...

30 марта 2021, 00:00
«Не, это нихрена не Бунин, — подумал он почему-то, развалившись на парапете Лубянской площади в Москве. В июле. — Это Веня Ерофеев какой-то. Солнечный удар, мать твою. Смешно». Вдоль здания госбезопасности прогуливался постовой с мороженым. Через тонкую облачную пелену было почти не видно солнца, но, вторя улыбчивой дамочке из прогноза погоды, день действительно ощущался солнечным. Странное чувство на грани сна и пробуждения. Вроде бы солнце где-то рядом — ты знаешь это. Оно уже окрасило пространство молочно-жёлтым и согрело воздух — ты чувствуешь это. Но ты его не видишь. Вроде хочешь проснуться, более того — ты уже проснулся, но каждая попытка поднять голову отдаёт тупой болью в затылке, а сделать глубокий вдох — задача непосильная из-за неожиданной тесноты в грудной клетке. Последний раз Роза испытывал нечто подобное… давно. В совхозе, наверное, когда ездили на картошку, а на следующее утро всё ныло. Или в техникуме, когда ездили на яблоки, и он не пил воды целый день, а к вечеру вохлебал ведро и чуть не упал в обморок. А может позже, когда ездили в Ленинград выступать и он целый день пил не-воду, а потом страдал от похмелья. Сухой ветер трепал косы интуристочкам из Восточной Европы. То, что они из Восточной Европы, Роза понял по характерному «пше-пше» в говоре. Перед его глазами то и дело мелькали их гладкие загорелые голени, и он, сам не зная отчего, закусил губу. Сквозь матовую дымку пробивался слабый жёлтый луч. Блестела мраморная плитка, блестели эти долгие ноги с тонкими щиколотками и костлявыми стопами в открытых босоножках. И вроде бы Розу никогда особенно-то не привлекали худышки. Они встретились на Лубянке. Где-то между Лубянской площадью и Сретенскими воротами — Роза плохо ориентировался в Москве. На хорошем русском, но с сильным акцентом они спросили, далеко ли до Третьяковки, и немного хриплым, как после пробуждения, голосом Роза сказал: — А мороженое хотите? Они шли по Лубянке. Девчонки — их звали Аня и Элишка — с двух сторон держали его за локти, а у Розы открылся неистощимый разговорный приступ, какой открывается у любого аборигена, когда он видит дружественную форму жизни, прибывшую из-за моря, и хочет показать, какое красивое капище построило его племя. — Я ваще-то, блин, тоже тудамс направлялся, но, понимаете, девчули, какой нонсенс. Ни разу, блин, у меня не было такого, чтоб я до Третьяковки дошкандыбал. Я, когда хочу до Третьяковки дошкандыбать, всё время на Курский вокзал транслоцируюсь. Я не знаю, как это работает, рили, но, блин, работает. Я щас думаю, дай хоть раз в жизни на Третьякова гляну, а то на Курский вокзал-то я уже насмотрелся. Элишка тихо посмеивалась, а Аня нет. Она плохо понимала русский слэнг, но, когда Элишка переводила, смеялась тоже. Между собой они общались на — как выяснил Роза — чешском, и ему становилось неуютно, как будто они разговаривали на чешском специально, чтобы он не понимал. — Пить надо меньше, — сказала Элишка высоким, лишённым скрипучести, почти детским голосом. — Да я ваще не пил, малышка, веришь? Могу дыхнуть, нахрен. Я думаю, короче, девчули, что зря вы меня в проводники взяли, я ж, блин, как Иван Сусанин, заведу вас ща на Курский вокзал, и хрен вы ещё когда Третьякова посмотрите, и вам придётся меня укокошить. Тока Сусанин жизнь за царя отдал, а я за искусство, ю ноу, блин. — Это угроза? — Это неизбежное, просто примите как данность нахрен. — Может тогда от противного? Может на Курский вокзал пошк… пошкдыбаем, тогда точно к Третьяковской придём? — Ну можно и так, чё. А в Большом театре когда-нить были? Ну вы даёте, кто в Большом не бывал — искусства не видал, вы чё! — Роза окинул взглядом здание театра и присвистнул. — Архитектор Растрелли, — сказал он со знающим видом, хотя сам ляпнул первую пришедшую на ум фамилию. — Или это скульптор? Я чё-то подзабыл. Да я и в театре-то не был, иф би анестли. Кажется, чтобы заливаться смехом, им даже не нужно было понимать всё, что в своей поэтично-клоунской манере транслировал Роза. Их смешили уже одни только интонации и жесты, а когда Роза пытался говорить по-чешски, основываясь на своём поверхностном знании украинского, и вовсе начинался цирк. Его байкам они, судя и по всему, не верили, ну и правильно. Он пересказывал сюжет поэмы Вени Ерофеева, только и всего. Было часа четыре, когда они оказались на Поклонке. Третьяковка осталась далеко позади. Они плескались друг в друга водой у фонтана и объясняли сюжеты локальных анекдотов. Всё ещё парило, и Элишка задрала блузку. Она перекинула её концы через вырез декольте, обнажив впалый живот и полумесяцы груди. Там, где на блузку попала вода, ткань сделалась прозрачной. В ложбинке между грудей блестели капельки пота. Розин взгляд скользил по всему её худосочному телу: родинкам на животе, выступающим и загоревшим до красноты ключицам, её тёмным, очень длинным — до самого копчика — волосам и сильно подкрученной чёлке, которая легко взметалась вверх от дуновений ветра, а вытянутое лицо с ямочками на щеках и тонкими птичьими чертами играло живой мимикой настоящего арлекина. — Откуда ты такой взялся? — спросила она, и акцент в её голосе стал таким неожиданно призрачным, почти незаметным. — Как там говорится? Быть было худу, да подкрасила встреча? Ну правда, ещё три часа назад мы хотели идти в галерею, а потом собирать вещи на самолетун, а теперь ты водишь нас кругами по городу и очень… очень много разговариваешь. А знаешь, шо самое интересное? Шо мы здесь уже были вчера. Вдоль и поперек тут всё исходили. — Ну так… надо закрепить, ю ноу. Роза убрал прядь волос за ухо и тыльной стороной ладони коснулся раскрасневшейся щеки. Ему определённо хотелось плеснуть себе в лицо что-нибудь холодное, чтобы багровый зной полуобнажённых тел перестал застилать глаза так сильно. Аня вернулась из киоска и села между ним и Элишкой, обмахиваясь журналом. Сказала что-то по-чешски, потом посмотрела на Розу и сходу перевела: — Пошему у вас нема гороскопы? Я хочела покажать шо-то. — Какие раскопы? Шо показать? — переспросил Роза, но Аня махнула рукой. Она была светленькой. Поменьше ростом, с маленькой грудью и маленьким треугольным лицом. Роза заметил красноватый след от бретельки на её лопатке, потуже перевязал рукава болтающейся на бёдрах косухи и отвёл взгляд. — И всё-таки, как тебя звать, а? — спросила Элишка. — Роза, я ж сказал. Девчонки засмеялись. — У мене мами так жват, — сказала Аня. — Хмф, ну не хочешь — не говори, — сказала Элишка как-то совсем по-русски и вытянула вперёд бесконечные ноги с сухими коленками. У неё в голове, наверняка, плясали сотни вопросов, которые она хотела задать, но никак не решалась. Роза не придумал это, он чувствовал предельно ясно. На уровне эпилептика, который ощущает приближение приступа. Или жителя приморья, у которого перед штормом ноют суставы. Даже то, что она попросит его номер, он знал. Или, возможно, ему только хотелось, чтобы всё сложилось именно так. — А ты оптику вообще не снимаешь? — наконец задала вопрос Элишка и игриво подцепила душку очков, намереваясь снять и, наверное, примерить, как делают все кокетки. Роза перехватил её кисть. — Любопытной Варваре на базаре нос оторвали, — сказал он и клацнул зубами у неё над ухом. — Знаешь такую поговорку? Я вообще-то человек известный в узких кругах, ю ноу. Соу матч феймос. Вот опознают меня какие-нить малыхи, писк поднимут на всю Москву, нахрен. Имэйджн картинность. — Играешь? — Ну типа. — Сыграешь? — А что мне за это будет? Ладно, шучу. Он расчехлил акустику и наиграл лирический бридж. Первая высота не строила. Запотевшими пальцами он подкрутил колок — струна порвалась, и предплечье рассекла тонкая красная полоска. Она перечеркнула выступающую вену, но, впрочем, не задела. Роза слизал кровь языком, не отрывая взгляда от девушек, и тёмные очки соскользнули на нос. Какой-то ребёнок разбил бутылку Ессентуков. Аня нахмурилась. Элишка улыбнулась. — Ты невыносим, из-за тебя мы так и не сходили в Третьяковку, — сказала Элишка, почему-то сделав ударение на «я» в слове «Третьяковка». — Не хочешь экскурсоводом устроится? Ты же как этот… мальчик из детской энциклопедии — «Знаю всё обо всём». — Да чё я знаю… Просто плету на ходу околесицу. Он обнимал их обеих за талии. Они, о чём-то переговариваясь между собой по-своему, просили номер, но Роза отказал. — Да нет у меня телефона, блин. Я ваще не местный. У матери моей есть, могу дать. Поболтаете с ней, она вам поведует, нахрен, как огурцы солить, чтоб «пальчики оближешь». — Тогда мы тоже не дадим, — сказали они. — Послезавтра самолет. — Океюшки, нахрен. Тогда завтра в Третьяковку? Не надо звонить, просто завтра на том же месте в тот же час, ю ноу. Но ваще, если не хотите, можете не приходить. Аня покачала головой: — Завтра ошчень плохая погода. Всю ночь вдалеке раздавался вой сирены. Всю ночь Роза гулял один. Не спал и думал о всяком. О деревне, о любви, о девочке по имени Зина, которая уехала в Чехословакию в начале восьмидесятых. Разок она прислала ему письмо с открыткой. Он тогда приехал в деревню, и бабушка достала с антресоли конверт со словами: «Танцуй, Ром, невеста твоя из заграниц написала». Он перечитывал это письмо десять раз и десять раз переписывал ответное, но оно так и не дошло до адресата. И то ли она решила прекратить переписку, то ли конверт затерялся где-то на бесконечных пространствах между Уралом и Одером, то ли её солдафонский папаша отправил его в пражский мусоропровод вместе со всеми прочими воспоминаниями о том странном мальчике Роме, который конечно же совсем не пара его дочурке. Стоя на углу Болотной и Москворецкой и смотря, как милицейский бобик увозит полуночных пьяниц, он казался себе таким счастливым. Вспомнил, как она прибегала к его бабушке пить кисель и как пушились её длинные каштановые волосы. Она постоянно сутулилась, была такой невозможной зазнайкой, что, встреться они в школе, он бы обошёл её за километр. Но вдали от цивилизации и сверстников, по всем законам детских приключенческих романов, два скучающих одиночества обрели друг друга. Его, только-только прочитавшего «И на камнях растут деревья», привлекло в ней то, что она знала, что такое фьорд и кто такие скальды. И её, по всей видимости, привлекло в нём то же самое. Она очень любила умничать, поправляя здоровенные круглые очки, из-за которых её точно должны были дразнить в классе «куриной слепотой». А Рома любил показывать ей, столичной полковницкой дочке, сосланной на лето на дачу, практическую сторону сельской жизни. Во всех смыслах и во всех сферах, которые ему на тот момент были доступны. Всё началось с лазания по яблоням, земляники, рыбалки и обмена прочитанными книжками, а кончилось разметавшимися по траве волосами, запотевшими очками, которые она зажимала в руке, норовя раздавить, и стандартным нехитрым набором возвратно-поступательных. Они — ласковые и смешные подростки — не вполне ещё осознавали, что делают, как делают и зачем, но стоп-кран уже не работал. Знали, конечно, что однажды это случится, но даже и предположить не могли, что так скоро — «Сначала школу окончим, потом ты вернёшься из армии…», — а потом Ромкины шестнадцать лет погибли на пологом берегу мелкой — дай бог по колено в самом глубоком месте — речушки. В зелёной траве, ивовых ветках и тени подрагивающих ресниц на её лице. Она ходила по реке, задрав подол ситцевого сарафана. Баламутила воду своими тонкими, как палочки, ногами. — Представляешь, что будет, если мои родители узнают? — говорила она. — Нас убьют. Меня просто убьют, а тебе папа «кровавого орла» устроит. Ей было то ли смешно, то ли страшно. Рома стоял по щиколотки в воде у самого берега, и его бледные стопы атаковала стайка мальков. На влажном речном песке у травянистой кромки сидела ящерица. Он спугнул её, устало опустившись на траву. По спине всё ещё бегали мурашки, а сброшенные очки всё ещё лежали на камне. Зинка вышла из реки, отжимая подол, и села рядом. Грязные песчинки налипли на мокрые ноги, на влажную кайму сарафана. Он надел на неё очки и долго целовал её лицо, обхватив ладонями щёки. Она вздрагивала от каждого прикосновения губ — к щеке, к подбородку, к собственным губам, — и почему-то хихикала. — А потом чё было? — Потом она уехала, — сказал Роза какому-то загулявшему до утра поддатому мужику на набережной Москва-реки. Мужик, кажется, совсем не интересовался его любовными похождениями юности и гораздо охотнее жаловался на свою нелёгкую жизнь. На то, как ему не дают видеться с ребёнком после развода, какой у них директор — козёл, как в прошлом году мать умерла от инсульта. Он задал вопрос исключительно из вежливости, поэтому, чтобы не докучать долгим рассказом, Роза просто ответил: «Уехала». Они встретились снова в десятом часу утра. Он валялся на том самом парапете и думал, что успеет ещё поспать часика три до их прихода. Элишка была одна, разбудила его холодными пальцами на щеке. — Ну хрена вы рано! А где подружка? — Она не хочет идти. Сказала, что будет шторм и вообще всё очень плохо. Она у меня очень суеверная, постоянно ей всё не к добру, а меня это бесит. А сегодня у неё болят колени, она говорит, это к шторму. Ну, знаешь, так бывает у некоторых. — Ага, у бабусек старых, — хмыкнул Роза и посмотрел на ясное, без единого облачка небо. На этот раз воздух был совсем не по-летнему свежий, но на солнце уже начинало припекать. — Шторм в Москве — это, конечно, блин, интересно. Я б на эту «Гибель Помпеи» глянул. — Она и мне говорила в номере сидеть. Сказала, предчувствие нехорошее. Аня у нас вообще загадочная девка. «Иди тогда пораньше» говорит, может успеете ещё на Врубеля поглядеть. До того, как чёрт-те что начнётся. — Ну, разве что метеорит какой-нить рухнет. Слушай, она у тебя не экстрасенс, не? Доктор Кашпировский, «пара психологов», нахрен. Роза разговорился с ней и не сразу заметил, что акцент в её речи исчез окончательно. Он знал, как чехи разговаривают по-русски, — примерно как он по-английски, со своими шестью годами школьных истязаний и продуктами закордонного искусства, хлынувшими в его уютный пионерский мир после объявления гласности. Элишка разговаривала не так. Совсем не так. — А ты точно не русская? — А что, похожа на русскую? Роза окинул взглядом её короткую джинсовую юбку с высокой талией, маленькую кожаную сумочку через плечо, расстегнутую на две пуговицы блузку — и ему показалось, что она абсолютно совершенно непозволительно хороша. Она собрала волосы в высокий хвост, но даже так они доставали до поясницы, закручивались маленькими тёмными завитками на висках, взметались вверх густой пышной чёлкой. — А хрен тебя знает, — выдохнул Роза. Её зеленовато-карие глаза смотрели с хитрым недоверчивым прищуром. Лицо казалось смутно знакомым, но, скорее всего, Роза просто проецировал на неё воспоминания прошлого. У него не осталось ни одной Зинкиной фотографии — он совсем забыл черты её лица. — Короче, у меня как-то подружка была… Тоже, знаешь, кобылка такая голенастая, длинноволосая. Как ты, в общем. Первая любовь, можно сказать. Роза описал её как-то странно. Сказал, что она была отличницей, носила очки, сутулилась — всё вот это. Сказал, что ей не нравилось ходить на танцы, а нравилось сидеть дома с книжкой. И что о мальчиках она особенно не думала и влюблялась только в героев авантюрных романов. И что Роза ей с первого взгляда тоже не очень понравился: она посчитала его дураком и хулиганом, таким же, как дёргающие её за косы одноклассники. — Ты похожа на неё. Малясь. Но не она, конечно, ю ноу. Совсем не она. — У тебя, наверное, очень специфичные вкусы на женщин, да? — усмехнулась Элишка (Елизавета, что ли, по-русски?) и добавила: — Ну да, я не сутулая очкастая зубрилка, как видишь. — Ну да, блин, ты секс-бомба. Экскьюз ми за откровенность. — Ну, если говорить откровенно, то ты тоже. У тебя такие плечи красивые. Спортсмен, наверное? — Ну да, блин, первый юношеский по лёгкой атлетике. — Первый юношеский? А на олимпиаду не взяли? — Родину защищать призвали, ю ноу. Она улыбнулась, прислонившись спиной к кирпичной кладке, не отрывая взгляда своих хитрых змеиных глаз. «Хочешь меня?» — читалось в них как вызов, а Роза почему-то подумал, что не снимал футболку уже двое суток и она насквозь пропиталась потом. А он ведь как древний спартанец: не согласен идти в бой с грязными волосами и в потных доспехах. — А чё, блин, «Помпея» здесь висит? — В Ленинграде же, ну. Она тащила его куда-то за руку сквозь полнящиеся людьми залы Третьяковки. Ей, почему-то, очень не нравилось разглядывать картины методично и со смаком, как делают все нормальные посетители, она хотела увидеть какую-то конкретную. Увидеть и умереть. — Здесь? Нет, не здесь. Так, а где тогда? — А чё ты ищешь? О, зырь, это же этот «Апофеоз войны», нахрен, Верещагин. Да куда ты меня тянешь, блин, дай на черепушки посмотреть! Я ж по ним сочинение писал в школе. Ты знаешь, короче, блин, что Верещагин свои картины даже царю отказывался по скидону продавать. У царя, нахрен, бабок не хватило, а Верещагин сказал: «Копите, батенька». Ты прикинь, блин! А ты знаешь, как он помёр? Она остановилась, только когда они добежали до зала, посвящённого Перову. Пять минут стояли перед «Утопленницей» и молчали. Роза не смотрел на холст: от блеклых болотных цветов и пугающей реалистичности ему стало плохо. Он смотрел на Элишку и не выпускал её ладонь из своей, а потом она сказала: — Есть хочу. Буря настигла внезапно. Со старых отреставрированных московских домов слетали куски шифера, ветер гнал по асфальту выдранные с клумб петуньи и голубиные перья. Элишка сломала каблук босоножки. Неловко упав ему в объятия, она смеялась, как былинная славянская ведьма в ночь на Ивана Купала. — Блин, Лизок, не смейся так, нахрен, пожалуйста, мне страшно, ю ноу. Они укрылись в подворотне. Роза отдал даме свою косуху и, уткнувшись затылком в оштукатуренную стену, смотрел, как она ёжится и прячет кисти в тяжёлые кожаные рукава, прихрамывая на своём сбитом каблуке. Его высветленные пергидролью патлы налипли на щёки, и он убрал их пятернёй назад. Солнечные очки остались надтреснутыми валяться где-то на каменной мостовой. Роза, сам не зная отчего, сказал про ведьму, Элишка стала рассказывать про какого-то чешского художника. — Муха. Знаешь? — Ну естественно, блин, кто не знает Муху, это ж… Да никто его не знает, блин. Она сжимала его плечи, прощупывала напряжённые мышцы чуть выше локтевого сгиба. Холодная вода стекала за шиворот, остужая нагревшуюся за жаркий день кожу. Розу знобило, он уже добрую минуту смотрел на её тонкие искусанные губы и не мог оторваться. Под насквозь промокшей воздушной блузкой стало отчётливо заметно отсутствие бюстгальтера, полупрозрачную ткань оттопыривали тёмные затвердевшие соски. Он поднял взгляд выше. Всё с той же лукавой улыбкой и теми же зелёными колдовскими искрами в глазах она озвучила вопрос: — Хочешь меня? — А ты как думаешь? Он не знал, за что взяться. Потому что взять хотелось её всю. Без остатка. Потрогать, прощупать и присвоить себе каждую часть тела, каждый сантиметр кожи. Целовать длинные ноги: там, где на узких ступнях чуть синеют вены, там, где остро очерчены икры, там, где под коленями выступают тонкие сухожилия и, конечно, выше — где покрытые бесцветными мелкими волосками и едва прикрытые короткой юбкой горячие бёдра. — Чё, щас прям? — переспросил он после долгого, неприлично долгого поцелуя в губы, когда она мягко толкнула его в грудь, выпустила блузку и, не снимая сумки, стала торопливо расстёгивать пуговицы. От внешнего мира их ограждала густая непроницаемая стена ливня, но там, где-то за ней, слышались человеческие голоса и нервные автомобильные гудки. — Завтра утром я улечу. Хочешь сказать, не согласен на такое? За серьёзные отношения и вот это вот всё? Я знаю, что ты ветреный, можешь не притворяться. Я же вижу, что ты то на меня, то на Аньку посмотришь. Выбирал, наверное, кого завалить: её или меня. Или обеих сразу. Она сказала это как-то грустно и беззлобно, жалобно приподняв брови и растянув широкий рот в печальной полуулыбке, но Роза всё равно помрачнел и посмотрел ей в глаза сверху вниз, как строгие родители смотрят на провинившегося ребёнка. — Я щас уйду. — Не надо, — коротко и почти сокрушённо попросила она, обнажив грудь. — Пожалуйста. Она была так близко, так горячо дышала в щёку. Прижималась к нему всем своим длинным телом, трепетала и покрывалась гусиной кожей от любого прикосновения — когда он обнимал её за плечи, за талию, за поясницу, пробравшись ладонью под пояс юбки. Она откинула голову назад и блаженно простонала, вцепившись в его запястье. — А чё ты стонешь? Я же ещё ничего не сделал. Не начинал даже. У неё была красивая грудь, не большая и не маленькая, очерченная двумя треугольниками светлой кожи. Роза трогал её огрубевшими от струн пальцами, как будто трогает женщину второй раз в жизни. Не робко, но изучающе, пытаясь, как на наглядном пособии, понять, что она вообще такое. — Мне всё-таки кажется, блин… что мы с тобой знакомы уже целую вечность, — прошептал он ей на ухо. — Как такое может быть, м? — Не знаю. Может в прошлой жизни виделись? И всё было предельно честно. Честно задранная юбка, честные стоны и дрожь в коленях, честный засос под кадыком, честно упирающиеся в стену ладони, честно — мокрая полоска белья между ног. За семь минут близости она ни разу не соврала ему. Ни — когда закусывала костяшки пальцев, ни — когда прогибалась в спине, вытянув шею и запрокинув голову. Ни-ког-да. Он чувствовал себя Робинзоном Крузо, у которого кончились запасы пресной воды, и спустя сутки жажды он припал к источнику. С остервенением глотал воду, но жажда не проходила, и с каждым новым глотком пить хотелось всё больше и больше. Как в тот день, когда они поехали на яблоки в техникуме. Так было, пока вода не превратилась в наркотик и не начала отравлять. Пока она не скрутила желудок, вызывая рвоту. — Мало, — стонала Лиза. — Мяу? — передразнивал Роза. — Мало, — шептала она, утыкаясь ему в грудь и царапая спину короткими ногтями. — Мало мне тебя. Не хочу отпускать, я тебя ещё не… «Не распробовала, не выпила, не объездила», — всё это звучало так не по-буниновски пошло. Это правда были не «Тёмные аллеи» и далеко не «Солнечный удар». Возможно это вообще было не про любовь, но почему тогда ему так не хотелось её отпускать? — А во сколько ты уезжаешь? …С Зиной они встретились, когда ещё не сошла роса. За окном жужжало, стрекотало и пело. Рома ворочался на постели, и железная койка с кипенно-белым пододеяльником тихо поскрипывала от его возни. Через хлипкую марлю пробивался слабый солнечный луч. Рома уже проснулся, но после вчерашнего вечера, проведённого на грядках, ему так не хотелось вставать. Он смотрел на настенные ходики над кроватью, на тёмный ковёр на стене. У бабушки был не просто ковёр — это была целая картина. На ней взмыленная тройка улепётывала от волков. Когда Рома был маленьким, ему было до слёз жалко испуганных лошадей с выпученными глазами, волков, в которых стреляли из ружей, закутанного в шаль ребёнка. Когда Рома подрос, он решил, что эта картина слишком красивая, чтобы сбагривать её на рынке за бесценок. В стекло тихо побарабанили, герани на подоконнике робко затряслись. Он отодвинул марлю, и Зинка пролезла в окно, неловко подтягиваясь на своих тонюсеньких ручках. — Гулять пойдёшь? — спросила она. — Ну естественно, об чём речь. Бабушка на кухне гремела посудой. Во дворе кричали петухи. Зина упала на кровать, мечтательно запрокинув руки за голову. Роме показалось, что после того случая на речке она изменилась, но он ещё не понял, как именно. То ли перестала так сильно сутулиться, то ли ещё что. Они вышли из комнаты вместе, неловко посмеиваясь и цепляя друг друга за руки. Бабушка в очередной раз назвала Зину «невесткой», накормила блинами и сказала: — Ро-ом, как гулять пойдёте, в сельпо забегите за хлебом. Они шли вдоль улицы, щипая только что купленный батон. Рома катил велик. — А у меня дома никого нет, — сказала Зина. — Родители в гости уехали. И подмигнула. На даче полковника двери не запирали. Дубовый стол на веранде был заляпан вишнёвыми пятнами. На дынные дольки слетелись осы, а где-то у линии горизонта собирались тяжёлые грозовые тучи. Но солнце было так высоко и так беспощадно палило, а прогноз погоды так убедительно врал, что в приближение грозы не верилось. — Ромка, ты знаешь, что у нас военные базы в Чехословакии? — спросила Зина, оттопырив воротник платья и обмахиваясь прошлогодним календарём. — Ну вот… В общем, папу туда переводят. Так что, наверное, мы скоро уедем. Рома уронил голову на руки. Он говорил что-то торопливо и резко, выдал такой поток нытья, что даже вспоминать стыдно. — Ну ты не переживай, я буду к бабушке приезжать. Бабушка в Катамарановске остаётся, — пыталась подбодрить она его. — Я буду тебе писать. Хоть каждую неделю, хочешь? Хочешь, звонить буду по международной? Закинув ноги друг на друга, они лежали на продавленной софе и обнимались, как в последний раз. На всё это скучающе смотрел здоровый персидский кот, но ему было всё равно, что за люди приходят в гости к его хозяевам: всех их он одинаково презирал. А потом нагрянули её родители, которым было не всё равно. Полковник отвёл его на кухню и там, вальяжно закурив и налив себе стакан холодного чая, приказным армейским тоном спросил: — Фамилия? Полных лет? — Морозов, — ответил Рома. — Шестнадцать. Потом тон смягчился, стал по-родительски ласковым и фамильярным. — Ты в военкомате-то был? Ты, кажется, школу заканчиваешь в будущем году у нас, да? Учишься-то как? Хорошо? — Норма-а-ально. Одна тройка. — Норма-а-ально, — передразнил полковник. А потом его ледяные серые глаза блеснули так, что был бы Рома трусом — отпрянул бы к стенке и забился в угол. Но Рома трусом себя отнюдь не считал. — Ну слушай, Морозов, внимательно. Ещё раз увижу тебя рядом с Зинаидой, узнаю, что хоть пальцем её трогал… ты у меня в Афган пойдёшь служить. В горячую точку. Я понятно объясняю? Не слышу. Рома возвращался домой через поле. Ливень хлестал его по щекам, налетевший из ниоткуда ураган сбивал с ног вместе с великом. Сквозь пелену дождя было не разобрать дороги, и Рома правда думал, что погибнет в этой буре. Лучше пусть сейчас, — думал он. Так он хотя бы умрёт на родной земле, его тело не разорвёт снарядом, а родителям не пришлют посылку с клеймом «груз-200». Так его хотя бы не возьмут в плен моджахеды и не будут пытать. Буря кончилась так же быстро, как началась. Он вернулся домой промокший до нитки. Ветер повалил на дорогу тополь, и застрявший посередь пути сосед на тракторе нервно курил в окно. Бабушка пыталась починить чахлую калитку, возле её ног вертелся облезлый цыплёнок и клевал разбросанные по двору очистки. — Ро-ом, я ж тебя за хлебом послала, ты где пропадал столько?! Господи, ветер такой страшенный, я тут за сердце хваталась! — Блин, ба, прости пожалуйста. Я это… я хлеб потерял. Где-то. Сквозь пышные кроны яблонь пробивалось слабое солнце. Чернели мокрые стволы, пахло дождём, и дышалось легко-легко, как на рассвете. — Да чего уж, слава богу, живы все. Потом по деревне поползли слухи, что какого-то мужика, прибывшего из райцентра, убило молнией. Когда Зина с семьёй уезжали с дачи, он долго смотрел, как они грузят вещи в машину. Было по-осеннему холодно, и Зина сидела на лавочке возле палисадника в чёрном пальто и с двумя тугими косами по плечам. Она держала кота на руках и не замечала того тёмненького, стриженого под колкий ёжик паренька в поношенном спорткостюме. — Зин, — тихо позвал Рома, пряча руки в рукава олимпийки. — Пока, Зин. Она хотела встать и подбежать к нему, но голос матери её остановил: — Зинаида Анатольевна, мы уезжаем. Полковник запер дом, и они уехали. Рома бежал за машиной до самого поворота, как собачка, которую бросили перебравшиеся в город хозяева. Он надеялся, что в последний момент она высунется из окна и крикнет: «Пока, Ром! Я напишу! Я позвоню! Я скоро приеду!» Но она сидела на заднем сидении и молчала. Роза точно не хотел вспоминать это. И вставать с постели он тоже не хотел. Два, три, а может и все четыре часа назад он пережил лучший секс в своей жизни. Он не следил за временем и не считал, сколько поз они успели сменить, бешено метаясь по номеру гостиницы «Славянская». Сколько тем они сменили, он тоже не считал. — Это дурость такая, — говорила она, играя потоком гротескных эмоций на лице, — что тебе Ерофеев нравится. Читала я эти его «Петушки» — история одной белки называется. — Зато какой белки! Вот если к тебе придёт белка, тьфу-тьфу, не дай бог, ты так напишешь? Не-ет, блин, ты не напишешь. И никто не напишет, нахрен. Тут дело не в том, чтобы белку словить, а в том, чтобы написать так, чтоб коленочки затряслись. — Я просто не понимаю, как можно на полсотне страниц нести столько околесицы. — Как можно пять часов трындеть о книжках? Я, блин, даже не знаю, кто ты по профессии. Да чё там по профессии, по жизни, блин! По каким принципам ты вообще в обществе существуешь? — Какие-то сложные разговоры пошли на ночь глядя. Может поспим? Дава-ай поспим, а то мне вставать в четыре. — А щас сколько? — Три. Они смеялись до слёз и сквозь слёзы. Зябко кутаясь в простыню, Роза курил в открытое окно и вспоминал её ноги на своих плечах, её голову на своей груди, её руки, её голос, её всю. Вокруг всё было в предрассветной сиреневой дымке. Столичные тротуары, залитые водой, навевали мысли о дальних странствиях и великих потопах. О чём-то ещё из детства, самых ранних воспоминаниях, содержание которых смылось, но ощущения остались в памяти до сих пор. Он не спал уже двое суток, но странно не мог уснуть. Предчувствие чего-то нехорошего не отпускало. Оно витало в душном воздухе помещения, парило под потолком и оседало на мокрые простыни. Ему хотелось открыть окно, но он не мог встать. Хотелось открыть глаза, но веки не размыкались. Хотелось пить, но графин стоял так далеко. — Спишь? — спросила она. — Нет, — ответил он. — Я это… Я вспомнил кое-что. Только дай попить, пожалуйста, нахрен, я щас скоропостижнусь тут. Он с усилием разлепил глаза. Лиза ходила по номеру в одном белье, укутанная копной свежевымытых русалочьих волос, оставляя мокрые лужи на полу и шлёпая босыми ногами по паркету. — Что ты вспомнил? Как меня зовут? — усмехнулась она, всучив ему стакан и распахнув окно. — Очень, блин, смешно, Елизавета «как-вас-там-по-батюшке». Я ваще-то притчу одну вспомнил. Наручные часы лежали на тумбочке. Стрелки показывали три ночи, но за окном было светло и шумно. Там сновали легковушки, орудовали дворники, гремели строительные леса. — Часы остановились, — сказала Лиза. — Я вызвала такси. Если через полчаса не уеду, опоздаю на самолёт. И Аня меня убьёт… Господи, почему я так не хочу уезжать? Мне уже физически плохо от этой мысли. Ты такой котик. Почему ты такой котик? Она легла на него сверху, положив подбородок ему на грудь. Он тронул её влажные тяжёлые волосы, и от мысли о том, что это последние минуты, когда они вот так близко друг к другу, когда можно водить пальцами по её коже, смотреть на длинные ресницы со светлыми кончиками на концах, стало так тревожно и так тоскливо. Хоть добровольно вскрывай грудную клетку и вынимай трепыхающееся сердце, чтобы не колотилось… так. — Короче, блин, одной малыхе предсказали, что в день восемнадцатилетия в неё жахнет молния и она умре. Родители все конечно там перепугались, ну и решили, блин, что надо вырыть погреб и пусть она там целый день сидит, нахрен, пока гроза не кончится. Ну и вырыли. А она сказала: «Я, блин, в такое не впишусь, и если мне суждено помереть, я пойду навстречу смерти». Ну и она пошла… в поле. Ну и чё ты думаешь, куда молния жахнула? Ну в погреб и жахнула, и он развалился, а девка осталась жива. — И в чём мораль? — Ну блин, ты же умная девочка, подумай сама. — Я не люблю все эти притчи. В них можно повернуть мораль так, как тебе захочется. Можно рассказать, как благодаря своей осторожности девочка спаслась от маньяка, а можно рассказать, как осторожный человек наступил на сердце Данко. Они же ещё обычно такие красивые, такие пафосные, и пудрят людям мозги как нефиг делать. — У тебя мышление какой-то мамкиной нигилистки, блин. Всё, блин, ты мне больше не нравишься, я передумал. — Что передумал? — Делать тебе предложение, оф корс. — Издеваешься? Она звонила по телефону и разговаривала по-чешски своим ласковым полудетским голоском. Снова повторялись какие-то «пше», какие-то «вже». Что-то в ней поменялось. В её взгляде, поведении. Она всё ещё по-клоунски гримасничала и бегала глазами по комнате, но стала вдруг щуриться и спотыкаться об углы. Роза натягивал штаны, а она смотрела куда-то сквозь него, как на приведение, абстрактное пятно Роршаха в кабинете мозгоправа, и казалась такой растерянной, будто ей сообщили что-то страшное. Роза взял её босоножку и спустился вниз к стойке администратора. — Малышка, экскьюз ми, у вас нет запасной пары обуви? Вот, тридцать седьмого размера, нахрен. Вы меня не выселяйте пока, я вам сегодня же новые куплю, ю ноу. Просто очень нужно, форс мажорчик у нас. Сорокалетняя тучная администраторша была явно польщена, что её назвали малышкой, и с сожалением сказала, что есть только кирзовые сапоги сорок пятого номера, но некто Натальевич их ни за что не уступит. Лиза вышла босиком. — Я уезжаю, — сказала она. — Я с тобой, ю ноу. До гостишки, вещи помогу оттаскать. — Нет, не надо. — Почему? — Я погублю тебя, — сказала она с пафосом несчастных героев из романов девятнадцатого века или классических трагедий. — Обратно ты уже не вернёшься. Роза не понимал ни слова, но странно знал, о чём она говорит, где-то на уровне бессознательного. Первобытного страха перед смертью и болью. Но гордо вскинув подбородок, с тем же романтическим пафосом, он ответил: — А может я хочу погибнуть с тобой. — Да? Хорошо. Только знаешь, что? Мне кажется… Пойдём в такси сядем, я скажу. В такси она взяла его за руку и сказала: — Мне кажется, что лучше всего будет, если сегодня мы с тобой навсегда расстанемся. У меня другая жизнь… там, в Праге. Понимаешь? — Муж? Дети? — Нет, — она помотала головой. — Ты слышал поговорку о том, что заграница — это миф о загробной жизни? Оттуда ведь не возвращаются. — Ага. Остап Бендер так говорил. Она всё ещё смотрела не на него, а сквозь, щурясь и явно чувствуя себя не в своей тарелке. Её челка смешно топорщилась вверх, солнечный луч освещал половину худощавого птичьего лица, рука была мертвецки холодной, а губы — синюшными, как у утопленницы с картины Перова. Её нога лежала у него на коленях, и Роза гладил её по бедру не вожделенно, а прощаясь с её телом и духом. Он помнил её всю до мельчайших подробностей, до самых сокровенных деталей, и боялся забыть, как забыл Зину. — В этом месте так трудно кого-то найти. Здесь люди теряют близких… да что там близких. Себя. А я… Я искала тебя так долго, и, знаешь… Сегодня мне всё понравилось, — вдруг сказала она с фальшивой радостью. — Очень. И оставила ему холодный поцелуй на скуле. Где-то вдали раздавался тихий раздражающий писк. Кажется, ещё с самого утра, но Роза, окрылённый своей внезапной любовью, заметил это только сейчас. Он знал, что уже поздно возвращаться назад, но зачем-то предложил: — А может передумаешь? Останешься на пару дней хотя бы? Ну типа… Я хотел тебя с маман познакомить. Она обрадуется, она у меня ваще… мировая женщина, ю ноу… Ну ты ж сама обзывала ветреным. Ну вот смотри, я не ветреный, у меня всё серьёзно. — Ты такой интересный. Если я скажу, что у меня скоро выпадет матка, мне отрежут сиськи и ноги, а потом выколют глаза, твоё предложение всё ещё будет в силе? — Она невесело рассмеялась и ткнулась носом ему в плечо. — Я вот однажды мальчика любила… И замолчала, печально вздохнув. И долго молчала, теребя Розину футболку. — И? Чё в итоге? — В итоге? Ну, у этой истории очень печальный конец. Он погиб в Кандагаре, а я утопилась. Она подняла взгляд наполненных слезами глаз и прошептала: — Я соврала тебе. Я Зина, Ром. Зина Кашина. Он задыхался. Трогал её лицо, шею, тряс за плечи и скользил ладонями по спине. На его футболке проступило бурое пятно в районе сердца, и стало трудно дышать. Свежая кровь испачкала белоснежную блузку Зины и чистое сиденье автомобиля. — Почему?.. Почему?! Какого, блин, хрена я тебя не узнал? — Здесь никто никого не узнаёт, Ром. Здесь люди видят призраки своих несбыточных мечт, только и всего. Это лимб, а дальше... — пробубнила она ему куда-то в шею, а потом несильно, но с досады пихнула в плечо. — Дурак ты! Зачем сел со мной? Лимб остался позади белёсым солнечным пятном. Вместе с гостиницей «Славянская», мокрыми тротуарами и душным парниковым воздухом. — Ещё не поздно выйти, — сказала Зина и велела таксисту остановиться. — Выйди, и не будет вечных мучений. Ты же погиб как воин, а я самоубийца. Ну чё ты сидишь, Ром? — она толкнула в плечо. — Выходи давай! — лягнула ногой. — Выходи! Рома не вышел. Такси повернуло на садовое кольцо. Справа мелькнул дорожный указатель «Первый круг ада — 100м. Добро пожаловать».
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!