им всем, запах этот будет жечь ему ноздри, напоминая о единственном, чего он жаждал и чего не получил.
Он требовал её глаз, но должен был молить о её сердце. Тогда, в детстве, он еще не ведал, сколь всепоглощающей может стать ненависть к собственному врагу — и сколь безнадежной, уничтожающей, сводящей с ума окажется любовь к ней.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!