Эпилог

13 октября 2025, 11:17

постоянно вдвоём, постоянно идём среди минных пустынь. каждый в мыслях один, но зато невредим, исступлённо молчим. стоит только шагнуть, о тропинке забыв, будет странных эмоций безудержный взрыв

             Это было удивительное место, словно застывшее в капле смолы. Всего десять минут вглубь леса от шоссе, а кажется, как будто они уехали от Берлина на другую сторону страны. Штирлиц оставался тих и молчалив, пока они ехали, и сейчас он также молча оставил машину и пошел по еле заметной тропке. Шелленберг шёл за ним на расстоянии трех метров.       "Не будет же он убивать себя при свидетеле... — билась в голове глупая, зацикленная мысль." Налетел порыв теплого вечернего ветра, и Шелленберг невольно вдохнул полной грудью — пахло душисто, смолисто, разогретыми за день сосновыми стволами, прелой травой, илистым озером. Вспомнились их утренние конные прогулки с Канарисом... Не верится. Словно не с ним это было. Сосны расступились, и среди деревьев показалось чёрное, неподвижное как пропасть озеро. Штирлиц замер и даже сделал полушаг назад, словно увидел вдруг старого друга. Шелленберг постарался стать совершенно незаметен. Он догадался, что его подпустили к чему-то сокровенному и очень личному для Штирлица. Он не понимал, за что ему было подарено такое доверие, но предать его было нельзя. Постояв в неподвижности, Штирлиц двинулся вперед, через высокую траву, трогая-гладя метелки пушистых трав. Подошел к кромке озера, постелил свой пиджак и сел. Шелленберг подождал настороженно, как выученная охотничья собака, и почти беззвучно опустился неподалеку — чуть сзади, чтобы Штирлиц мог продолжать обманывать самого себя, что он здесь один.       "Может, здесь он встречался с кем-то из своих связников? А что, место хорошее, и от Берлина всего час езды, и замотивировать просто — охота, рыбалка... Штирлиц после Испании всегда слыл у нас мастером в рыбной ловле. Или здесь у него была встреча с кем-то родным? Сын, судя по личному делу, тоже работал в войну в разведке, правда в Кракове и Праге, до Берлина не доезжал... Что же его сюда привело? Убить себя в таком озере не выйдет, глубина тут не большая, прыгать неоткуда, и к тому же здесь слишком илистое дно... будь я самоубийцей, выбрал бы что-то поприличнее" Мысли были нелепые и путанные, Шелленберг с испугавшей его ясностью понял, что он волнуется. Больше того — он в панике. Штирлиц вдруг прислонил ладони к губам рупором и свистнул — долго, громко, как свистят только озорные мальчишки и умелые охотники. Звук разрезал вечернюю тишину озера — на противоположном берегу из кустов торопливо взлетели две птицы. Звук подчеркнул глубокую тишину, царившую до него и воцарившуюся после. Шелленберг у с л ы ш а л ее — как тихо шелестели на поляне травы, мелко стрекотал кузнечик где-то вдали, глубоко скрипнула, з а с т о н а л а, как несмазанная деревенская дверь, одна из сосен, как размеренно дышал рядом Штирлиц — словно в храме, над покойником. Шелленберг осторожно взглянул на него, на затылок и часть щеки, которые были ему видны — Штирлиц сидел неподвижно, глядя перед собой. А по щеке его медленно сползала вниз слеза. — Ломаете голову? — хрипло и тихо спросил он Шелленберга через несколько минут. Шелленберг кивнул, не желая обрывать паутинку откровенности, которая, кажется, натянулась между ними. Тут же сообразил, что Штирлиц его не видит, хотел ответить вслух, но тот уже продолжил: — А все просто... как мычание. Я нашел это место в 37-ом... мне тогда было очень плохо, я просил Центр отозвать меня... Мое счастье, видно, что они этого не сделали... сначала меня просто тянуло к этому озерку, а потом я понял. Здесь — Россия. Моя маленькая Россия посреди Германии. Когда мне было десять, отец увез меня летом на Волгу, возле Гороховца... — ещё одно русское слово разрезало гладь иллюзии чистой берлинской речи, — Там... там было также... понимаете? Шелленберг снова кивнул: — Здесь очень спокойно... и очень по-немецки на самом деле... странно осознавать, что вы смотрите на это иначе. И всегда смотрели... Штирлиц молча кивнул и медленно стер со щеки влажный подсыхающий след. А потом сказал "подождите меня здесь", отошел на два десятка шагов в высокую траву и лег там. Скрылся в зеленых и бежевых метелках, как будто ушел заживо под землю. Был — и не стало. Всё также поскрипывали сосны, ветер шептался с травами, кричала далекая птица, а Штирлица рядом больше не было. Шелленберга продрало внезапной ознобной дрожью — он представил, как сядет в служебную машину и поедет обратно на Везерштрассе. И будет торговаться с британцами касательно оснащения туннеля "Золото", будет встречаться с физиками, подготовленными Штирлицем, заниматься р е т у ш ь ю их биографий в рамках операции "Скрепка"... А Штирлица больше не будет. И вытащить его из лубянских подвалов, как он сделал в прошлый раз, когда его накрыла такая же тоска, не выйдет. Потому что Шелленберг умеет делать невозможное, но воскрешать мертвых — единственное, что вне его епархии. Тянулись длинные вечерние минуты, солнце скрылось за соснами, озеро стало ещё темнее и глубже. В нем, кажется, не было жизни, но было много, очень много боли. Как в глазах Штирлица. Шелленберг попытался представить себе, о чем тот думает и как бы он сам ощущал себя в месте, столь крепко связанном с самой любимой и самой жестокой для него р о д н о й страной.       "Мне не понять его терзаний... Я люблю африканское жаркое море и шелест пальмовых листьев и ненавижу дубовые леса. Гейдрих даже возмущался этому в свое время — "Нельзя же быть таким откровенным, Вальтер! Либо полюбите, наконец, наши прусские рощи, либо никому не раскрывайте вашей космополитичной распущенности!" Я и не раскрывал больше. Не раскрывал, как люблю итальянские озера и Швейцарские горы, Норвежские фьорды и улочки Копенгагена. Только Берлин с его предместьями терпеть не могу. Я не тосковал бы по ним, буде служба или ее преследование заставили бы меня навсегда уехать. Если бы мой дорогой шеф и лидер нации уничтожили бы мою семью и попытались провернуть то же самое со мной, я бы выкарабкался, встал бы снова на ноги и отомстил. Без эмоций и страстей. Просто это создаёт тебе хорошую репутацию — когда твои враги и палачи долго не живут. В наших кругах это вызывает уважение и шепотки за спиной. И ты никогда не останешься без работы и связей, так, как я сидел в прошлом году в Турине, считая последние марки и с тоской просматривая тонкие пачки писем... Я бы и не подумал убивать себя, не дал бы им такого удовольствия. Но Штирлиц — совсем другой... В нем так сильна эта тоска и любовь к родине, к р о д н о м у... что мне почему-то больно и до слез нежно думать об этом. Такие ведь долго не живут, таких съедают ещё мальчишками. Или переваривают и делают такими, как я... А он вот каким-то чудом дожил до седин... " Над озером вспорхнула и, протяжно крякнув, перелетела в кусты утка. Резкий звук разрезал сумерки и странно сентиментальные мысли Шелленберга. Он, по-стариковски опершись о колени, встал и пошел в сторону Штирлица. Довольно терзаний. Время ясности. Штирлиц лежал, прикрыв глаза и перебирая пальцами растертые колоски трав. Шелленберг примял какое-то упрямое соцветие и сел рядом с ним: — Помните нашу охоту в Людвигсхафен-Моадах? Гиммлер не подстрелил ни одной утки и был очень раздражен, а вы ушли молча в лес утром, а к костру вернулись с самыми богатыми трофеями. Гиммлер отчитал вас за некомандную игру... Штирлиц, не открывая глаз, ответил своим прежним, знакомым голосом: — У меня была тогда встреча со связником в лесу, нужно было передать документы на фотокопирование и к вечеру вернуть их назад. И выстрелы, которые вы слышали в отдалении, были вовсе не мои. А утки были подстрелены ещё ночью, — помолчал. — Обижены? Шелленберг слегка улыбнулся, разглаживая складки на примявшем траву пиджаке. — Восхищен. Вам ещё столько предстоит мне рассказать... Может быть, в теннис за вас тоже играли ваши... товарищи? Штирлиц хмыкнул, не улыбаясь. — А что, желаете возобновить традицию? Я ведь теперь калека, бригадефюрер, какой из меня партнер... — Я тоже не молодею и, прошу заметить, не жарился на курортах последние десять лет, Штирлиц, перестаньте кокетничать. И бросьте, наконец, называть меня по званию. Понимаю ваше злорадство, но зовите хотя бы по фамилии, право. Меня каждый раз передергивает. А вы либо не замечаете, либо этого и добиваетесь. Штирлиц открыл глаза и взглянул на него снизу вверх. Привычно грустно дрогнули его губы: — Первое. Простите, Шелленберг, последние четыре месяца я позволял себе быть глухим и слепым. Впервые в жизни, наверное. — Вы не позволяли себе, вы просто очень устали. С людьми это порой случается, даже с такими высеченными из кремня и стали, как вы. Что же сейчас, прозрели? Штирлиц отломил соседнюю с ним травинку и прикусил ее зубами, чем приобрел вид пасторальный и удивительно непривычный. — И дольней лозы прозябанье... — произнес он непонятно и по-русски. — Прозрел. А вы мне помогли. Здесь и правда Германия. Даже здесь, в м о е м месте. Я это ощутил сейчас. И она мне тоже — родина. И за нее мне тоже больно. Мне ещё может быть за что-то больно, представляете... Пока я говорил с Рунге, с Гёрлахом, с остальными, а они рассказывали мне о том, как живут после ухода наци... Я почувствовал, что я могу быть ещё кому-то нужен. Я ведь знаю Германию без лишней скромности лучше многих. Я сказал как-то Мюллеру, что я не из тех немцев, что выросли в России, а из тех русских, что выросли в Германии. И здесь это так остро чувствуется... Все эти годы я, оказывается, не позволял себе полюбить Германию. Как дом. Как родину. А теперь — могу... Простите за эту сентиментальщину, Шелленберг, я, кажется, снова разрешил себе быть болтуном, как в юности. Забытое чувство. Спасибо, что терпите это. Шелленберг, осторожно разгладив пиджак поверх травы, медленно лег на спину. — Мне это не сложно. Вы же знаете, я страшно любопытен к своим сотрудникам. И кроме того, теперь иногда мне кажется, что я совсем не знал вас. Штирлиц снова закрыл глаза: — Мне и самому так кажется... Вечер все ниже опускался на сосновый лес, становилось прохладно, но противный нервный озноб оставил Шелленберга. Он смотрел в чистое синее небо и позволял себе ни о чем не думать. Потом резко вдохнул и сказал, словно только что вспомнил об этом: — Вы спрашивали меня про Генриха Рошке. Я нашёл его. Он в Эрфурте, в приюте, Регирунгсштрассе, 44. Приёмная семья погибла весной 45-ого в бомбежке, с тех пор он там. Он выдержал паузу в несколько ударов сердца и добавил: — Вы... правда нужны Штирлиц... — и, незаметно задержав дыхание: — Поедете к нему? Штирлиц ответил быстро, точно уже все про себя решил: — Через два дня, если не будет срочных новостей. Надо еще посидеть над корреспонденцией ядерщиков. Шелленберг мысленно поставил "fait" над своей последней, самой сложной задачей и не смог удержаться, улыбнулся, озорно, по-мальчишески. Взглянул на Штирлица — тот тоже смотрел на него. И глаза его больше не были заброшенными, мутными колодцами боли, они были прежними — усталыми, спокойными, серо-ледяными. И они впервые за четыре месяца улыбались.              

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!