И что вообще значит "всех"?

5 марта 2025, 00:00
—И всё-таки я совершенно не понимаю. На эти его слова, полные искренности, как и, пожалуй, любая его фраза, Астер лишь выгибает тонкую бровь, бросая на Малецки взгляд поверх прямоугольных узких очков без верхнего куска оправы, словно выражая то, что он ни капли не сомневается в том, что тот не понимает. Синклит вокруг них –пересушенный, довольно холодный и достаточно темный, что контрастирует со светом мониторов десятков компьютеров, расставленных вокруг них в множество скучных, одинаковых рядов, заставляющих его ежиться каждый раз, как он приходит сюда– слабо трясётся, подрагивает, будто немного плывет перед глазами, и Малецки понимает, что опять множество агентов переместились разом, колебля довольно хрупкое, мнимое пространство, созданное из времени в месте, казавшимся "привязанным" бескрайней пустошью. Странное, действенное, но в какой-то мере всё равно безумное решение – сделать в подобном месте главный офис, общежития и в целом выстроить всю Организацию, словно в насмешку над всеми остальными. Впрочем, совсем не время и не синклит волнуют его сейчас, а другой, пусть и всего один, но куда более насущный и важный –по крайней мере, для него– вопрос. Вопрос, связанный как раз-таки с "привязанными", а точнее всего одним из них. —Что Вы не понимаете, агент Малецки? Он непроизвольно довольно грубо фыркает, сразу же обрывая себя, хотя Астер даже бровью не ведёт, продолжая пилить его взглядом со всё таким же безразлично-презрительным снисхождением, какое плескалось в его янтарных глазах пятнадцать секунд назад. Какое, пожалуй, было там всегда, наверное ещё даже до отвязки, а, может, и до рождения их обоих. Малецки действительно поверить не может, что подобное существо консультирует его –как и весь его отдел, вместе с ещё несколькими– по поводу моральных и физических дилемм, вместе с рядом других затруднений, но, на самом деле, ему тоже не все с первого раза верили, когда он говорил, что он штурмовик, хотя он со своей работой, справедливости ради, справлялся куда лучше, чем этот терелизанец или как там он всех поправлял, когда его называли “птицей-оборотнем”. В любом из случаев, стараясь игнорировать то, насколько ему неуютно под чужим взглядом –высокомерным, на грани с самодовольным осуждением–, он качает головой, сдерживая порыв закатить глаза. —Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю. Ответом ему служит слабая улыбка, снисходительность из которой переливается за края, будто из переполненной чаши, вместе с вопросительным изгибом светлых, прямо как его волосы, бровей, которые вызывают лишь одно желание – любым образом полностью лишить Астера мимики, чтобы тот никогда не смог больше скорчить подобное лицо. Вопрос, звучащий в его тоне, настолько фальшив, насколько это возможно, а может просто Малецки уже привык различать его интонации, за всё он-не-знает-какое-количество-времени-ведь-тут-его-нет. —О том, что Вы не понимаете? Это я прекрасно расслышал, поверьте. Астер тихо ойкает, а очки его –скорее украшение, как он знает, ведь зрение у того отличное– съезжают на нос, когда Малецки, взбешённый подобным вздорным, бесполезным увиливанием внезапно хлопает ладонью по его столу с таким грохотом, что несколько рядов сотрудников оборачиваются к ним, явно готовые к новым сплетням или вообще к чему угодно, кроме работы. На лице того явное недовольство, но он довольно ясно дал понять – будешь заниматься подобными нелепостями, случится нечто громче, и даже если выговор или лишение льгот в этом случае получу я, ты все равно окажешься примешан, что ты так яро ненавидишь всей своей крылатой мордой, гордо называющей себя неясным словом. Тот моргает раз, два, и вот уже снисходительная улыбка сначала перерастает в щерящийся оскал, а после, в выражение лица такое, будто именно Астер здесь был ребенком в какой-либо из граней, причем ребенком застрявшем в кризисе трех лет. —Ладно-ладно. На что ты хочешь услышать ответ? Сдерживая порыв сказать ему не дуть губы, ведь тогда тот точно ничего не расскажет, Малецки делает неопределенный жест рукой, означающий... Он сам не знает что, если честно. —На то, что я уже спрашивал. То, о чем он говорил каждый раз, как им доводилось встретиться; то, о чем он говорил жаловался почти каждому, с кем имел хоть сколько-то доверительные отношения; то, о чем он думал бы каждую секунду своего времени, если бы оно было над ним властно. То, что беспокоило его сильнее, чем множество, множество вещей, о которых ему стоило бы по-настоящему волноваться. —Сколько будет девятнадцать на девятнадцать? Он снова хмурится, так, что даже Астер чуть сдувается, оседает, выглядя виноватым, но настолько косвенно-обтекаемо, что это даже смешило бы, не раздражай это Малецки до мелкой, частой дрожи, пробирающей все его невысокое тело. Астер был единственным, кто считал, что он смешной, и если иногда его колкости бывали вправду забавны, сейчас он явно перебарщивал ради ничего, выедая нервы им обоим. Не он ли сам жаловался, что эта работа отнимает их все? —Почему я? Сколько раз я говорил, я не вербовщик! Вопреки всей его профессиональности, вопреки всему его опыту он действительно не может понять – почему именно его послали завлекать всяких мироходцев в Организацию? Тем более, таких мироходцев как Лололошку? Почему из всего множества или хотя бы Асы, которая в этом была явно лучше, выбрали его? Астер может сколько угодно уводить взгляд – он знает, что он был одним из тех, кто посоветовал его кандидатуру и, пусть личность тот не самая приятная, не в его стиле относиться к работе по-настоящему халатно, без напускной нелепости или притворства, выставляющего его идиотом, пусть это, на самом деле, не так. К тому, чем он занимался Ас относился предельно серьезно и именно это ещё сильнее сбивало Малецки с толку, заставляя его каждый раз натыкаться своими размышлениями в стену, высокую и непробиваемую, выстроенную из совершенного непонимания и собственных коллег, и собственного начальства, пославшего его неловко рассуждать о жизни с тем, чьи пронзительно-синие глаза видны даже сквозь стекло скафандра, пытливые и полные вопросов, на которые он толком не может ответить. На которые он даже не в праве ответить, как бы ни хотел. —И прежде, чем ты что-либо скажешь, я никогда и не называл себя таковым. Никогда не говорил, что я буду лучше других, никогда не утверждал, что у меня получится. Но почему-то всё равно занимаюсь этим именно я. Среди всех его талантов –или навыков, приобретенных его усердием и работой–, сколько бы ни искал, Малецки не смог найти в себе ораторского искусства или хотя бы учительских корней. Он совершенно не был создан для подобного, хоть и умел кучу других вещей, такую, что ему было даже не стыдно признаться, что да, это совершенно не его, никогда и не было для него, поднимая руки и капитулируя, сдаваясь, с надеждой, что это передадут кому-нибудь другому. Проблема была не только в том, что он не умел быть мягким; не умел быть “стерильным”, как однажды выразился при нём Лололошка; не умел облачать всё в аккуратные, правильные слова; не умел не лгать, а скорее увиливать, а особенно – не умел делать это с Ло. Проблема была не только в этом, нет. Проблема была в том, что он не хотел так поступать. —Ты прекрасно знаешь то, насколько я плох. Прекрасно слышал всё сам по камерам с микрофонами на моем костюме, или тебе, по крайней мере, передали те, кто слышали. Ты сам понимаешь, что я скорее испорчу его мнение окончательно, чем смогу убедить. Так почему я должен этим заниматься? Он не хотел лгать Ло, не хотел уходить от его вопросов и в этом была вся беда – впервые за всё долгое, безумно долгое, пусть он и не мог сосчитать, время его работы, ему стало жалко объект. Не только потому, что им резко нужно стало быть с ним “друзьями”, пусть это и тоже играло существенную роль, нет. Тот был умным, местами наивным, сильным, гордым, но все равно цепляющимся за людей или в целом разумных существ как за последнюю соломинку. Он, конечно, не говорил этого вслух, но Малецки всё же не настолько идиот, чтобы не увидеть то, что находится прямо перед глазами. Он видит, насколько тот одинок и как он страдает от этого в разы сильнее, чем от бесконечных смертей времени, ставшего пространством; видит его огромную, неспособную не восхищать тягу к жизни и к тому, чтобы выбрать свой, "правильный" путь, идущую наперекор всему, что происходит вокруг, как каменная плита под бурным водопадом; видит блеск в его глазах, слышит солнце в его голосе, даже если тот сбит страхом, притушен отчаянием и, как предполагал Малецки, аутофобией. Ему стыдно обманывать –конечно, лишь как фигура речи, ведь он говорит ему лишь правду, как и вся Организация– подобное существо, стыдно пользоваться его доверием, пусть даже мнимым, и это почти пугает. Он убивал богов, полубогов, святых и проклятых, но почему-то именно просто мироходец, обычный мироходец оказался первым, с кем он почувствовал себя... Так. Впрочем, можно ли Лололошку назвать по-настоящему обычным, учитывая все обстоятельства их знакомства? Нет, тот не обычный – тот гений, гений во всех сферах, за которые берется, что он ему самому довелось увидеть и прочувствовать на себе. Он гений, который, как знает сам Малецки, позволяет поступать с собой так. Позволяет, потому что хочет людского общества. Позволяет и это совершенно неправильно, это рвет его изнутри на части каждый раз, как он смотрит на него, грызет его и смеется где-то внутри, когда он задыхается, на вопросы о самочувствии отмахиваясь с рассказами о том, что прыжки между линиями это сложно. Это не просто то, в чем он плох – это то, что он ненавидит. Ненавидит лгать тому, кто улыбается ему и говорит, что, вопреки тому, что он пытался его убить, он рад, что они встретились. Астер было открывает рот, словно в попытке что-то сказать, но Малецки знает его выражения наизусть, жестом показывая ему захлопнуться и подумать над ответом ещё раз, прежде чем сказать уже выученные, заезженные фразы. —Вот не смей только говорить про “знакомые лица”, мы уже выяснили, что это ни капли не так. Я не понимаю, в чем вообще тогда проблема послать кого-нибудь другого? Существа всех мастей смотрят на них, жадно впитывая его слова, словно губки воду, но его это не волнует – он полностью уверен, что он прав, и даже если его ранг не настолько высокий, он имеет право хоть на какое-то слово. Или, быть может, даже на несколько. —Ему нравятся новые существа, а ещё нравятся “правильные”. Пошлите ему кого-нибудь из вербовщиков или из этики, да хоть из вашего "отдела специальных ситуаций"! Кого-нибудь, кто не пытался его убить. Кого-нибудь, кто не убивал вообще. Астер чуть смеётся, словно говоря “А не слишком ли много чести?”, но Малецки абсолютно серьёзен – Ло определенно нужен тот, кто никогда не убивал, пусть в Организации таких найти и тяжело. Не только умный и развитый, высокого ранга, способный и имеющий право ответить на все его вопросы, но и кто-то, кто сможет не уводить глаза, рассказывая о высшей цели. Кто-то, кто сможет абсолютно искренне признаться ему, что сам боится убивать, кто сможет сказать ему, что убийства это против его принципов, но Организация действительно должна это делать и поэтому они этим занимаются. Кто-то, кто сможет понять и поддержать его, помочь, а не только поиграть с ним в боулинг, пожимая на вопросы плечами, ведь он никогда даже не задумывался о подобном. Ло заслуживает кого-то лучше Малецки и это факт, который нельзя отрицать. Видя его настрой –уверенный и упёртый, такой, что очевидно, что он не собирается отступать– Астер снимает очки, вздыхая и потирая переносицу, очевидно, решив наконец, что даже если он скажет больше, чем должен, это будет стоить того, чтобы тот наконец ушел. Чем дольше они будут тут стоять, тем больше об этом появится слухов, что прокатятся по синклиту, как колесница солнца по небу, везде разнося сплетни, а тот любил их распускать, а не слушать о себе. Качая головой, так, что его блондинистые волосы чуть блестят в белом свете монитора, Астер поднимает взгляд на него, под которым Малецки мгновенно снова становится некомфортно, но уже как-то… Иначе. —Как бы ты ни препирался, Малецки, на это есть большая и конкретная причина, которую я, вообще-то, удивлен, что ты не знаешь. Говоря так, что он наконец-то по-настоящему ему верит, Астер смотрит на него, словно учитель на студента, что не выполнил домашнее задание, на которое давалась неделя и тот внезапно, считай вне контекста задумывается, понимая, что он понятия не имеет, как тот выглядит вне – вне этой бескрайней, но в то же время бесконечно мелкой коробки околопространства, созданного черт пойми как. Как он выглядит, как ведёт себя вне моментов, когда он работает на Организацию. Как он выглядит... Свободным. —Не знаю, о чем ты думал, прослушав это, ведь сказал он это при тебе, прямо в твои “камеры и микрофоны”, но всё легко и просто… Все мысли о свободе разом сбивает та торжественность, с какой тот обращается к нему, словно священник в храме, готовящийся раскрыть какое-то сакральное знание ученику, наконец достойному этого, заставляя Малецки вспомнить, что тот не мечтающая о привольной жизни ласточка, а самодовольный попугай, наслаждающийся собственной клеткой, что, конечно же, лишь выражение, ведь Организация ни в коем случае не таковая. Ладно, он даже не попугай – индюк, напыщенный и эгоцентричный. Справедливости ради, все крылатые, даже оборотни, такие, по крайней мере, те, каких он встречал. Что скайзерновцы, что криты, что терелизанцы – все они будто вырезаны по одному шаблону, а может наличие крыльев просто как-то влияет на мозг. Вырывая его из размышлений о том, что с ним не так, Астер, наконец, прерывает свою драматичную паузу, заставляя чуть выпавшего из реальности Малецки едва ли не переспросить, портя весь момент. —Ты напоминаешь ему кого-то. Малецки внезапно чувствует себя так, будто его ударили чугунным колоколом по голове, накрывая его тело целиком. И резко понимает, что перестал что-либо понимать. Он? Напоминал ему кого-то? Но кого? Кого и почему? И почему это вдруг причина послать его вербовать? Неужели он напоминал ему кого-то хорошего? Но почему он? И кто это был? Вопросов куча и все они сваливаются внезапно, но, как итог, все, что он выдавливает из себя это–... —Что? На что Астер безразлично пожимает плечами, показывая, что это не его дело. Очки в его руках снуют из одной руки в другую, так, что удивительно, что он до сих пор их не уронил, хотя здесь это не страшно и это мельтешение раздражало бы, не будь Малецки настолько шокирован. Ну вот серьезно, он, да и напоминать кого-то? Неужели это была какая-то несмешная шутка? Тот был склонен к ним, но не настолько же? —Мы так и не смогли выяснить, кого, но знаем точно, что он был ему дорог. Друг, знакомый, сын… –На этих словах тот усмехается, не приминая напомнить ему о его детской внешности, застывшей навеки.– Чёрт его поймет. Но именно это то, почему именно тебя посылают к нему. И именно это та причина, почему я посоветовал так сделать. Астер даже не смотрит на него, когда он рассказывает это. Он слабо улыбается, глядя на собственные очки, в одном месте треснутые, и множество мелких, преждевременных, как он сам говорил, от стресса морщинок собираются в уголках его глаз, несмотря на то, что его отвязали лишь когда ему было тридцать с лишним, по крайней мере, как говорили. В его выражении скользит слабая грусть, когда он оглаживает пальцем прозрачное, будто слеза, стекло, и Малецки не знает, для кого тот устраивает этот цирк сейчас, ведь он абсолютно уверен – тот никогда не показал бы искренней тоски в настолько людном помещении, даже перед ним. Тем более перед ним. Тот же его недоверия будто и не замечает, продолжая разглядывать очки, продолжая ломать комедию неясно зачем, но зато продолжает и говорить, хоть Малецки и не ощущает, что ему это действительно нужно. Что ему действительно сейчас нужно, так это присесть. Он очень надеется, что напоминает Лололошке он друга, потому что если он и вправду похож на его сына… Он действительно не видит выхода, кроме как отказаться от собственных полномочий, лишь бы больше с ним не встречаться и не видеть свет в чужих глазах, в которые он, по ощущениям, больше никогда не сможет нормально заглянуть. —Привязанные цепляются за старое, причем делают это отчаянно и яростно, поверь мне. Им так спокойней, им так легче и это абсолютно нормально, а ещё это удобно для нас. Даже если это больно, им нравится видеть лица тех, кого они знают. Или знали когда-то. И на этих словах он наконец надевает очки обратно, моментально возвращая себе самодовольно-снисходительное выражение, приглаживая короткие волосы пятерней, с таким видом, будто не рассуждал недавно о прошлом так, словно никто в синклите не знал, что зрение у него замечательное, как и у любого из его расы, о которой он не забывал вставить хоть слово в любом разговоре, в котором это было или не было уместно. Малецки же все ещё не может понять. Не только привязанность к старому, которая у всех отвязанных –в теории– исчезала, оставляя за собой лишь пустоту, но и то, что ему делать дальше. Он действительно зря спросил. Он зря пришел и зря допытывался, потому что теперь он наверняка знает две вещи: Во-первых, причина того, что именно его послали к Лололошке полностью оправдана и логична, а значит ему нужно переставать жаловаться и ставить под сомнения решения руководства, что ему так нравилось –особенно когда всю вину можно было перевалить на Астера– и симпатизировало, особенно разговаривать об этом после работы с Кортни, что ничего не понимал, виляя своим хвостом и лая чуть механическим голосом, полным привязанности. Во-вторых – эта причина ему совершенно не нравится. Малецки раздражало, что он должен был обманывать Ло. Злило, что ему нужно поступать так с настолько чистым и искренним с ним человеком, бесило, что ему приходилось им пользоваться, пусть это и было для его же блага. Беспокоило, так, что он боялся, что вскоре, такими темпами у него появится ещё несколько седых прядей, вместо той одной, на затылке, волновало до бессонных ночей, будь у них в общежитии вообще ночи. Это нервировало его, портило ему жизнь каждым мгновением, какое он не проживал, но проживал Лололошка, стоящий рядом с ним, а теперь же… Он не знает, как посмотреть тому в глаза. Он не знает, что сказать ему, чтобы голос не дрогнул; не знает, что ляпнуть, кроме извинений; не знает, что сделать, кроме как обнять его, говоря, что он не хотел, что обращаться так с ним – неправильно, хоть он и не знает, почему его стало волновать это лишь сейчас, спустя тысячи существ, уничтоженных им; не знает, о чем думать, кроме как о том, насколько же это жестоко, даже для наёмного убийцы – использовать то, что он похож на кого-то важного ему, вполне вероятно, что давно уже мертвого, чтобы попытаться убедить его вступить туда, где ему будет лучше, в чем Малецки уже начинает серьезно сомневается. Даже стань он сиделкой, будь он логистом или этиком, а может, с его умением проникать в сердца и допытливостью, вербовщиком, не выглядело так, будто Ло действительно сможет полюбить эту работу. Не выглядело так, что он действительно сможет поверить, что убивать в какой-либо форме может быть на благо, даже если это так. Ему действительно не казалось, что тот сможет полюбить ее так, как любил Малецки, особенно учитывая тот факт, что именно с его появлением в жизни он начал в этом факте серьезно сомневаться. Что именно с его вопросами он начал думать о том, о чем раньше и не помыслил бы, банально не считая это нужным. Что именно он, которого ему нужно было убедить в правильности идей Организации, заставил его сомневаться в них, впервые за всю работу. За все годы работы, о которых он впервые подумал, что действительно хотел бы сосчитать их, а не бросать неопределенное “много”, понимая, что он даже не может понять, насколько он ушел, причиняя Ло дискомфорт из-за своего неумения понять, что такое “час”. Делая ему плохо даже так, даже совершенно ненамеренно. —И всё-таки я бы попросил, чтобы этим начал заниматься кто-нибудь другой. Хотя бы помогать мне. Ему действительно нужен ещё кто-то. Ему нужен кто-то, кто даст ему отрезвляющую пощечину, когда он снова забудется в синеве чужих глаз; кто-то, кто встряхнет его, когда он опять подумает, что перебарщивает, хотя Ло ему, в сути, никто; кто-то, кто напомнит ему, за что и зачем они борются, потому что с ним он действительно начинает забывать. Кто-то, кто сможет сказать ему, что они поступают правильно, потому что он уже совсем, совсем в этом не уверен. —Завербуйте его наконец, агент Малецки, и эти вопросы отпадут сами собой. Говорит Астер, будто отрезает, отворачиваясь к своему компьютеру, показывая, что разговор на этом окончен. На самом деле, Малецки не возражает – попытки дальше расспрашивать его определенно обернутся чем-то лишь худшим, что ему определенно не нужно. Больше ответов породят больше сомнений, а у него уже их слишком уж много. На этот отрезок жизни ему, по крайней мере, их точно хватило. —(Надо обсудить это с Кортни, когда вернусь.) Или полежать, глядя в потолок, понимая, что он даже не может сказать, сколько времени он занимался этим всем, не задавая ни единого вопроса, хотя ему определенно стоило. Как и не может сказать, почему всего один мироходец вдруг стал причиной того, что он начал. *** Уже шестая или седьмая камера разбивается под его руками, раздавленная ладонями в крошку, словно спелый виноград, плющащийся от лёгкого сжатия пальцев, когда Лололошка вздыхает, ещё раз понимая, насколько же это всё нелепо и бесполезно, когда ты не знаешь, сколько их в комнате и во всём бункере в целом. Может, они боялись того, что он заметит ещё раз и поставили их меньше, а может наоборот, склонились к r-стратегии потомства, напичкав всё камерами так, что на самом деле ступить негде, просто он не заметил этого по собственной невнимательности. Так или иначе, нет смысла загадывать, пока ему не скажут прямо, но в чём он уверен точно, так это в том, что в его “комнате для размышлений” –в которой он сейчас больше хранил уток, чем делал что-либо другое– камеры не осталось ни одной: последние полчаса он провел, досконально осматривая каждый сантиметр с такой педантичностью, что даже Джон поразился бы, будь он здесь хотя бы в качестве галлюцинации, пока не смог вынести вердикт – камер здесь больше не было. Ну, по крайней мере, тех, о которых он бы не знал. —Да, я о тебе говорю. Усаживаясь на мат татами, он поворачивает свою голову, которую ему следовало бы расчесать, в сторону камеры-утки, найденной им, словно в насмешку, именно тогда, когда он разбивал остальные и поставленной им в свою скромную коллекцию действительно в качестве насмешки, некой иронии о том, что, несмотря на наличие камеры прямо перед ним, следить за ним не смогут. Ну, по крайней мере, он надеется, что не смогут, ведь все провода из нее он, вроде как, вынул. Наверное, это глупо – говорить вот так с уткой. Это глупо, приносить ее к себе и ставить на полочку, когда ее следовало бы разбить; глупо вообще разговаривать с предметами, подтверждая все слова Джона, что он сумасшедший идиот, а тем более с предметами, что оставлены ему врагами, неясно как работая; глупо, до ужаса вздорно, но он всё же слегка поворачивает голову, улыбаясь ей, словно живой, а после заливается тихим, лёгким смехом, вызванным чем-то, что он сам не может определить. Почему-то, то, как она блестит под светом ламп, словно силясь ответить ему, кажется безумно смешным, лучше любой шутки и, пусть он и кажется уже даже сам себе умалишенным, он продолжает улыбаться, ведя диалог с чем-то, что не может даже его понять. —Я знаю, что это невозможно, ведь он тогда был со мной, но мне нравится мысль, что тебя оставил Малецки. Положил на самом видном месте примитивный, старомодный сувенир, ведь знает, что я вас собираю. Я ему говорил, да и он видел сам. Утка молчит, но оно и не удивительно. Он прижимается спиной к стене, проводя рукой по волосам, до сих пор слегка влажные оттого, что он прыгал в воду, чтобы выключить свет. Совершенно неясно, кто вообще подумал, что это будет хорошая идея и почему T__01 или как там его так показалось, но, в целом, среди всех неприятностей, вода – наименьшая из них. Он вздыхает, слегка мотая головой, а утка продолжает поблескивать, то ли пытаясь что-то сказать, то ли активно передавая информацию в штат Организации, ведь разобрал он ее неправильно и теперь всё, что он скажет, услышат все, кто только пожелает. Не лучшее развитие событий, но его это, почему-то, сейчас совершенно не волнует. —Знаешь… Мне нравится Малецки. Он забавный. И даже если по ту сторону экрана сидят существа, даже если кто-то сейчас слышит то, что он говорит, в ответ ему – тишина, пустая и серая, словно мокрый асфальт, будто разряженный, тяжёлый воздух, давящая, но, на удивление, уже совсем не казавшаяся ему такой страшной, как даже пару недель назад. Далеко, совсем не такая пугающая, ведь он знает, что скоро она снова окажется разрезана, если не сказать препарирована, растерзана на куски ещё одним голосом – неожиданно низким, совершенно не подходящим его владельцу, но живым. Куда более энергичным, чем можно подумать на первый взгляд, глядя на его вечно хмурое лицо; куда более человечным, чем можно посчитать, слыша от него лишь приказы. Голосом, который в теории должен был бы вызывать у него отвращение, может даже страх, ужас, как у животного, смотрящего на собственную погибель, но приносил с собой лишь понимание, что ему расскажут ещё что-нибудь. Что с ним наконец снова поговорят. —Он действительно смешной. Кажется таким серьезным, а на деле… И пусть это звучит странно со стороны; и пусть это покажется оскорбительным тем, кто за Организацию и безумием тем, кто против; и пусть сам Малецки может вполне справедливо обидеться на подобное, если услышит; и пусть это глупо, пусть это нелепо, это правда, о которой он думает, глядя прямо в стеклянные, красные глаза, прожигающие в нем дыру. Продолжая улыбаться, говоря о том, что никто никогда не должен узнать, хоть это и не настолько секретно, прямо в выключенную камеру врага, словно измываясь. Вздыхая, с осознанием того, что здесь, в пустом и мертвом мире, даже подобный способ выговориться кажется мечтой. Как и группа наемных убийц в качестве друзей. —Он просто… Действительно похож на вас. Или, по крайней мере, мне так кажется. Может, ему и вправду просто казалось. Может, все жесты ему привиделись; может, все схожие фразы послышались ему, ведь он был в скафандре; может, схожести поведения почудились ему от долгого одиночества, а может он просто был плохим другом, не сдерживая обещание “никогда их не забыть” и смешивая их черты с чужими, обманывая самого себя в том, каким похожим Малецки казался ему на них. Не только на Ричарда или Дилана, а на всех. На всех, кого он помнил. —Иногда у меня действительно ощущение, что я живу по сценарию, знаешь. И он почти безвольно опускает голову, словно его шея за миг сломалась, но утка продолжает молчать, безразличная к его откровениям. Он не лжет – с годами, а точнее с тем, как он перестал терять память, это ощущение становится всё сильнее и сильнее, лишь растет с каждым сюжетным поворотом, что он проживает, но, о чем он размышляет, рассматривая пол, это не настолько уж и страшно. Это не настолько ужасно и неудобно, как можно подумать, не так пугает, о чем он думает, когда встаёт, продолжая глядеть в безжизненные глаза, сделанные из крашенного стекла. Это не так уж и плохо, о чем он думает, беря кусок пластмассы и железа в руки, осматривая стальные крылья и вырезанные на них перья, несуразную шею и темный клюв, проработанный будто хуже, чем вся остальная утка. —И, сказать по правде, я действительно жду очередного клише. Он качает головой, не отводя взгляда, не переставая улыбаться и, если там действительно кто-то есть, тому явно давно уже стало дискомфортно, но как будто его это волнует. Его волнует лишь одно сейчас – Малецки похож на них. Похож так, что это кажется смешным, похож до мелкой дрожи и закушенной губы, сдерживающей слова “я скучаю” внутри, а это значит одно – вероятнее всего, он поступит так, как поступали они все. Поступит так, как должен, следуя сценарию, преследующему его сквозь миры. —Жду, пока он предаст меня. Неважно, даст мне он проклятый амулет или закинет в проклятый мир, украдёт силы моего друга , выстрелит в меня, чтобы проверить действие сыворотки , продаст меня в рабство или попытается убить ещё раз – не имеет значения, что, но он должен это сделать. Должен сделать, разочаровавшись в собственных действиях, в собственных идеалах, которые он так отчаянно защищал. Продолжая придирчиво оглядывать несчастную фигурку, словно она что-то сделала ему, он снова качает головой, но уже тоскливо, почти разочарованно, словно он чего-то желал от нее, а она не оправдала его ожиданий. Каким бы бредом это ни казалось, какой бы тупостью ни звучало – он действительно ждал, пока его предадут, чтобы дать второй шанс, погладить, сказав “я всё понимаю” и переманить его на свою сторону виной и отрезвляющей пощечиной стыда, кричащего “Что ты творишь?! Он ведь дорог тебе!”, заставляющей понять, что он действительно ему важен. Возможно, идиотизм, но это действительно работало каждый раз и именно после чего-то подобного его всегда подпускали ближе, называли приятелем, другом, семьёй. Ему всегда приходилось принимать удар, чтобы получить доверие, и тот давно уже воспринимался не как нечто болезненное и обидное, а как поощрение – доказательство, что ты делаешь всё правильно. Признак того, что ты достаточно важен, чтобы бить, а не игнорировать. —Если ты действительно такой же, как они, то и поступишь ты так же. И злиться, что я не обижаюсь, крича, что я должен ненавидеть тебя будешь так же. И пытаться загладить вину, ворча и извиняясь, будешь так же. А ведь он такой же – он видит это в его глазах. Видит в том, как тот хлопает в ладоши, словно Ричард, как тот закатывает глаза и отводит взгляд, как смущённый Дилан, как тот пытается убедить себя, что то, что он делает – правильно, прямо как Калеб, говорящий об Империи в начале их знакомства. Видит это во всём, в каждом его слове и жесте, и в пустом куске пластмассы, который он ставит обратно на полку, видит это тоже. Понимает это, способный наконец накапливать опыт, а не забывать его после первой же ошибки и "побега в другой мир от всех проблем", как назвала это Лайя. —С нетерпением жду, пока ты оступишься, чтобы простить тебя. И пусть на другом конце действительно никого нет, а Малецки уж тем более; и пусть он говорит это так тихо, что даже будь там микрофон, его никто бы не услышал, а прочитать по губам его лепет нереально; и пусть это дикость – полагаться на то, что вся его жизнь похожа на повторяющийся из раза в раз, просто в разных обстоятельствах, сюжет, его это не волнует. Пусть это дурость, огромная и наивная, разве это не то, что всегда работало? Разве это не то, как он всегда жил? Разве это не то, на что он всегда полагался, когда положиться было больше не на что и то, что всегда работало, вне зависимости от окружения и произошедшего? Разве это не очередные существа, с которыми он вместе должен пройти огонь и воду, с маленькой поправкой, что тот, кого будут жечь и топить – он? Разве это не очередная миссия, где он – “спаситель миров”, собирающий себе команду из тех, кто пытался его убить? Разве это не очередной дрянной сюжет, в котором он играет, проваливаясь и вставая, чтобы попытаться снова? —Сказать по правде, я действительно рад, что всё снова возвращается на свои места. Что всё снова получается как всегда. И он снова смеётся, чувствуя себя сумасшедшим. И он снова участвует в этом нелепом, дурацком спектакле, продолжающемся уже сотни лет. И он снова радуется, чувствуя себя счастливым, потому что даже это – какое-то постоянство, в котором ему привычней и легче. Потому что теперь он хотя бы знает, что делать и как себя вести, и ответ этот очень прост… —Видимо, я действительно опять играю в героя.
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!