Начало 1940го года
Рождество будто смогло отсечь прочь все то плохое, которое было за последний год. Не было ни войны, ни смертей, ни крови, ни ранений. Весь мир в тот момент собрался, чтобы исполнить одну единственную цель — отпраздновать Новый год. Отпустить весь ужас 1939 года и с новыми надеждами войти в новое десятилетие, в новый 1940ой год. Весь город притих, находясь под толстым слоем свежего снега; осталась только тишина улиц, чьи-то тихие голоса и редкий скрип саней, на которых обычно родители катают своих детей
(а когда-то и трупы. Извините, просто эта ассоциация всегда возникает у меня перед глазами: как на таких же санях возят людей, умерших от холода и голода).
В доме номер восемь на Райнбабеналлее было тепло, уютно и спокойно. Я чувствовал себя необычайно живым в тот момент, чувствовал себя простым человеком, а не солдатом, который только и делает, что служит беспощадной системе. В доме царила прекрасная рождественская атмосфера: в гостиной горела елка — высокая, стройная, украшенная игрушками, которые, кажется, могли быть моими ровесниками. Там были и золотистые нити, и стеклянные шары, и звезды, а некоторые игрушки даже были сделаны вручную, к примеру, из соломы. Ну и конечно же на самом верху елки величало расположилась звезда — яркая, блестящая и очень старинная, так сказать, семейная реликвия.
Я в тот вечер долго сидел в кресле у теплого камина, в котором монотонно потрескивали дрова, и с улыбкой наблюдал за тем, как Мари и фрау Шнайдер, стоя в столовой(которая просматривалась из гостиной под определенным углом), увлеченно спорили о том, сколько сахара им стоит добавить в рождественский пунш. Конечно, фрау Шнайдер не было равных в приготовлении блюд, особенно на праздники, но теперь, когда Мари стала достаточно частым посетителем этого дома, многолетние устои и правила несколько менялись. И хоть эти две женщины действительно спорили, я не видел в этом ничего плохого. Мари на самом деле очень любила готовить, хоть и скрывала это, поэтому фрау Шнайдер была для нее своего рода примером для подражания, но все же младшая Вицлебен старалась привнести и свои традиции в этот дом.
— Нам не стоит добавлять столько сахара, — настаивала Мари, в который раз проверяя грамовку сахара на весах, — тогда он получится слишком сладким, даже приторным.
— Я конечно ценю вашу заботу, юная леди, но этому рецепту уже почти три поколения и я всегда готовлю по нему, — упрямо говорила домработница, в который раз указывая на страницы какой-то книги рецептов, — и никто никогда не жаловался на то, что он сладкий. Когда Клаус был совсем юн, еще в далеком 1915ом, он только и делал, что пил этот пунш, когда удавалась возможность его приготовить, — и тут женщины наконец-то вспомнили о моем существовании и, выглянув из кухни, обратили на меня свои взоры, словно ожидали ответов, будто я и вправду мог решить их проблему. Я лишь рассмеялся, качая головой.
— Боюсь вас огорчить, фрау Шнайдер, но в 1915ом году мне было…всего два года и вряд ли я в полной мере осознавал, что и сколько пью. Тем более, там был голод, — кажется, ответ не устроил Великую обладательницу кухни, поэтому женщина лишь всплеснула руками, пробормотав что-то себе под нос, и принялась снова в сотый раз просматривать рецепт. Мари решила на этот раз оставить женщину с ее любимым делом, и отошла ко мне. Девушка осторожно устроилась на подлокотнике и опустила руки на мои плечи, плавно начиная их гладить, будто стараясь размять и тем самым снять с меня все напряжение, которое накопилось внутри за первый год войны. Мы ничего друг другу не говорили, но я был просто рад, что она рядом со мной, что в этот момент все самые близкие люди со мной. В этот же момент в гостиную зашел мой отец, неся в руках почти что новенькую радиолу, которую он явно собирался настроить, чтобы можно было послушать музыку. Прошло всего пару минут, прежде чем наконец заиграла «Stille Nacht». Все вдруг замолчали, прислушиваясь к хору, который исполнял песню. Песня, ставшая олицетворением немецкого Рождества, песня, которая сопровождала этот праздник в каждом доме и в каждом человеческом сердце вне зависимости от того, где этот немец находится — дома, заграницей или на войне. Я закрыл глаза, внимательно слушая музыку, и вдруг снова почувствовал себя ребенком, счастливым и беззаботным.
Обед прошел в прекрасной атмосфере. Когда фрау Шнайдер наконец накрыла на стол все сели ужинать. Конечно, с начала войны выбор блюд несколько сократился. Это можно было заметить, если прекрасно помнить пиры, которые устраивала фрау Шнайдер раньше, когда только выдавался повод. Но и с учетом урезанных продуктов для населения, на нашем столе в тот день стоял жаренный гусь, тушеная капуста, картофель и бутылка хорошо выдержанного вина, которую отец хранил как раз на такие случаи в подвал дома. И вот мы все вместе: я, Мари, отец и фрау Шнайдер, сидели за рождественским столом, наслаждаясь одним единственным счастьем — что мы все вместе с этот день. Отец даже поднял за это трость
— Стоит выпить за то, что мы сегодня все здесь собрались. И я верю, что следующий год не сумеет разделить нас.
Все мы согласились выпить за это. Это было прекрасное желание — просто быть, здесь и сейчас, не оглядываться на ужасы прошлого и не заглядывать в неизвестность будущего.
И вот, стоило только Рождеству миновать, мир снова начал приходить в себя, а именно — вспоминать, что идет война. И если Берлин продолжал отчаянно делать вид, что все в порядке — улицы были украшены гирляндами, в окнах стояли свечи, всюду стоял запах глинтвейна и жареных яблок — военные уже готовили себя к худшему. И я был в их числе. Я просто знал, что что-то должно произойти. И оно произошло. После самого Рождества и после того, как мы все обменялись подарками, мне пришло письмо. Письмо с тиснением орла и свастики на конверте. Вряд ли это какое-то поздравление, думал я. И, к сожалению, оказался прав.
«Штурмбанфюрер Бауман,
В соответствии с распоряжением штаба, с 3 по 4 января 1940го года вам назначен перевод из лагеря Брайтенау в лагерь Хинцерт, регион Альзас. Ввиду вашего медицинского состояния, а также рекомендации лагеря и медицинского центра, вам разрешается взять с собой двух проверенных лиц:
Сара Доун — ваш лечащий врач.
Оливер Раш — способный санитар и ваше доверенное лицо, также лечащий врач.
Настоятельно рекомендуем не разглашать эту информацию никому, кроме доверенных лиц и членам семьи в целях обеспечения безопасности.»
Новость настолько неожиданная, что даже ожидаемая. Я имею ввиду, что такое вполне себе могло произойти, но у меня не было ни одной причины задумываться об этом. Возможно, это просто была моя недальновидность. Лагерь специального назначения. И это не то, что было до этого. Это не трудовой, не «перевоспитательный» и даже не временный. А попросту концентрационный. Тот, который подписывает дорогу в один конец. К тому же лагерь расположен у французской границы. Именно там, где, по слухам, скоро будет формироваться ударная группа для будущей западной кампании. Всё больше разговоров было о том, что в ближайшие месяцы начнётся операция в Скандинавии — якобы для защиты поставок железной руды. Но никто из офицеров не верил в защиту. Все в штабе знали: будет нападение. Сначала Дания и Норвегия, затем — Франция. Конечно же меня бы не отправили ни в Данию, ни в Норвегию(да и я если честно не горел желанием воевать в холоде), поэтому единственной перспективой для меня оставалась Франция — когда подойдет ее время, я надеялся, что меня наконец-то отправят на фронт.
Конечно, «ты будешь там не один», скажете вы. И конечно же будете правы. Мне разрешили взять с собой Сару и Оливера, тех, кто на данный момент являются самыми близкими мне людьми(Оливер в силу того, что он мой друг, а Сара потому, что ей необходимо помогать мне) в лагере. Это своего рода разделение: в то время как дома у меня одни родные, близкие, то в лагере уже другие. И да, я не могу отрицать, что присутствие близких людей в месте, подобном Хинцерту, это дар божий, но все же легче от всего осознания не становилось.
Вечером того же дня я сидел за столом и, вяло ковыряя вилкой содержимое тарелки, размышлял обо всем, что произошло сегодня утром. И хотя ужин по большей мере шел своим чередом: Мари спокойно ела, отец обсуждал новости из вечерней газеты, а фрау Шнайдер изредка приходила, чтобы проверить стол, всем будто бы было известно, что что-то случилось. А долго молчать я просто не мог…
— Мне сегодня утром пришел приказ, — сказал я совсем тихо и спокойно, наконец отрывая взгляд от одной точки и обращаясь ко всем присутствующим. Вилка замкнула о фарфор, а Мари замерла, глядя на меня.
— Приказ? — переспросил отец, нахмурившись. — Ты возвращаешься раньше?
— Нет, нет, я уезжаю через пару дней, но…— краем глаза я заметил, что даже фрау Шнайдер прислушивается к разговору и явно волнуется. — После Брайтенау уезжаю в другой лагерь. Меня переводят в Sonderlager Hinzert.
— В Sonderlager? — голос Мари надломился, когда она спросила меня. — Это же…
— Да, это он, — перебил ее я, не желая слышать эти слова.
— Это лагерь для полит заключенных, Клаус, — но отец, видимо, посчитал нужным огласить это. Я лишь грозно взглянул на него, после тяжело выдыхая.
— Да, я знаю, отец, но у меня есть возможность взять с собой двух человек.
— И кого же? — спросил отец уже более спокойным тоном.
— Сару Доун, моего лечащего врача.
— И вместе с этим девушку, — прошептала Мари мне слишком тихо, чтобы только я услышал, и при этом улыбнулась. Я ей ничего не ответил.
— И Оливера Раша, — доставил я. — Без них я не поеду.
Мари сокрушительно выдохнула, прижимаясь ближе ко мне, в то время как отец смотрел на меня с неким подобием сочувствия. Они все явно не хотели меня отпускать.
После того как отец покинул столовую, я и Мари остались в тишине и одиночестве. За окном медленно падал снег, застилая землю своим белоснежным одеялом.
— Ты не хочешь сказать мне, куда именно и зачем тебя отправляют? — тихо спросила Мари, разглядывая подол своего платья.
— В лагерь у западной границы, недалеко от Франции.
— И это опаснее, чем кажется на первый взгляд, — спросила она, обеспокоено касаясь рукой моего плеча. Я лишь тяжело кивнул, хмуря брови.
— Я не знаю, вернусь ли, если меня отправят дальше, во Францию…
Мари ничего больше на это не сказала, лишь продвинулась ближе ко мне и обняла, стараясь утешить.
— Ты все реже приезжаешь, — заметила девушка с печалью в голосе.
— Меня с каждым разом отправляют все дальше и дальше, — ответил я меланхоличным тоном. Мы замолчали на какое-то время, после чего Мари отстранилась, чтобы посмотреть мне в лицо.
— Ты…изменился.
— Ты тоже.
Она тихо посмеялась, но ее смех уже не такой, каким я его когда-то помнил — веселым и звонким. Теперь он…более взрослый, печальный.
— Мы просто выросли, — ответила она, разглядывая мои уставшие глаза. Я же разглядываю ее и вдруг вижу, как изменились черты ее лица с последней нашей встречи — стало чуть выражение, взрослее, элегантнее. Мари кладет руку на мою ладонь. Я непроизвольно вздрагиваю и тут же пытаюсь расслабиться. Я стал слишком невосприимчив к прикосновениям.
— Извини, — ее голос тихий и виноватый. А я сидел молча, пытаясь понять свои чувства в этот момент.
Уже позже, когда ужин был закончен, а дом почти погрузился в сон, я сидел на темной кухне с чашкой холодного кофе в руках. Фрау Шнайдер все еще приводила в порядок фарфоровый сервиз, расставляя его по местам, но мое присутствие не не смущало. Как и меня. Бывало в детстве я приходил сюда на кухню и с интересом лазил по шкафчикам и полкам, исследуя все, или же просто ждал, пока фрау Шнайдер закончит свои дела, чтобы мы пошли играть в сад. Фрау Шнайдер вдруг оторвалась от своего занятия и без лишних слов подошла ко мне и поставила на стол кусочек штоллена. Я улыбнулся ей и с удовольствием принял угощение. Фрау Шнайдер же прошла мимо и мягко погладила мои волосы.
— Ты справишься, Клаус, главное не падать духом, — сказала она. — И не терять веру. В себя и в людей рядом.
Я улыбнулся ей и согласно кивнул головой, ощущая некое успокоение от всей этой поддержки.