Привет, моя маленькая беда
17 июля 2025, 00:00В салоне воздушного судна, стиснутого облаками, воздух стоял тяжёлый, словно запертый в чужом горле, где всякий вдох становился испытанием, а выдох бессмысленным жестом отчаяния; и было в этой душной, замкнутой среде нечто от зловещего покоя морга, где нет ни сквозняков, ни звуков.
Дышать почти не удавалось. Воздух — если это вообще можно было так назвать — здесь не столько ощущался, сколько вкушался — горячий, затхлый и несвежий, будто давно уже утраченный первородный смысл дыхания уступил место привкусу дешёвого пластика, пережёванной речи, страха и ещё какого-то тусклого, но пронзительного оттенка, словно кто-то раздавил под языком луковицу, выдохнул сырный дух из вакуумной упаковки и смешал всё это с кислым следом запоздалого плача. Где-то сбоку, из глубины салона, сквозь рокот турбин, донёсся шорох фольги, затем тут же расплылся запах тёплой, подмокшей ветчины, которой прилипший хлеб служил жалкой имитацией того, что прежде было едой.
Затошнило.
Правда не от голода и пустого желудка, а из-за чужого присутствия, лезущего под кожу. Разговоры, дыхание, чавканье — всё это казалось отвратительной частью человечности.
Позади, где ряды кресел тонули в тусклом свете иллюминаторов, визжали дети. Визжали с настырной и непрошибаемой безнаказанностью, которую дарует возраст, ещё не познавший тишины кладбищенских аллей, и не приглушённый знанием, что слёзы могут высохнуть навсегда, когда плакать становится уже некому. Их горло не знало глухой тишины, в которой теперь покоились её родители, словно их никогда и не существовало.
Спина словно вросла в кресло, а любое движение ощущалось излишним и кощунственным. Казалось, если сдвинуться хоть на дюйм, весь самолёт почувствует это, дрогнет, или может вовсе развалится в воздухе, и… всё равно. Пусть. Он мог бы исчезнуть в небе, и это не вызвало бы ни капли волнения, потому что самое главное уже давно исчезло. Точка, к которой обычно приходит страх, уже пройдена.
Похороны состоялись три дня назад. Всё было чинно, как полагается: белые ленты, запах ладана, чужие соболезнования, от которых зябко в висках. В гробу лежал отец, словно не жизнь у него внезапно оборвалась, а душа его устала прилагать усилия вести утомительную игру близости, которую и при жизни не ведала. Он не оставил за собой следов любви, смотря всю жизнь на дочь как на нечто посторонние. Умер, унеся с собою обиду и убеждённость, что его предали, жена была лукава, не верна, и дитя, что звалось его, на деле являлось плотью чужого. А вот мать, быть может, и не знала, как любить, но изо всех сил старалась. Уставшая и иссечённая бытом, она всё же умела ласково гладить по волосам, когда слёзы лились без спроса.
Теперь некому.
Теперь те же пряди слиплись на лице от слёз, пота и бессонных ночей, а голос, что мог бы сказать «всё пройдёт» умолк. Навсегда.
Элайза летела к тому, кого ни разу не касалась ни взглядом, ни словом, ни даже памятью. К тому, чьё имя теперь тревожно звучало внутри, то глухо, то чересчур громко. К тому, кого не знала. К тому, на кого была обречённо похожа. Но что, если он, как и отец, тоже отвергнет? Что, если вся суть полёта — лишь бессмысленная отсрочка окончательной пустоты?
Кресло вздрагивало под нею, где-то в чреве металлической птицы хрустела турбулентность, хотя настоящая буря гнездилась снаружи. Уже несколько лет в ней гудел собственный безысходный шторм. Самолёт снова и снова нырял в очередную воздушную впадину, а она — в собственную, бесконечную яму. Слёз не было, они иссякли в тот самый день, когда мать больше не смогла открыть глаза.
Всё будто вымерло. Время вытекало не каплями, а вязкими тягучими слоями, как старый мёд. Каждый миг был одинаково бесцветен, одинаково ненужен, но вдруг, словно из-под толщи воды, прорезался мягкий, немного приглушённый голос:
— Простите… всё в порядке?
Она не сразу поняла, что слова, разлитые в воздухе, были обращены к ней. Голос звучал робко и тихо, как в детстве говорили взрослые, разбудившие сами себя тревожным сном. Голова чуть повернулась на звук — у прохода с улыбкой, выдрессированной до полубезразличия, стояла стюардесса. Глаза поднялись как-то нехотя, веки словно скрипели изнутри, как обугленные ставни. Взгляд не был враждебным, просто, скорее, походил на зеркало, из которого уже давно ушло отражение.
— Могу предложить вам воды… или, если хотите, плед… — прерывисто предложила женщина. От неё исходил тот самый «вежливый» запах: пудра, текстиль, кофейный налёт…
— Нет, спасибо, — наконец отозвалась та.
На миг повисла пауза, стюардесса замялась, чуть сжав пальцы, затем кивнула и исчезла в проходе, продолжая свою работу.
Веки снова опустились, и какое-то время она, сквозь боль в затылке, просто дышала, врастая в эту искусственную обивку, будто в чужую кожу. Ткань, хоть и была сухой, казалась липкой. Под ней тело уже не ощущалось целым: спина ломила в трёх местах, колени онемели, всё в ней теперь казалось взятым напрокат — как эта посадочная полоса, как эти часы, этот билет, даже имя её, которое никто не называл с тех пор, как опустили крышку гроба.
Сбоку, напротив через проход, сидела парочка — молодые мужчина и женщина, в одинаково нелепых свитшотах с надписями, которые кто-то намеревался сделать «милыми»: «she’s mine» и «he’s mine». Они держались за руки, слов слышно не было — лишь то приглушённый, то хрипло-жизнерадостный смех, словно шёл он из другого, живого мира, куда у неё не было допуска. Желание отвернуться нарастало, внимание переключилось к иллюминатору.
За стеклом клубились облака — плотные, дымчатые, с прожилками солнечного света, который и не светил будто, а просто проходил сквозь. Внизу что-то мерцало — может, река, может, дорога, может, сама смерть, размазанная по ландшафту в виде бесконечных извилистых линий. И странное было чувство: даже красота этих видов казалась не своей. Как будто глаза ещё видели, а смысл уже не проходил сквозь зрачок в душу — просто оседал на сетчатке пылью, которую некому смахнуть. Раньше такие пейзажи вызывали восторг, лёгкий страх или щемящую надежду. Теперь — ничего.
Где-то рядом вновь рассмеялись. Женщина из пары положила свою голову на плечо мужчине, и тот поцеловал её в висок. Простой жест, но в нём было всё, чего у Элайзы больше не будет.
Отвращение — это ведь тоже форма боли, только направленная наружу, как нож, которым ты хочешь вырезать то, что напоминает: ты одна, и тебя не ждут…
Но кто-то всё же ждал.
В Токио.
У выхода из терминала.
Сатору сидел в машине, притопывая пальцем по рулю. В голове звучал джаз. Он его ненавидел, но пусть играет, пусть глушит мысли.
На заднем сиденье перекатывалась пустая пластиковая бутылка, издавая глухой стук на каждой кочке при движении. Под передним креслом застряла мятая бумажка — кажется, из «Фамимы» , но уже не разобрать, края слишком взъерошены, а надпись поплыла.
Он уже и не помнил, как она выглядит — эта одновременно родная и чужая девочка, которую предстояло забрать, вырастить и оберегать от всего, чего сам так и не сумел пережить без шрамов. Что с ней делать — не знал. Да и зачем согласился, тем более. Может, отчасти потому, что мать её когда-то попросила. А может… просто не смог сказать «нет» тогда, когда уже слишком много всего пошло не так. Когда слишком остро чувствовалось, как быстро всё заканчивается.
Вдали пробежал человек с чемоданом, машина запикала — Сатору снова посмотрел на циферблат, медленно выдохнул и не почувствовал ровным счётом ничего.
А за тысячи вёрст над землёй, в самом сердце небесной вышины, сидела она — та самая девочка, которую он должен был встретить. И вдруг из её груди оборвался странный звук, словно кто-то ненароком задел пыльную клавишу фортепиано. То был не смех от радости, не лёгкая насмешка, а нечто иное, такое слабое и кривое, будто вздох, но которому не хватило воздуха.
То был отклик, что вспыхнул не по воле, но от усталости духа, от дрожащего излома внутри и напряжения, что день за днём копилось под кожей. Нерв, что смыкался и смыкался, наконец, дрогнул, и послал наружу этот сбивчивый, почти беззвучный смешок, в котором таилась растерянность и неверие. Она осознала, до какой степени всё происходящее — нелепо. Сидела в самолёте, одна, среди закутанных в плед людей, и летела не к бабушке с пирогами в тёплый дом, а к беловолосому незнакомцу, имя которого не вызывало образ родства, и тем более не сеяло что-то родное в груди.
— Дамы и господа, мы начинаем заход на посадку. Пожалуйста, пристегните ремни и уберите все электронные устройства, — прозвучал спокойный голос пилота из динамиков.
За этим последовал стук ремней, затем лёгкое шелестение. И едва ли не тут же раздались первые тихие аплодисменты — благодарность за приземление, и за то, что всё прошло хорошо.
Самолёт коснулся земли с глухим хлопком, будто по жестяной крышке кастрюли ударили раскрытой ладонью. Что-то в этот момент словно обрушилось внутрь неё — закончилось ли, началось ли… да какая, в сущности, разница. Элайза осталась сидеть, будто приклеенная к креслу, в то время как весь салон вдруг ожил: вновь защёлкали пряжки ремней, зашуршали куртки и сумки, задвигались тела, стремясь как можно быстрее выбраться наружу. Кто-то вскочил особенно поспешно, и чья-то коленка опасно приблизилась к её плечу, правда она не отреагировала и даже не вздрогнула, просто продолжала упрямо смотреть вперёд, надеясь, что сейчас, вот прямо сейчас, самолёт одумается, ошибку осознает, вновь наберёт высоту и вернёт её назад.
Но нет.
Когда она всё-таки поднялась, в ногах появилась странная слабость, которая обычно атакует после долгого сидения или бездействия. Шаг был неуверенным, как у куклы, которую держали в одной позе слишком долго. На выходе стюардесса произнесла привычную фразу и улыбнулась уголками губ, что давно устали от наигранного живого участия.
Прохладный ток воздуха в рукаве трапа хлестнул по щекам не бодряще, а как будто плеснул кто-то из ведра. Дальше — стеклянный тоннель. Дальше — люди, не знающие о её боли. Дальше — город, который не знал её имени…
Годжо застыл у стены, заблудившийся в собственных мыслях. Изредка дрожали пальцы, крепко сжимающие бумажный стаканчик «Старбакса», из которого давно выдохся аромат карамельного латте. Вторая рука по привычке пряталась в кармане, очки скрывали глаза. Белая толстовка с дерзким принтом казалась слишком яркой, джинсы сидели на бёдрах небрежно, будто он натянул их наспех, сонно, а волосы — хаотичная метель серебра, всё так же упрямо не поддающаяся расчёске.
Заметил он её едва ли не тотчас. Или просто машинально решил без особых размышлений, что это она, ибо прочих, способных столь же привлечь взор, в той толпе не находилось. Поднял брови, чуть наклонил голову, посмотрел с любопытствующим видом… Но не от всего сердца. Глазел он как на обычную вещицу, поставленную в неподобающее место, что мешает ему проходу.
Элайза подступила близко, чемодан протянулся за ней и глухо скрипнул, когда колёса пересекли стык плитки. Взгляды столкнулись. Никакой реакции — ни с её стороны, ни с его. Просто два человека — один чуть повзрослевший, другой измотанный до прозрачности — упёрлись друг в друга глазами и застыли. Сатору воззрел на неё с оттенком суровости, словно смотрел на небесное явление, грозящее бурей и непогодой. Затем, с лёгким поклоном головы и долгим выдохом, произнёс в полголоса:
— Привет, моя маленькая беда.
В тоне его не прозвучало ни привычной игривости, ни ожидаемой язвительности. Предложение выдалось без украшений, и, как ни странно, ответа к нему не поступило. Через несколько секунд, без дополнительных пояснений, Годжо развернулся, твёрдой поступью пошагав вперёд — и девочка сзади двинулась следом.
На улицах стояла лютая стужа. Январь, властитель безмолвный и суровый, замёл мостовую ледяной крошкой. Ступив на улицу, Элайза на миг прищурилась, вдохнув мороз. Щёки её вспыхнули лёгким румянцем от резкого контраста: тёплый воздух терминала и студёный поцелуй зимы коснулись кожи почти одновременно.
У выхода из аэропорта, среди суетливых силуэтов, выделялась его чёрная, точно дорогая машина, с безукоризненным блеском и непременно теплом, накопленным внутри. Когда он открыл ей дверь, из салона вырвался мягкий жар, с тонким запахом кожи и утреннего кофе. Устроившись на неожиданно тёплом сидении, она потянулась за ремнём — уже не сосчитать, в который раз за день.
Сатору сел рядом, потянувшись к кнопке зажигания. Та самая пластиковая бутылка сзади вновь перекатилась и издала громкий, раздражающий звук. Тихое проклятье сорвалось с его уст, он тут же ударил ногой по тормозам. И тогда, в самый (не)подходящий момент, зазвучало радио, излучая мелодию, что была подобна сладкому сиропу, прилипшему к уху, омрачая покой своим назойливым звуком. Они не обменялись ни словом. Годжо смотрел на дорогу, она — на своё отражение в стекле. Оно казалось ей чужим: осунувшееся лицо, и глаза, в которых поселилась серая тень.
Пока они мчались по улицам, город виднелся за окном как кадры старого, немного поцарапанного фильма. По мокрому, обмазанному неоновыми вспышками, асфальту мелькали вывески, а редкие и спешащие силуэты прохожих растворялись в мгле. Башни зданий, высокие и непреклонные, стремились прикоснуться к небу, скрываясь в клубах вечернего тумана, пока окна домов мерцали, как крошечные огоньки, тихо рассказывающие свои личные истории.
***
Тёмное нутро дома встретило их неуютным молчанием, кажется, не ждал он гостей, но намеренный терпеть их какое-то время. Запах стоял никакой: немного пыли, чуть-чуть холостяцкой усталости, что не отмыть даже дорогим средством с ароматом кедра.
Сатору молча сбросил обувь, хлопнул дверцей ящика, в который угодили ключи, и прошёл вперёд.
— Здесь, — коротко бросил он, отворяя дверь сбоку по коридору. — Твоя.
Комната приняла Элайзу чуть мягче. Кровать застелена, шторы новые, подоконник чист… У них дома были тяжёлые занавески с подшивкой вручную, скрипучие дверцы шкафов, и пол, который надо было натирать маслом. Всё это не было идеальным, но там была жизнь, а здесь — как в отеле. Чисто, аккуратно, но как-то пусто.
— А твоя где? — выскользнуло случайно.
— Далеко, — ответил Годжо, даже не обернувшись, и скрылся.
Дом вновь стал недвижимым. Элайза стряла у дверного проёма, ногти чуть врезались в гладкий, холодный материал — ни сучка, ни царапины. Фаланги, касающиеся косяка, сжались, но пластиковая поверхность не дала им утонуть. Постояла ещё секунду — может, две, мысленно коря себя за «длинный язык».
Дура! Зачем спросила?
Минутой позже — щелчок двери ванной.
Пальцы дрожали, кое-как нащупывая выключатель. Ноги коснулись холодного кафеля, кругом блестящая сантехника, в нос ударил запах нового мыла и порошка. Она медленно стянула с себя одежду, прилипшей после долгой дороги. Тело казалось не своим — ноги ватные, плечи опущены, спина сгорблена, руки вели себя неуклюже.
Всё это зря.
Вода в ванной была обжигающе горячей, даже та не обняла, менять однако температуру не стала. Пусть разъест с кожи остатки дня, смоет запах аэропорта, чужих людей, мёртвой еды в пластиковых контейнерах и той лукавой фразы «моя маленькая беда».
Пусть обварит всё, до чего дотянется.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!