Часть 1
30 октября 2020, 00:00/потому что дети наши опознаны и оплаканы
потому что ничья душа не имеет гибели
и они стреляли в упор, а души не выбили//
Н а в а р р а
Полоской тонкой белой поземки проходится по твоим глазам в ночи, до боли царапая их светлую радужку.
И в голове у тебя звучат отголоски прошлого и в памяти свечи огоньки:
«Мам на улице снег идет!» — тебе семь.
Пальцем по ледяному стеклу ведешь в темноте, не дыша почти. — Тебе тридцать пять.
«Это — не снег, это — пепел», — тебе семь, и ты принимаешь мамин ответ, наблюдая, как догорает в большом костре море сухой, жженной солнцем травы.
Смотришь, как последнее цветение испанских садов вдоль дороги опускается на каменный тратуар, сверкая белым в свете луны и звезд. — Тебе тридцать пять.
Снег — не мираж, не блажь. Снег — боль и растительный пух.
Средневековый дом, где вы обитаете, давит на твои орбиты, сжимая своими натурально-мощенными-стенами в тисках, мешая мыслить, дышать свободно, любить до гроба.
Из этой холодной клетки тебе не сбежать.
Ноябрь Испании спешит к дверям дома твоего мужа ураганным ветром, и ты слышишь, как его жуткое дыхание бъется о стены твоего пристанища, громко, пронзительно завывая. И ты слышишь, как мелкие его ледяные стрелы просачиваются в щели дерева первого этажа, скрипя по половицам, не доходя до тебя.
Твой муж не предупреждал о том, что в стране незаходящего, теплого солнца, на самом деле, уныло и холодно, и чем ближе к Северу, тем сильнее горит кожа от колючего поцелуя воздуха.
Наварра теряет желтые осенние листья в камне строений города все-таки медленнее, чем ты теряешь себя. Она теряет лето всего-то за четыре коротких световых дня.
Ты теряешь себя в первый же день после родов, когда твоего мужа даже нет дома, а в твоих руках уже лежит завернутый в старое испанское покрывало маленький человек. Твой человек.
И не приходишь в себя даже под конец первого месяца.
Когда твоего мужа все еще рядом нет. И он не снимает трубки, а гудки все идут и идут, и идут, и издеваются над твоими барабанными перепонками.
«Он вернется. Он вернется из соседней с Наваррой провинции, своего аутентичного «офиса», собачих боев» —
Ты врешь себе, продолжая дышать ртом в стекло, рисуя на нем пальцем шпили родного города, и заставляешь себя не реветь.
Твоя дочка нежно и тихо сопит на кровати, не открывая глаз в эту холодную, ноябрьскую, штормовую ночь. И если бы ты не слышала даже этого, ты бы сошла с ума.
Ее беспробудный сон в белесой простыне заставляет тебя успокоится и прилечь осторожно к ней.
Ты чувствуешь, как она прижимается к тебе своим телом, и не можешь закрыть глаз. Ее головка гладит тебя по предплечью, когда малышка переворачивается в дреме, а тебя в этот момент колет невидимыми иголками по телу, и ты вновь забываешь дышать.
Замираешь, одной рукой прикрывая глаза, пытаясь сфокусировать взгляд на черно-синем проеме окна и звездах, что ты видишь вдали от уличных тусклых фонарей, но эта мантра больше не помогает.
Ты плачешь, по-настоящему плачешь, рискуя дотянуться ладонью до телефона под простыней, и набираешь номер мужа несколько раз по кругу, понимая, что бесполезно.
Он занят.
Он считает, что ты, как женщина, справишься с его новорожденным ребенком. Ему наплевать, что его отчаянно желал только он.
Тебя душат такие рыдания, что ты рискуешь захлебнуться ими, пытаясь закрыть себе рот рукой и приглушить бессилие вырывающееся из груди.
Единственное, чего отчаянно желаешь ты —
У м е р е т ь.
Чтобы не чувствовать ни вину, ни боль.
Чтобы не видеть ее — твою дочь, которую ты не любишь.
Чтобы не ждать мужа и не рыдать при нем, умоляя отпустить тебя из Наварры.
Одну. Лишь тебя. Не дочь.
Малышка словно чует тебя, вытаскивая ручку из недопеленки, и нежно ведет ее бархатом по твоей щеке, отчего ты лишь сильнее вздрагиваешь от рыданий, не в состоянии отодвинуться от нее.
Твоя дочь душит тебя, а ты мучаешься нарочно, не понимая, что твои ощущения — метафора, фальшь, метаморфоз. Так ты не задохнешься. И твой муж не найдет твое бездыханное тело.
Но ты пытаешься умереть. Пытаешься довести себя до испанского гроба горем.
Горе не выветривается из тебя, а ты молчишь.
На границе беспокойного сна, когда ты все-таки осбождаешь себе миллиметр между собой и дочерью, твои глаза слипаются, а горе становится чуть менее горьким на языке твоих чувств и душевных травм —
К тебе приходит мать, которую ты не видела лично слишком долго, что все ее черты лица и манеры плывут в твоей памяти.
Когда она невесомо садится на край кровати, и матрас не прогибается под ней, тебе становится страшно, но ее взгляд при виде тебя не меняется, отчего ты успокаиваешься, ничего при этом не говоря.
Она смотрит тебе прямо в душу, ласково, но призрачно поглаживая тебя по руке, пока ты морозишь все удивленные слова у себя в голове.
— Дочка моя, родная, — звучит словно старым радио, родиной, домом и памятью родовой, — если не любишь ее, отдай. В этом Королевстве так много мест для нее, и для счастья ее, что твоего предательства она не заметит даже.
Ты киваешь матери, сжимая в ладони ее пальцы, как невесомую материю, которая рассеивается в ночи витражем в пламени свечи, будто ее и не было при тебе.
Ты снова звонишь мужу, не планируя больше в трубку молчать про него, собираясь сказать ему:
«Хочешь ты или нет, но я ее отдаю».
В трубке звучат лишь злые гудки, и их не перекрывает даже суровый ветер.
Ты просишь мужа тебя спасти, а в ответ для тебя у него лишь тишина.
И теперь ты плачешь действительно. Громко и до надрыва, что даже соседкий гальго просыпается и скребется лапами в твою дверь, утешая.
Ты не открываешь собаке. Потому что такую боль нельзя отдавать даже ей.
***
f l a s h b a c k
Ты сидишь на холодном плесневелом камне — одна. В твоих глазах пустота. В них давно не отражается Испания, рисуя в зрачках блеск предвкушения. Блядь, в них не отражается уже ничего.
Ты не кричишь даже. Не плачешь, не истеришь и не ждёшь миллиона поздравлений с рождением ребёнка впоследствии. Тебе бы рвотный порыв сдержать, когда темно-синее нечто появляется на свет. Вряд ли подвалы строились для этого.
Ты заранее знала, что дети — мерзость. Но муж твой выбора не оставил уже тогда, когда лишил тебя страны, увезя в жестокую Наварру.
И царапать стену вынуждена именно ты, дыша лишь ради смерти грядущей. И совсем не понимаешь, почему в один из долгих вечеров, когда он разъезжал по испанским провинциям, ты не додумалась открыть шкаф с алкоголем.
Тебя хуёвит слишком, и случайный прохожий принял бы тебя за бродячую маньячку, не заметив живота. Девочка совсем маленькая, неуверенная, словно чувствовала, что появляться на свет ей не стоит. Но сейчас, кажется, чуть-чуть поздно задумываться этом.
* * *
Срываешься. Наплевав на безмятежный сон малышки, хватаешь её неаккуратно вовсе. Наскоро обуваешься и пренебрегаешь верхним одеянием, но одеяльце ребёнку поправляешь.
Добегаешь до ближайшего дома, даже не пытаясь хотя бы приблизительно вспомнить соседей.
Тебя-это-не-касается-и-вообще-поебать.
Свёрток опускаешь на пороге. Малодушничая, едва касаешься дверного звонка и мигом скрываешься за кустами, намереваясь уйти лишь убедившись, что ребёнка под дождем не оставят. В ином случае то же ждёт и тебя.
На пороге появляется закутанная в серую шерсть старуха, осторожно по сторонам оглядываясь — в вашем районе не чужды разводы. Замечает. Девочка у ее ног от капель морщится несмело, но ты готова поклясться, что в глазах бабушки — не дождь.
Кулак закусываешь непроизвольно. Шепчешь себе —
так правильно.
В этом доме ей помогут, а ты вернула себе себя. С колен поднимаешься, и, в последний раз на дом соседки оглянувшись, — но встречаешься с бабушкой нос к носу.
— Триана, — с презрением оглядывая тебя снизу, шипит страруха, прижимая свёрток как родной. — Её будут звать Триана.
И перевод тебе не нужен для осознания, что напророчила себе будующее, пройдя мимо мусорного бака. В котором Триане самое место.
* * *
Без дочери ты медленно воскрешаешь сама себя, снова учишься дышать без спазмов в груди и слез в глазах.
Без дочери тебе проще убеждать упрямую голову, поджимая под себя ноги у тлеющего камина, что все твои боль и страдания — дурной сон.
И ничего-ничего-ничего в реальности не происходило. Ты не рожала, ты не рыдала, ты не ненавидела, ты не кричала. Не было пустоты, осени, ветра, зимы.
Еще немного и цветы зацветут. Будут люди, вино, солнце, весна.
Ты не лги себе. Вы по уши в зиме. У нее нет края. Она, у ветра завывая, сама себя закончить не может даже в огне.
Ты больше не молишься на мужа, говоришь сама с собой, как гора с горой, доживая последние дни, на твоем собственном языке.
Ты проливаешь кипяток мимо чашки, сосредотачиваясь не на том, обращаешься к Богу, одному из, и если бы была всесильна, то ушла бы к нему домой.
Тебе страшно, ты знаешь, что муж убъет тебя, а ты даже перед смертью не расскажешь ему, где она.
Лишь скажешь сдержанное «спасибо», и навсегда закроешь глаза.
В вас нет переизбытка чувств, поэтому ты и страдаешь. В одичночку и мраке тебя разрывает их океаном. Это больно даже на фотопленке.
Ты где-то находишь старые руны. Их неполный верхний фуртак точит твой взгляд, но ты по-прежнему не замираешь, в испуге убирая их назад в шкаф.
Бросаешь точенное дерево, немецкий сруб, чей-то выжжег на его деревище, как костревище среди пеньков.
Просишь Донара не оставлять тебя хотя бы сейчас. Просишь хоть раз не толкать тебя в пламя страстей, защитить, обнять.
У тебя и этого не получилось.
И как не бросай — по рунам выпадает смерть.
И ты лишь улыбаешься Наварре.
Она качает головой, камнем города тебе говоря — «это дорогой урок, но он стоит всего».
Ты киваешь, соглашаясь, как у алтаря языческого храма. Ты больше не имеешь смысла и причала, еще до начала брошенная в католической стране. Стране охоты, остролезвенных ножей, цыган и пламя ярости.
В твоем муже нет ни церкви, ни веры, ни праведности.
Он такой же, как они — испанцы, лжецы и временщики.
А ты такая же, как твои Боги. В этом мире лишь ненадолго.
Молния рассекает небо, отвечая на твои просьбы Донаром.
Твой муж входит в дом, и ты улыбаешься неизбежному, теряя страх. Потому что с тобой твой —
Владыка-развоеватель.
А за твоей спиной —
Шторм и покой.
***
— Где моя дочь? — выговаривает по слогам, когда до него доходит наконец, что ребёнка в доме нет.
Непонятно откуда взявшаяся дерзость лишь играет тебе на руку. Взгляд затуманен, и ты даже шатаешься от стены до стены независимо совершенно.
Твоя смелость — твой порок.
Муж смотрит пытливо. Словно все ещё верит, что от взгляда его стального в спальне засмеется ребёнок. И тогда он даже простит тебя за эти секунды.
Но мерный тик часов уверяет в обратном. И напряжение в воздухе повисает, не растворяясь.
Дан не останавливается, вынуждая тебя все же прислониться к ближайшей двери.
Всё, пиздец — дальше некуда.
Азарт не отступает — тебе будет больно, но ты готова.
Ради свободы. И себя.
Он осматривает тебя с горьким сожалением, руку занося и тотчас опуская.
Тебе на щеку.
И только попробуй ему сказать, что бить женщин — низко.
Он всматривается, не находя ничего, за исключением презрительной усмешки. Точь-в-точь, как неделей ранее в соседнем дворе.
Дан молчит. Осознаёт, что аргумент разойтись подал сам — красной печатью на щеке. Потому что последнее, что ты делать хочешь, так это жить в доме со слабым мужчиной.
— Не хочешь эту девочку, —мужской голос неожиданно поражает спокойствием, ему не свойственным минутой ранее, — подаришь мне следующую.
И не сказав «нет», ты сама себе приговор подписала.
***
Когда ад в вашем доме становится осязаем, ты выходишь на мощенную крупным Римским камнем улицу перед входной и замираешь на рассвет. Смотришь, как твои Боги кроят зарю, вытягивают солнце из-за гор, и оно шлет привет тебе от океана.
Ты кутаешься в грязные рукава устаревшей пару сотен лет назад испанской кофты и мрачно говоришь заре:
— Давай, заканчивай меня, мне холодно стоять под облаками.
Романтики в твоих словах ты находишь ровно столько, сколько счастья ты пережила в Наварре. Примерно ноль из бескочености, стремящейся к вечности, к огню.
Соседский гальго смотрит на тебя сочувствующе, виляет хвостом, двигает ушами. И ты улыбаешься ему.
Ты впервые улыбаешься кому-то, спустя пять зим страданий и месяц после родов.
Ты замечешь нож в кармане. Ты киваешь на остаток утреннего зарева, как бы говоря, что все понятно, все предельно просто. Ты со всем согласна. И здесь везде на самом деле лютый лед.
Цеплятья не за что, идя ко дну, догарая под воздухом-водой вслед за зарей.
У тебя в голове звучат слова мужа «не хочешь эту девочку, значит еще одну мне родишь» и тебе становится так страшно, что смерть больше не кажется ужасом, и ты давишь на рукоятку Наваррского ножа, пускаешь лезвие через грудную клетку куда-то в сердце.
В его пик и центр.
В твоих глазах уже даже не стоит кровь, лишь Донар откуда-то поверх земных оков тянет руку к тебе. Он один из тех Богов, кто ближнего не щадит, но сейчас громоздит льды, чтобы только тебя от второй смерти спасти.
Ты улыбаешься весело куда-то в пока еще Наваррское небо.
Но на самом деле ему. Ведь в его царстве тебя ждет мир, лес и приемный сын.
О своем неземном желании воспитывать мальчика ты не забываешь и на небе, когда твоя кровь до конца стекает и полностью остается в сырой черной земле.
В новую жизнь ты переходишь без привязки к старой за тем, кто ткал ночь, включал снег, говорил ересь, уходил прочь.
Он сажает тебя за стол, отпуская твою ледяную ладонь. Вкладывает в нее руку мальчика, павшего в бою. Ты обнимаешь его. Говоришь «Вебьёрн», называя его на свой манер, а тот лишь обнимает тебя в ответ, соглашаясь.
У этого мальчика твои глаза. И спасибо, что у него твои глаза-корабли.
И здесь с Богами и маленьким желанным сыном тебя счастливей нет.
Будут еще миры, ваши завершены…
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!