Глава 1. О том, как начинается утро, и о том, кто не спит.
11 мая 2026, 18:19Утро пришло беззвучно.
Оно не грянуло громом, не раскололо небо молнией, не ворвалось в лагерь криком дозорного. Оно просто просочилось — сначала робкой серостью на восточном краю неба, потом разбавленной синевой, потом первой, ещё холодной позолотой, тронувшей верхушки дубов. Звёзды гасли одна за другой, как гасят светильники в большом доме, когда праздник кончен и гости разошлись. Серебряный Пояс — тот самый, что племена называют тропой Предков — истаял, растворился в наступающем дне, оставив после себя только бледную полосу, да и та вскоре исчезла.
Лес просыпался.
Это началось не с голосов, а с запахов. Ночная сырость ещё держалась в низинах, смешиваясь с терпким духом прелых листьев и холодной земли, но сквозь неё уже пробивался новый, утренний слой: запах разогретой коры, запах росы на папоротнике, запах далёкого дыма — где-то за пределами территорий Двуногие разожгли свой костёр. Потом включились звуки. Первая птица пробовала голос — раз, другой, третий. Ей ответила вторая, потом третья, и вот уже весь лес звенел разноголосым, бестолковым, ликующим хором. Где-то далеко, в чаще, треснула ветка под чьей-то тяжёлой лапой. Олень или кабан — из тех, что живут в глубине леса, куда не ходят даже патрули. Ближе к лагерю зашуршала мышь в куче старой листвы, не подозревая, что её возня уже услышана и отмечена.
Лагерь Грозового Предела спал.
Он лежал в широкой котловине, защищённой с трёх сторон скалистыми уступами, а с четвёртой — густой стеной ежевики, которая росла здесь столько поколений, что превратилась в живой частокол. Вход в лагерь был узок — протиснуться могли не больше двух котов плечом к плечу, — и это делало его почти неприступным для врага. Внутри котловина расширялась, образуя неровный овал, выстланный плотно утоптанной землёй. Земля здесь была особенная: глина, перемешанная с песком, твёрдая в сухую погоду и вязкая в дождь, отполированная до блеска бесчисленными лапами многих поколений. Она хранила следы — не те, что видны глазу, а те, что читает нос. Каждый, кто проходил здесь, оставлял частицу себя, и воздух лагеря был густым, многослойным, как старая книга.
В центре возвышался Высокий Камень — огромный гранитный валун, вросший в землю так крепко, словно он стоял здесь от сотворения мира. Его верхушка была плоской, отполированной дождями и ветрами, и именно туда поднимался Предводитель, когда хотел говорить с племенем. Сейчас камень пустовал.
Справа от него темнел провал пещеры целителя — узкая расщелина в скале, занавешенная пучками сушёных трав, которые тихо колыхались на утреннем сквозняке. Чуть дальше, под нависающим козырьком песчаника, располагалась детская — неглубокая, но просторная выемка, устланная мхом и папоротником. Вход в неё был заботливо прикрыт ветками, чтобы котята не выползли наружу во сне. Ещё дальше, ближе к ежевичной стене, лежали вповалку Старые Шрамы — ветераны, которые давно заслужили право спать сколько угодно и просыпаться только к полудню. Их храп, многоголосый и неровный, сливался с шорохом листвы и пением птиц в единую утреннюю симфонию.
У кучи с дичью, что располагалась слева от входа — несколько тушек мышей-полёвок, одна тощая белка, остатки вчерашней трапезы, — уже сидела Кедра. Она не спала давно, и её бурая шерсть, отливающая холодной рыжиной, была влажна от росы. Она пересчитывала дичь. Это движение её глаз — с тушки на тушку, с тушки на тушку — было таким же привычным и точным, как движение солнца по небу. Она уже знала: сегодня паёк снова придётся урезать. Но знание это держала при себе, в той особой, подчёркнутой тишине, которая была её способом существования в мире.
Племя спало. И никто не замечал, что на самом краю лагеря, там, где тень от скалы сливалась с подлеском, уже давно не спят.
Штиль лежал, завернувшись в собственный хвост, и смотрел на просыпающийся лагерь.
Он не спал уже давно — с того самого часа, когда луна стояла в зените, а воздух был так холоден, что пар от дыхания превращался в иней на кончиках усов. Бессонница не мучила его — он сжился с нею, приручил, превратил в союзника. Пока остальные спали, он думал. Это стало привычкой, почти ритуалом: встречать утро на границе сна и бодрствования, когда мысли особенно ясны, а чувства ещё не проснулись и не мешают рассудку делать свою работу.
Его тело было неподвижно, но расслабленным его нельзя было назвать. Он был собран, как собран перед броском хищник, хотя никакого броска не планировалось. Просто по-другому он уже не умел. Сыч выучил его этому: настоящий Безлунный никогда не расслабляется до конца. Даже во сне. Даже в безопасности. Потому что безопасность — это иллюзия, а иллюзиям в их деле не место.
Тёмно-серая шерсть, сейчас, в предрассветной полумгле, казалась почти чёрной — лишь на боках, там, куда падал первый, ещё робкий луч солнца, проступал глубокий, дымчатый оттенок, напоминавший цвет грозовой тучи, подсвеченной изнутри далёкой молнией. Шерсть была густой, но не пушистой — гладкой, плотно прилегающей к телу, как у всех, в ком течёт кровь Ветреных Пустошей. Она блестела ровным, влажным блеском: перед рассветом он вылизал себя, тщательно и методично, не из тщеславия, а из необходимости. Запах — это улика. Чужой запах на шкуре Безлунного может стоить жизни и ему, и тем, кто послал его на задание.
Глаза его, тёмно-синие, почти чернильные в тени, были открыты. Они смотрели не на что-то конкретное, а сквозь, словно он видел не лагерь, а какую-то иную картину, доступную лишь ему. В этих глазах не было ни сонной мути, ни утренней расслабленности. Они были ясны, как вода в старом колодце, и так же холодны. Но холод этот не был холодом равнодушия. Скорее, он напоминал холод камня, который долго лежал в тени, но способен нагреться, если вынести его на солнце. Просто солнце ещё не взошло.
Он был красив — той особенной, неброской красотой, которая не бросается в глаза сразу, но остаётся в памяти надолго. От матери, Громовой Пади, он взял широкую грудь и плечи — ту основательную, земную мощь, что позволяет воину стоять насмерть и не отступать ни на шаг. От отца, Свиста-в-Травах, ему достались длинные, поджарые ноги и сухощавость — та лёгкость, что позволяет бежать, не касаясь земли, и исчезать быстрее, чем глаз успевает моргнуть. Эти два наследия не спорили друг с другом, а странным образом дополняли, создавая тело, которое в покое казалось массивным, а в движении становилось почти бесплотным. Как вода: в чаше она тяжела, а пролившись — неуловима.
Он пошевелился.
Движение было минимальным — лишь кончик хвоста, едва заметно дрогнувший, и лёгкий поворот головы, позволивший ему видеть не только центр лагеря, но и вход, и куст ежевики, и тропу, ведущую к границе. Привычка. Никто не учил его этому специально — оно пришло само, как приходит умение дышать. Всегда видеть всё. Всегда знать, где выход. Всегда быть готовым.
Утро разгоралось. Солнце поднялось выше, и его лучи, пробившись сквозь кроны дубов, легли на землю золотыми пятнами. В детской запищал котёнок — тоненько, требовательно, — и почти сразу умолк, припав к материнскому животу. Один из Старых Шрамов перевернулся на другой бок и что-то проворчал во сне — обрывок старой песни или боевого клича, уже не разобрать. От кучи с дичью потянуло свежей кровью: кто-то из Охотников принёс раннюю добычу.
Штиль вдохнул этот запах — и вместе с ним вдохнул весь лагерь. Запах своих. Запах дома.
И всё же в этом запахе было что-то, что не давало ему покоя. Какая-то нота, которую он не мог уловить, как не мог уловить её уже много лун подряд. Что-то чужое — не снаружи, а внутри самого племени. Будто в знакомой песне кто-то заменил одну ноту, и теперь мелодия звучала почти так же, но неправильно. Почти та же — но ложь.
Он тряхнул головой, отгоняя наваждение. Утро — не время для таких мыслей. Скоро Сыч позовёт его на утренний доклад. Потом тренировка. Потом, возможно, задание. День будет долгим. Нужно быть готовым.
Штиль поднялся. Он делал это бесшумно — сначала перенёс вес на передние лапы, потом плавно, как вода, перетекающая через край чаши, выпрямил задние, и вот он уже стоял, высокий и неподвижный, а место, где он только что лежал, уже остывало. Ни один листок не шевельнулся. Ни одна ветка не хрустнула. Даже трава, примятая его телом, начала медленно распрямляться, словно никакого кота здесь никогда и не было.
Он шагнул в тень — и тень приняла его, сомкнулась за ним, сделала невидимым.
Утро продолжалось. Лагерь просыпался. И среди просыпающихся был один, кто никогда не спал по-настоящему.
***
Тропа, по которой он шёл, не была тропой в обычном смысле этого слова. Её не прокладывали нарочно, не утаптывали патрулями, не отмечали метками на коре. Она возникла сама — вернее, её создали сами Безлунные, поколение за поколением, самим фактом своего существования. Они ходили здесь — не по земле, а в обход земли. По корням, выступающим из почвы, как вены на старческой лапе. По камням, которые не скрипят под когтями. По полосе мха, который глушит шаги. По краю ручья, где вода смывает запах. Их путь был невидим, но он был — и тот, кто знал о нём, мог пройти через весь лагерь, не будучи замеченным никем. Штиль знал этот путь, как знают биение собственного сердца: не думая, не считая, не припоминая. Его тело помнило само. Лапы ступали точно в те места, где не треснет ветка, не шуршнёт лист, не качнётся травинка. Это было не умение даже, а вторая природа — та, что глубже инстинкта, глубже воспитания, глубже всего, что можно приобрести. Он родился с этим, а Сыч лишь отшлифовал то, что уже было заложено. Он миновал кучу с дичью, обойдя её по широкой дуге — не потому что там кто-то был, а потому что ветер дул оттуда, и любой шорох разносился бы по всему лагерю. Он скользнул мимо палатки целителя, на мгновение задержав дыхание: из расщелины тянуло сушёной мятой и чем-то горьким, лекарственным, и этот запах всегда вызывал в нём смутное, неоформленное чувство, похожее на память о том, чего ещё не случилось. Он прошёл вдоль стены ежевики, не задев ни одной колючки — тело само знало, где прогнуться, где отклониться, где замереть на долю мгновения, чтобы не потревожить дремлющего в кустах воробья. И вот он уже у выхода. Здесь он остановился. Не потому что услышал что-то — всё было тихо. Не потому что почуял опасность — воздух был чист. Он остановился потому, что здесь, на границе лагеря и внешнего мира, всегда наступала короткая пауза. Мгновение перехода. Тонкая, как лезвие осоки, грань между «своим» и «чужим», между безопасностью и риском, между домом и тем, что лежит за его пределами. Он стоял и смотрел на лес. Лес был огромен. Он был древен. Он был равнодушен. В этом было его величие — и его ужас. Деревья не замечали котов. Они росли здесь задолго до того, как первый предводитель объявил эту землю своей, и будут расти после того, как последний воин ляжет в землю и станет частью их корней. Стволы дубов, тёмные от ночной сырости, уходили вверх, теряясь в кронах, где уже играло утреннее солнце. Играло, но не достигало земли: внизу, в подлеске, ещё царил сумрак, влажный и прохладный, полный неясных шорохов. Папоротники стояли стеной, их резные листья слабо колыхались, хотя ветра не было. Мох, густой и глубокий, покрывал камни и корни, превращая их в нечто мягкое, обманчиво-уютное, но под ним скрывались трещины и провалы, куда могла угодить неосторожная лапа. Лес пах. Пах сложно, многослойно, как старое вино — если бы коты знали, что такое вино. Основной запах — влажная земля, перегной, грибница, тянущаяся под почвой на много хвостов во все стороны. Поверх — запах мокрой коры и свежей листвы, ещё не успевшей загрубеть после ночи. Ещё выше — запах цветов, где-то далеко, у ручья, и запах гниющего дерева, упавшего в прошлый сезон и теперь медленно возвращающегося в землю. И совсем лёгкий, едва уловимый — запах лисы, старый, двухдневный, но всё ещё тревожащий какую-то древнюю, родовую память. Штиль вдохнул всё это. Не понюхал — именно вдохнул, полной грудью, так что рёбра расширились под шкурой, а ноздри дрогнули, пропуская через себя воздух целого мира. Он читал этот воздух, как другие читают следы на грязи. Информация входила в него без усилий, сама, раскладываясь по полочкам где-то в той части рассудка, что никогда не спала. Лиса — не опасна. Дичь — есть, но далеко. Ветер — с востока. Чужих — нет. Он мог бы идти. Но он не шёл. Он стоял и смотрел на лес, и в этом смотрении было что-то большее, чем простое наблюдение. Он словно прислушивался — не ухом, а чем-то иным, чему нет названия в кошачьем языке. К тому, что лежало под звуками. К тишине, которая была не отсутствием шума, а присутствием чего-то другого. Того, что древнее леса, древнее племён, древнее самого Звёздного Племени. Того, что было здесь всегда и будет всегда, независимо от того, кто охотится в этих лесах и кто объявляет их своими. Величие. Да, пожалуй, это слово подходило ближе всего. Величие не как свойство, а как присутствие. Нечто, что не дано понять, но дано ощутить. Штиль ощущал его сейчас, на пороге лагеря, и это ощущение было сродни тому, что он испытывал, глядя в тёмную воду старого пруда: что-то огромное, не названное, не оформленное, но безусловно сущее. Что-то, перед чем любой кот — лишь тень, промелькнувшая и исчезнувшая. Он не боялся этого ощущения. Оно не угрожало. Оно просто было — как были дубы, как была земля, как были звёзды, которые сейчас не видны, но наступят ночью. И в этом «было» таилось странное утешение. Мир не рухнет. Он слишком велик для этого. Он переживёт любую войну, любой мор, любую несправедливость. Вопрос лишь в том, кто переживёт вместе с ним. Он шагнул вперёд. И в тот же миг перестал быть котом, который стоит на границе, и стал котом, который движется. Движение изменило его. Оно сделало его меньше, незаметнее, быстрее. Его тело работало как единый, слаженный механизм, где каждая мышца знала своё дело, а каждая лапа находила единственно верное место для шага. Он не крался — крадутся те, кто боится. Он не бежал — бегут те, кто спешит или спасается. Он именно двигался, с той экономной, бесшумной плавностью, которая свойственна только воде, обтекающей камень, или змее, скользящей в траве. Лес принял его. Он всегда принимал его — так, как море принимает рыбу, как небо принимает птицу. Штиль был частью этого леса в той же мере, в какой лес был частью него. Не в переносном, поэтическом смысле, а в самом прямом. Его шерсть, тёмно-серая, с едва уловимым отливом, повторяла цвет древесной коры в сумерках. Его глаза, тёмно-синие, сливались с тенями так, что даже острый взгляд не различил бы их в гуще листвы. Его запах — слабый, почти отсутствующий — был запахом мха и росы, а не зверя. Он был создан для этой невидимости. Или, может быть, сам создал себя для неё. Он шёл, и лес расступался перед ним. Это не было волшебством. Просто он знал, куда ступать. Знал, где земля твёрдая, а где — мягкая, готовая продавиться под тяжестью. Знал, где ветка сухая, а где — живая, способная выдержать его вес. Знал язык леса — не тот, что слышен ушами, а тот, что понимается телом. Каждый шаг был словом в этом беззвучном разговоре. Каждое движение — ответом на вопрос, который ещё не был задан. Он направлялся к восточной границе. Там, в редколесье, где Грозовой Предел смыкается с нейтральной полосой, отделяющей его от Ветреных Пустошей, Сыч назначил утреннюю встречу. Зачем — он не знал. Сыч никогда не объяснял заранее. Может быть, его ждало новое задание. Может быть, новое испытание. Может быть, просто разговор — если Сыч вообще способен на «просто разговоры». А может быть, ничего не ждало, и это тоже было уроком: Безлунный должен быть готов к тому, что ничего не случится. Ожидание — часть работы. Пустота — часть пейзажа. Он шёл. Солнце поднималось выше, и лес менялся. Сумрак отступал, прятался в овраги и под корни, а на смену ему приходил свет — сначала робкий, рассеянный, потом всё более уверенный, золотой, тёплый. Капли росы на папоротниках вспыхивали и гасли, как крошечные звёзды. Птицы пели громче, и в их пении теперь слышалась не тревога, а утверждение. «Мы здесь. Мы живы. Это наше небо». Штиль поднял голову и посмотрел на небо. Он делал это редко. Не потому что небо было ему неинтересно — напротив, оно притягивало его так же, как притягивала вода. Но смотреть на небо для Безлунного было почти неприлично. Луна — глаз Предков. Тот, кто ходит вне их взгляда, не должен искать встречи с ними. И всё же он смотрел. Украдкой. Молча. С тем же чувством, с каким смотрят на запретную книгу: страх пополам с жаждой. Небо было чистым. Почти. Лишь на западе, над территорией Сумрачных Угодий, собирались облака — пока ещё лёгкие, белые, но обещающие к вечеру сгуститься во что-то более серьёзное. Предвестие грозы — или, может быть, просто обманчивое марево, которое развеется к полудню. Штиль отметил это краем сознания. Гроза ему не мешала. Гроза даже помогала: в бурю границы размываются, и никто не заметит лишнего следа. Он опустил голову и продолжил путь. Тропа — вернее, то, что было тропой только для него и для тех, кто знал, — вела вдоль старого оврага, поросшего орешником. Ветви нависали над ним, образуя живой тоннель, прохладный и тенистый. Здесь было тише, чем в остальном лесу: овраг гасил звуки, прятал их в своём влажном чреве, как прячет секреты. Земля здесь была мягче, податливей, и Штиль знал, что идти нужно по самому краю, где корни орешника переплетались в плотную решётку, способную выдержать вес. В низине, на дне оврага, стояла чёрная вода — застоявшаяся, мёртвая, пахнущая гнилью. Он не смотрел на неё. Не потому что боялся, а потому что в этой воде ничего не отражалось. Даже небо. Он миновал овраг и вышел на открытое место. Здесь лес кончался. Не резко — постепенно, уступая место кустарнику, потом высокой траве, потом низкой, жёсткой, прижатой ветрами. Начиналась нейтральная полоса. Земля, которая не принадлежала никому — и потому принадлежала всем, кто осмелится на неё ступить. Штиль остановился в последней тени, у крайнего дуба, и снова замер. Ждал. Смотрел. Слушал. Впереди, в траве, что-то мелькнуло. Не враг. Мышь. Мелкая, юркая, она спешила по своим делам, не подозревая о присутствии хищника. Штиль не шевельнулся. Охота сейчас была не нужна. Он был сыт — насколько вообще может быть сыт Безлунный, который ест мало и редко, чтобы не отяжелеть. К тому же мышь — не его дичь. Его дичь — информация. Сведения. Тайны. Он ждал Сыча. Он думал о границе. Эта мысль приходила к нему часто — не настойчиво, не требовательно, а тихо, как приходит старая боль в непогоду. Граница была частью его жизни с самого начала. Она была первой вещью, которую он узнал, ещё прежде чем выучил имена соплеменников, прежде чем понял устройство лагеря, прежде чем научился различать чины и звания. Граница. Линия на земле, которая делит мир на «своё» и «чужое». Он помнил, как впервые увидел её. Тогда он был ещё Неоперённым — маленьким, угловатым, с непропорционально большими лапами, в которых угадывался будущий рост. Его, вместе с другими котятами его помёта и соседних помётов, вывели на первую учебную прогулку. Наставник — старый, сварливый Острозубый по имени Гравий — вёл их цепочкой через лес, и каждый шаг этого путешествия был полон чудес. Лес был не просто большим — он был бесконечным. Каждый куст скрывал тайну, каждая ящерица, метнувшаяся из-под лапы, казалась драконом из старых легенд, каждый крик незнакомой птицы звучал как пророчество. Мир был новым, и он принадлежал им целиком. А потом они вышли к границе. Гравий остановил их взмахом хвоста и велел замереть. Они замерли — несколько пушистых комков с круглыми от любопытства глазами. Перед ними лежала черта. Она не была проведена краской или выложена камнями. Это была просто полоса земли, которая пахла иначе. Не грозовыми дубами, не влажным мхом, не знакомым лагерным духом. Она пахла сухостью, пылью, горькими травами и чем-то ещё — чужим мускусом, который заставлял шерсть на загривке вставать дыбом помимо воли. — Это Ветреные Пустоши, — сказал Гравий, и в его голосе было что-то особенное. Не ненависть, нет. Скорее — застарелая, привычная неприязнь, какую испытывают к соседу, с которым враждуют так давно, что уже не помнят, с чего началось. — Там живёт другое племя. Они не наши враги, — он помедлил, подбирая слова, — но и не друзья. За эту черту не ходят. Поняли? Котята закивали. Они поняли. Не рассудком — рассудком они ещё не могли понять ничего, что не касалось еды и игр. Они поняли телом. Потому что тело знает границу раньше, чем ум. Оно чует чужое и напрягается. Это древнее знание, вписанное в кровь поколениями патрульных, погибших на этой самой черте. Штиль тоже кивнул. Но что-то в нём, уже тогда, воспротивилось. Не открыто. Не бунтом. Просто — вопрос. Маленький, тихий вопрос, который он не задал вслух, потому что уже тогда чувствовал: некоторые вопросы задавать нельзя. Вопрос был прост: «Почему?» Почему эта черта — граница? Кто её провёл? Почему там живут враги — или не враги, но кто-то иной? Почему мир, который только что был бесконечным, вдруг оказался поделен? Почему ему, Штилю, нельзя туда, где пахнет сухой травой и чужим ветром? Он не знал тогда, что этот вопрос — тот самый, который перевернёт его жизнь. Что он будет возвращаться к нему снова и снова, как возвращаются к ручью в засуху. Что однажды этот вопрос разрастётся, пустит корни, займёт всё его существо и не оставит места ни для чего другого. Тогда он просто стоял и смотрел на границу. А граница молча смотрела на него. Теперь, много лун спустя, он стоит на том же месте — и граница всё та же. Чужая. Молчаливая. Непреодолимая. Но он уже не тот. Он знает теперь то, чего не знал тогда: граница проходит не только по земле. Она проходит внутри. В нём самом. Он — сын двух племён. Его кровь — это граница, на которой встретились Гроза и Ветер и не смогли расстаться. Он носит эту черту в себе, и она не делит его надвое — она делает его целым. Странным, неудобным, подозрительным, но целым. И ещё он знает другое: граница — это ложь. Не вся. Не целиком. В ней есть смысл — практический, охотничий. Племенам нужны угодья, чтобы не передраться из-за дичи. Но смысл этот, простой и ясный, оброс веками ритуалов, песен, предрассудков, и теперь уже никто не помнит, где кончается необходимость и начинается вымысел. Граница стала священной. А священное не проверяют. В этом и кроется обман. Штиль думал об этом так же спокойно, как думал о погоде, о состоянии тропы, о запахе лисы. Это не было открытием. Это было констатацией. Фактом, который он принял и уложил в ту часть рассудка, где хранилось самое важное. Когда-нибудь он его использует. Не сегодня. Не завтра. Но когда-нибудь. Шелест. Едва различимый, на грани восприятия. Не ветер — ветер шумит иначе, волнами, накатами. Не птица — птица задевает листву крылом более резко. Это кто-то идёт. Вернее, не идёт — скользит, как тень по воде. Штиль не повернул головы. Он знал этот звук. Знал его так же хорошо, как знал собственное дыхание. Так ходит Сыч — и больше никто. Наставник появился из тени орешника, словно тень вдруг решила обрести плоть. Его бурая, рябая шерсть, напоминавшая кору старого дуба, сливалась со стволом настолько, что даже Штиль, знавший, куда смотреть, на мгновение потерял его из виду. Рваное ухо чуть дёрнулось — единственное приветствие. Круглые, жёлтые глаза глядели не на Штиля, а куда-то сквозь него, в ту точку пространства, где, возможно, таилась опасность. А возможно, и нет. — Ты шумишь, — сказал Сыч. Это была неправда. Штиль не издал ни звука с тех пор, как покинул лагерь. Но он не стал спорить. Он знал: это не упрёк. Это проверка. Сыч говорит так каждое утро, чтобы ученик не расслаблялся, чтобы продолжал искать в себе невидимые изъяны, чтобы помнил: мастерство — это не точка, а путь. Остановился — проиграл. — Ветра нет, — ответил Штиль. Это был их утренний ритуал. Приветствие. Пароль. «Ты шумишь» — «Ветра нет». Первая фраза означала: «Я тебя слышу». Вторая: «Я тебя понял». Ничего больше. Безлунные не тратят слов на пустое. Сыч прошёл мимо него — не останавливаясь, не замедляясь, — и двинулся вдоль границы, в тени кустарника. Штиль последовал за ним, держа расстояние в три хвоста. Ровно столько, сколько нужно, чтобы не наступить на пятки наставнику и не потерять его из виду. Они шли молча. Путь их лежал вдоль нейтральной полосы — той земли, что не принадлежала ни Грозовому Пределу, ни Ветреным Пустошам. Здесь трава была ниже, прибита ветрами, которые свободно гуляли по открытому пространству. Клочки ковыля серебрились в лучах утреннего солнца, и весь ландшафт дышал той особой, пронзительной печалью, какая свойственна всем пограничным землям, где никто не живёт, но все ходят. Сыч остановился у старого пня. Когда-то здесь рос исполинский дуб — его сердцевина давно истлела, но кора ещё держалась, образуя нечто вроде чаши, полной дождевой воды и сухих листьев. Наставник сел — медленно, тяжело, как садятся очень старые коты, чьи суставы уже не прощают резких движений. Штиль сел напротив. Тишина длилась долго. Солнце поднялось ещё выше, и теперь его лучи падали прямо на них, высвечивая каждую деталь: седину в бурой шерсти Сыча, шрамы на его боках — старые, побелевшие, одни боевые, другие неизвестного происхождения, — и его глаза, которые, казалось, не отражали свет, а поглощали его. И Штиля напротив: молодого, тёмного, неподвижного. Учитель и ученик. Прошлое и будущее. И между ними — тишина, полная смысла. — Вчера ночью, — начал Сыч, и голос его был тих, как шелест сухой травы, — на границе с Сумрачными заметили чужих. Трое. Может, разведчики. Может, просто охотники, которые заблудились. Он замолчал. Штиль ждал. Он уже знал, что последует дальше. — Пойдёшь туда сегодня, — продолжил Сыч, глядя не на него, а куда-то вдаль, в сторону леса. — Посмотришь. Посчитаешь. Вернёшься к закату. Без следов. Без шума. Без крови. Он перевёл взгляд на Штиля — и в этом взгляде, впервые за всё утро, промелькнуло что-то, похожее на тень чувства. Не тревога. Не нежность. Что-то среднее. Что-то, что старый учитель никогда не позволил бы себе выразить словами. — Морошка пойдёт с тобой. Штиль чуть заметно кивнул. — Что-то ещё? Сыч помолчал. Его единственное ухо дрогнуло — верный признак того, что он обдумывает следующие слова. Это случалось редко. Обычно слова у него были готовы заранее, отмерены и разложены, как сушёные травы у целителя. — Есть ещё одно, — сказал он наконец. — Кедра просила зайти. Говорит, у неё к тебе дело. Это было неожиданно. Хранитель Запасов редко обращалась к Безлунным напрямую — у неё были свои каналы, свои привычки, свои тени, через которых она передавала распоряжения. Личная просьба означала что-то из ряда вон. Штиль не спросил, что за дело. Если бы Сыч знал, он бы сказал. Если не сказал — значит, Кедра велела молчать. В любом случае, ответы будут позже. — Теперь иди, — сказал Сыч. Штиль поднялся. Так же бесшумно, как сидел. Так же плавно, как вода перетекает через край чаши. Он уже собирался исчезнуть в кустарнике, когда голос наставника остановил его: — Штиль. Он обернулся. Сыч смотрел на него — пристально, не мигая, тем самым совиным взглядом, который, казалось, видит всё: что есть, что было, что будет. — Там, на границе, — сказал старый Безлунный медленно, — не лезь на рожон. Ты мне нужен живым. И это было самое тёплое, что Штиль когда-либо слышал от своего наставника. Он не ответил. Не нашёл слов — а может, не стал искать. Просто коротко кивнул и шагнул в тень. Тень приняла его и сомкнулась, как вода над упавшим листом. Сыч остался один. Он сидел у старого пня, глядя на то место, где только что был его ученик, и в его старых, жёлтых глазах медленно гасло что-то, чего он не позволил бы увидеть никому. Солнце поднималось выше. День обещал быть долгим.***
Обратный путь был короче. Не потому что солнце поднялось выше и лес стал светлее — хотя и это тоже. А потому что Штиль теперь знал, куда идёт, и не тратил усилий на чтение каждого запаха, каждого шороха, каждой тени, которая могла таить угрозу. Угрозы не было. Был приказ — сначала к Кедре, потом на задание. И он выполнял приказы, как выполнял всё: ровно, без лишних движений, без лишних мыслей. Хотя о Кедре он всё же думал. Не о ней самой — о странности её вызова. Хранитель Запасов была из тех котов, которые никогда ничего не делают просто так. Каждое её слово, каждое приглашение, каждый взгляд, брошенный поверх туши полёвки, имели значение. Она жила в мире цифр и норм, но за этими цифрами всегда стояло что-то ещё. Что-то, что она видела и чего не видели другие. Если она позвала его — значит, у неё были причины. Значит, что-то случилось или вот-вот случится. Лагерь встретил его обычным утренним шумом. Теперь, когда солнце уже вполне утвердилось в небе, жизнь кипела вовсю. Острозубые собирались на патруль — несколько крупных котов и кошек толпились у входа, проверяя друг у друга снаряжение, хотя никакого снаряжения, кроме когтей и зубов, у них не было. Просто привычка, ритуал: перед выходом на границу нужно убедиться, что ты готов. Они переговаривались вполголоса, и Штиль, проходя мимо, уловил обрывок фразы: «...опять следы у Змеиной Горки. Третий раз за луну. Если это Сумрачные...» Договорить говоривший не успел — заметил Штиля и замолчал. Не из страха. Из той особой, неловкой вежливости, с какой чистокровные обращаются к полукровкам: вроде бы ты свой, а вроде бы и нет. Штиль прошёл мимо, не замедлив шага. Он привык. Кладовая располагалась в дальнем конце лагеря, там, где песчаный склон переходил в путаницу корней трёх старых дубов. Вход в неё был неширок — протиснуться мог только один кот, — а за входом открывалось пространство, которое невозможно было разглядеть снаружи: глубокая, прохладная пещера, вырытая многими поколениями Землекопов и укреплённая корнями, которые свешивались с потолка, как окаменевшие змеи. Внутри пахло. Этот запах был особым, ни с чем не сравнимым, и каждый кот в племени знал его с детства. Сушёное мясо — лёгкий, сладковатый дух, от которого рот наполнялся слюной. Пучки целебных трав, которые Кедра хранила отдельно от запасов целителя — не для лечения, а для отпугивания насекомых и плесени. Сырая земля, холодная даже в самый жаркий день. И ещё что-то — едва уловимая нота, которую Штиль всегда замечал, но не мог определить. Запах времени. Запах вещей, которые лежат здесь так долго, что уже перестали быть просто вещами и стали частью самой пещеры. Кедра сидела у входа, перебирая лапой какие-то корешки. Её бурая шерсть, тронутая холодной рыжиной, блестела в луче света, падавшем из узкого лаза. Она не подняла головы, когда Штиль вошёл — она знала, что он придёт. Знала по шагам, которых не слышал никто, кроме неё. Знала по запаху, который был едва уловим, но для её носа — ясен, как боевой клич. Знала просто потому, что всегда знала. — Садись, — сказала она, не глядя. Штиль сел. Не потому что привык подчиняться — он не был Острозубым, вымуштрованным на плацу. Он сел потому, что уважал её. Уважал за то, что она никогда не смотрела на него с той неловкой вежливостью, с какой смотрели другие. Ей было всё равно, какая у него кровь. Ей было важно, сколько у него ума. Корешки, которые она перебирала, оказались диким луком — тощим, жёстким, пересохшим. Она отложила один в сторону, другой — в другую кучку, третий и вовсе отбросила. Работала она медленно, но в этой медленности чувствовался ритм, выработанный годами. Как у воды, которая капля за каплей точит камень. — Сыч передал? — спросила она наконец. — Передал. Кедра кивнула. Отложила последний корешок и подняла глаза. Тёмно-жёлтые, спокойные, они встретились с тёмно-синими глазами Штиля, и на мгновение в пещере стало тихо. Не той тишиной, что бывает перед бурей, и не той, что наступает после. Другой. Рабочей. Тишиной двух котов, которые понимают друг друга без лишних слов. — В лагере зреет недовольство, — сказала она без предисловий. — Ты знаешь. Это был не вопрос. Кедра никогда не задавала вопросов, ответы на которые уже знала. — Знаю, — ответил Штиль. — Что именно ты знаешь? Штиль помолчал. Не потому что собирался с мыслями — мысли у него всегда были собраны. Он взвешивал, сколько можно сказать. Кедра была союзницей — пожалуй, единственной в лагере, не считая Сыча и Морошки. Но даже союзникам не говорят всего. — Старые Шрамы недовольны, — начал он медленно. — Им кажется, что Предводительница слишком мягка с чужаками. Что Закон, разрешивший межплеменные союзы, был ошибкой. Что полукровки... — он чуть запнулся, но продолжил ровно, — что такие, как я, размывают кровь племени. Кедра слушала, не перебивая. Её лицо — если можно назвать лицом кошачью морду — оставалось неподвижным. — Ещё? — спросила она. — Молодые Острозубые слушают их. Не все. Но те, кто ищет, на кого бы переложить вину за свои неудачи. Прошлый неурожай, болезнь в детской, поражение в стычке на границе — всему должно быть объяснение. Кровь — удобное объяснение. — Верно, — сказала Кедра. — А теперь послушай то, чего ты не знаешь. Она придвинулась ближе — её крупное тело, обычно казавшееся грузным, двигалось с неожиданной лёгкостью. Голос понизился до шёпота, хотя в пещере никого, кроме них, не было. — Третьего дня ко мне приходил Кривоус. Знаешь такого? Штиль кивнул. Кривоус был одним из Старых Шрамов — не самым старым, но самым громким. Он потерял глаз в битве с Сумрачными много лун назад и с тех пор считал себя вправе говорить то, о чём другие молчали. — Он просил добавочный паёк, — продолжала Кедра. — Для себя и ещё троих. Я отказала. Запасов мало, ты знаешь. Тогда он сказал... — она помедлила, и в её голосе впервые прорезалось что-то, похожее на гнев, — он сказал, что скоро «чистая кровь» сама будет решать, кому сколько есть. И что ждать осталось недолго. Тишина в пещере стала другой. Плотной. Опасной. Такой, какая бывает перед дракой. — Ты понимаешь, что это значит? — спросила Кедра. — Понимаю, — ответил Штиль. — Заговор. — Не заговор, — поправила она. — Заговоры плетут в темноте, с клятвами и именами. Это хуже. Это настроение. Оно висит в воздухе. Им дышат. Кривоус не главарь, он просто старый дурак, который повторяет то, что слышит. Но если старые дураки перестали бояться говорить такое вслух Хранителю Запасов — значит, они уверены, что за ними сила. Она замолчала. Дала тишине сделать свою работу. — Я говорю тебе это не для того, чтобы ты бежал к Предводительнице, — сказала она наконец. — Солнечная Грань знает. Вернее, догадывается. Но она — Вождь. Она не может судить за слова. Ей нужны доказательства. А доказательств нет. Есть только шёпот. А шёпот к делу не пришьёшь. — Зачем ты говоришь это мне? Кедра посмотрела на него долгим, оценивающим взглядом. — Потому что ты — Безлунный. Ты слышишь то, чего не слышат другие. Ты видишь то, чего не видят другие. И потому что ты — полукровка. Когда начнётся — а оно начнётся, Штиль, можешь не сомневаться, — ты будешь одним из первых, на кого укажут. Она сделала паузу. Потом добавила — тише, суше, весомее: — Я не хочу, чтобы мой лучший счётчик стал чьим-то козлом отпущения. Вот оно. Ядро. Кедра не была сентиментальна, но у неё была своя мораль, и эта мораль зиждилась на полезности. Штиль был ей полезен — не как воин, не как Безлунный, а как ум. Как тот, кто умеет считать не хуже неё. Как тот, с кем можно говорить на языке фактов, а не чувств. И она не собиралась терять такой инструмент из-за глупости старых шрамов и горячности молодых. Штиль молчал. Не из неловкости. Из расчёта. Он быстро, методично, как и всё, что делал, просчитывал варианты. То, что сказала Кедра, не было для него новостью — он и сам чувствовал сгущающийся воздух. Но услышать это от неё значило получить подтверждение из самого надёжного источника. Кедра не ошибалась. Если она видела угрозу — угроза была. — Что ты предлагаешь? — спросил он. — Ничего, — ответила она. — Пока. Просто будь осторожен, когда ходишь на задания. Будь осторожен, когда возвращаешься. Будь осторожен, когда спишь. И... — она чуть помедлила, — если услышишь что-то важное, приди ко мне. Не к Предводительнице. Ко мне. Я не смогу тебя защитить в бою, но я смогу сделать так, что ты не останешься без еды и без крова. А это, — она обвела взглядом свою пещеру, свои запасы, свои корешки, — как ты понимаешь, уже немало. Штиль кивнул. Медленно, весомо. Он понял. Это был договор. Не дружба — друзей у Хранителя Запасов не бывает, как не бывает их у Безлунных. Но союз. Прочный, как корни дуба. Два самых незаметных и самых влиятельных кота племени признали друг друга равными. — Я услышал, — сказал он. — Тогда иди. У тебя задание. Он поднялся. Уже у выхода, в узком лазу, где свет снаружи встречался с тьмой пещеры, его настиг её голос — в последний раз: — Штиль. Он обернулся, хотя она не могла этого видеть: её скрывала тень. — Береги себя. Он не ответил. Просто шагнул в солнечный свет, и лаз сомкнулся за ним, как вода над ушедшим на глубину.***
Солнце стояло уже высоко, когда Штиль отыскал Морошку. Она была там, где он и ожидал её найти: на дальнем краю лагеря, у зарослей ежевики, которые образовывали самую глухую и непроходимую часть живой стены. Место это считалось неприятным, почти нечистым — колючки здесь были особенно густы и остры, а земля под ними вечно оставалась сырой и холодной, даже в самый жаркий день. Острозубые обходили этот угол стороной. Безлунные, напротив, ценили его: здесь можно было говорить, не опасаясь чужих ушей, и думать, не опасаясь чужих глаз. Морошка лежала, вытянувшись на плоском камне, который она давно объявила своим. Камень этот был серым, в белёсых прожилках, и хранил тепло даже в тени. Она облюбовала его ещё Неоперённой и с тех пор возвращалась сюда всякий раз, когда позволяло время. Сейчас она дремала — вернее, делала вид, что дремлет. Её серо-бурая шерсть, напоминавшая цветом замёрзшую траву, сливалась с камнем так, что заметить её было почти невозможно. Только зеленовато-карие глаза, всегда чуть прищуренные, поблёскивали из-под полуопущенных век. — Ты опоздал, — сказала она, не открывая глаз. — Я был у Кедры, — ответил Штиль, не оправдываясь. Он знал, что Морошке не нужны оправдания. Ей нужно было просто что-то сказать — она не умела молчать так долго, как он, и заполняла тишину словами, как другие заполняют её дыханием. — Кедра? — Морошка приоткрыла один глаз. — Это что-то новое. Обычно ты бегаешь к Сычу, а Сыч — к тебе. Кедра — это повышение? — Это дело. — Угу, — она перевернулась на другой бок и села, свесив передние лапы с камня. — Дело, значит. Ну, рассказывай. Она была невысокой, чуть ниже среднего роста, но в её теле угадывалась та особая, пружинистая сила, что свойственна кошкам, выросшим не в тепле детской, а в холоде тренировочных оврагов. Её движения были быстры, иногда даже резковаты — она не обладала плавностью Штиля, но брала другим: скоростью, реакцией, способностью оказаться в нужном месте на мгновение раньше, чем противник. Сыч называл её «моя маленькая молния», но только за глаза и только в хорошем настроении. Штиль изложил задание. Коротко, сухо, без подробностей. Граница с Сумрачными. Следы. Разведка. Никакой крови. Вернуться к закату. Морошка слушала, навострив уши, и её прищур стал ещё более прищуренным — верный признак того, что она довольна. — Сумрачные, — протянула она задумчиво. — Давно мы туда не ходили. — Две трети луны. — Две трети луны — это давно. Я уж думала, они там все вымерли. — Не вымерли. Сыч говорит, трое. — Трое — это не страшно. Трое — это даже скучно. — Она спрыгнула с камня, приземлившись совершенно беззвучно, и потянулась, выгнув спину. — Ладно. Веди, о великий и мрачный. Штиль не ответил на иронию. Он уже повернулся и пошёл к выходу. Их путь лежал на юго-восток, туда, где Грозовой Предел соприкасался с Сумрачными Угодьями. В отличие от границы с Ветреными Пустошами — открытой, продуваемой всеми ветрами, светлой, — эта граница была мрачной и душной. Лес здесь менялся: дубы уступали место елям, земля становилась мягче, мшистее, а воздух — тяжелее и влажнее. Солнце с трудом пробивалось сквозь густые кроны, и на земле царил вечный сумрак, даже в полдень. Штиль шёл первым. Морошка — за ним, отставая ровно настолько, чтобы видеть его сигналы и не наступать на пятки. Они не разговаривали. В задании разговоры — роскошь, которую Безлунные позволяли себе только в безопасном лагере. Здесь, на тропе, которая вела к чужой территории, каждое слово могло стоить жизни. Тропа — узкая, едва заметная — вилась между стволами, огибала буреломы и овраги, ныряла в заросли папоротника и снова выныривала на открытые места. Штиль знал её наизусть. Он мог бы пройти здесь с закрытыми глазами — и, наверное, даже сделал бы это, если бы понадобилось. Он помнил каждую примету. Вот здесь, у кривой сосны с раздвоенной вершиной, нужно свернуть влево — на два хвоста дальше начинается участок, где земля усыпана сухими иглами, и они предательски хрустят под лапами. Вот здесь, в овражке, поросшем дикой малиной, можно передохнуть и напиться — крохотный родник бьёт из-под корня, и вода в нём ледяная даже в самый жаркий сезон. Вот здесь, на старом пне, поросшем грибами, — граница. Дальше — чужая земля. Они остановились у пня. Штиль втянул воздух — глубоко, внимательно, со всей той сосредоточенностью, на какую был способен. Воздух поведал ему многое. Сырая земля. Хвоя. Где-то далеко, в глубине Сумрачных Угодий, — запах болота, застоявшейся воды, гниющих корней. И поверх всего этого — слабый, но отчётливый, как укол иглы, — запах чужого кота. Свежий. Недавний. Возможно, утренний. — Один, — тихо сказала Морошка у него за спиной. Она тоже читала воздух. — Да, — согласился Штиль, не оборачиваясь. — Но Сыч говорил о троих. — Значит, остальные где-то дальше. — Или ушли. — Или ждут. Они переглянулись. В глазах Морошки мелькнуло что-то, похожее на азарт — тот самый, который Сыч так старательно из неё выбивал и который всё равно просыпался всякий раз, когда задание обещало быть опасным. Штиль ничего не сказал. Он просто шагнул через границу. Земля под лапами сразу стала другой. Более влажной, более вязкой. Она чавкала при каждом шаге, и это было нехорошо — звук разносился далеко в тишине леса. Штиль изменил походку, перенося вес не на всю лапу, а только на пальцы, и звук стал глуше. Морошка, заметив это, сделала то же самое. Они шли медленно, часто останавливаясь и прислушиваясь. Лес Сумрачных Угодий был чуждым и неприветливым. Деревья здесь росли плотнее, их стволы были покрыты мхом не только с северной стороны, но и со всех остальных — мрачным, тёмно-зелёным, почти чёрным. Ветви нависали низко, цеплялись за шерсть, заставляли пригибаться. Воздух был спёртым, неподвижным, и запах чужака в нём ощущался всё сильнее. След они нашли быстро. Отпечаток лапы на влажной земле — крупный, глубже, чем оставляет проходящий мимо охотник. Этот кот шёл целенаправленно, не таясь. Разведчик? Или просто беспечный? В любом случае, след был один. Остальных Штиль пока не видел и не чуял. — Смотри, — прошептала Морошка. Она указывала носом на основание старой ели. Там, у корней, была примята трава — не так, как приминает её проходящий зверь, а так, как приминает её лежащий. Кто-то отдыхал здесь. Сравнительно недавно. И ушёл не вглубь территории, а вдоль границы. — Патруль? — предположила Морошка. — Или наблюдатель. — Наблюдатель на границе — это уже интересно. Зачем Сумрачным наблюдать за нами? Штиль не ответил. Он думал. Что-то не складывалось. Трое чужаков, замеченных ночью. Один след. Лёжка у границы. Если это разведчики, они вели бы себя иначе — тише, незаметнее. Если это патруль — их должно быть больше, и они должны были метить границу, чего он пока не заметил. А если это нечто иное? Он не любил загадок без ответа. Но ещё больше он не любил поспешных выводов. — Идём дальше, — сказал он. Они двинулись вдоль границы, повторяя путь неизвестного кота. След то появлялся, то исчезал, но Штиль держал его — не столько глазами, сколько чутьём. Запах становился сильнее, отчётливее. К нему примешивался ещё один — слабее, но того же направления. Второй. А потом Морошка замерла. Её уши развернулись вперёд, тело напряглось, стало жёстким, как натянутая тетива. — Слышишь? — одними губами прошелестела она. Штиль замер. Прислушался. Где-то впереди, за стеной елей, — голоса. Негромкие, приглушённые расстоянием и хвоей. Двое. Может быть, трое. Слов не разобрать, но интонация... Она была странной. Не враждебной. Не испуганной. Скорее — напряжённой, как будто говорившие спорили о чём-то важном и не хотели, чтобы их услышали. Штиль сделал знак хвостом: «обойти слева». Морошка кивнула и исчезла — не ушла, а именно исчезла, растворилась среди стволов. Он двинулся вправо, широким кругом, чтобы зайти с подветренной стороны. Ели расступились, и он увидел их. Трое. Все — коты Сумрачных Угодий, судя по худощавым телам и тёмной, почти чёрной шерсти. Они сидели полукругом на небольшой поляне, спрятанной в низине. Говорили тихо, но не шёпотом — скорее, вполголоса. Один, самый крупный, что-то доказывал двум другим, нервно подёргивая хвостом. Второй слушал, опустив голову. Третий смотрел в сторону — и смотрел прямо на Штиля. Нет. Не на него. Пока не на него. Но в ту сторону, где Штиль прятался за стволом ели. Он замер, задержав дыхание. Сердце билось ровно, спокойно — он научился контролировать даже это. Ветер дул от них к нему, а не наоборот, так что запаха чужаки учуять не могли. Оставалось только ждать. Крупный кот закончил говорить. Повисла пауза. Потом второй поднял голову и что-то ответил — резко, отрывисто. Крупный огрызнулся. Третий, тот, что смотрел в сторону Штиля, вдруг встал и повернулся, словно собираясь уходить. И тогда крупный сказал фразу, которую Штиль расслышал ясно, отчётливо, до последнего звука: — Он не может просто взять и отказаться. У нас приказ. Если Грозовые узнают... Что именно должны узнать Грозовые, Штиль не услышал. Крупный осёкся, заметив, что третий уходит, и окликнул его — но было поздно. Встреча, чем бы она ни была, подошла к концу. Трое поднялись и, всё ещё перебрасываясь короткими фразами, двинулись вглубь Сумрачных Угодий. Штиль подождал, пока стихнут их шаги. Потом ещё немного — на всякий случай. И только после этого позволил себе выдохнуть. Из кустов слева бесшумно вынырнула Морошка. Её глаза горели. — Ты слышал? — спросила она. — Слышал. — «Если Грозовые узнают...» Что это значит? Что они скрывают? Штиль не ответил. Он смотрел туда, где только что сидели трое незнакомых котов, и в его голове медленно, как жернова, проворачивались мысли. Приказ. У них был приказ. От кого? От Предводителя Сумрачных? От Вестника? От кого-то ещё? И что именно Грозовые не должны узнать? Ответов пока не было. Но интуиция — та самая, которую он не любил, потому что не мог проверить её расчётом, — говорила ему: сегодня они услышали что-то важное. Что-то, что может изменить многое. — Возвращаемся, — сказал он. — Уже? — Морошка разочарованно дёрнула ухом. — Может, проследим за ними? Узнаем больше? — Не сейчас. У нас приказ: вернуться к закату. Без следов, без шума, без крови. Мы всё сделали. Дальше — Сыч пусть решает. Она вздохнула, но спорить не стала. В конце концов, Штиль был старшим в этой связке — не по званию, званий у Безлунных не было, а по негласному, молчаливому признанию. Тому самому, которое возникает само, когда один думает, а другая действует, и оба знают, кому чем заниматься. Они двинулись обратно. Лес расступался перед ними, пропуская двух теней, которые были здесь чужими, но шли так, словно знали каждую ветку, каждый корень, каждую притаившуюся в засаде опасность. Солнце клонилось к западу. День уходил. И где-то впереди, в лагере, их ждал Сыч — и ответы, которых пока не было.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!