Глава 8
2 августа 2025, 22:44За окнами льет дождь. Серый, вязкий, как будто сам воздух пропитан тяжестью. Капли барабанят по стеклу, смывая остатки сна, иллюзий и надежд. Пасмурно. Давяще. Гром не гремит, но будто затаился где-то в облаках, как предупреждение. Это утро — не начало. Это продолжение бури, просто в другой форме.
В особняке тихо. Даже девочки ходят на цыпочках, как будто боятся потревожить тишину. Только где-то глухо играет старая пластинка, шипя на переходах между треками, словно сама не уверена, стоит ли ей звучать.
Барная стойка. Свет тусклый, янтарный. Запах кофе, крови и перегара впитался в древесину. Эли сидит на высоком стуле, будто врастая в него. Плечи сутулые, взгляд — куда-то в стакан с водой, как будто там можно увидеть ответ, которого нет.
Рядом — Никки. В одной майке, без белья, с сигаретой в зубах. Волосы растрепаны, губы чуть прикушены, как всегда. Она берет аптечку со стойки, достает бинт, аккуратно разрезает его ножницами.
— Поперек и поглубже в следующий раз, мышка, — произносит она с привычной циничной заботой, не глядя на Эли. — Чтобы наверняка.
Эли не реагирует. Только сильнее сжимает пальцы. Кожа на запястьях бледная, с тонкими линиями, похожими на красные нити. Тонкие, но предательски честные.
Никки оборачивает бинт, движениями уверенными, отточенными. Как будто не в первый раз. Как будто делает это часто — то себе, то другим. Запах йода перебивает сигаретный дым.
— Ну хоть по прямой резала, — добавляет она спустя паузу. — Уже прогресс.
Эли опускает голову. Волосы падают на лицо, скрывая все — стыд, злость, усталость. Внутри — все еще вчерашняя ночь. И он. Его прикосновения, его исчезновение. Пустота, оставшаяся после. Плотная, вязкая, как этот дождь.
И в этой тишине, под капли за окном и запахи крови и дыма…
Дверь открывается с грохотом. Как выстрел. Как сигнал.
На весь зал раздается:
— И тааааам шальная императрицаааа…
На пороге — женщина в леопардовой шубе, очках, с татуировками, в кружевном белье и рваных чулках, с ярко-бордовыми волосами и… козлом на поводке.
— Ну что, мои грешные недоебыши… Я скучала. Это — Борис. Он теперь часть семьи. Где мой борщ?
Все замирают. Воздух словно густеет от электричества. Никки роняет сигарету, как будто пальцы на секунду перестали ей подчиняться:
— Мать вернулась… Господи, спаси уцелевших, — шепчет Никки, будто молитву, обращенную к бару, к небу, да хоть к этому козлу на поводке.
Джей впервые выглядит живым. Он стоит у женщины за спиной, напряженный, как струна, на мгновение словно оцепенев — как будто его пронзило током прошлого. Хотел сорваться, рвануться к Райдеру, но не успел — женщина обернулась, угрожающе шипя, в ее прищуре блеснуло что-то первобытное, опасное, как у змеи перед броском:
— Только попробуй, красавчик. Сюрприз испортишь — яйца откушу. Без предупреждения.
Женщина идет по залу — нет, не просто идет. Она врывается, как ураган с запахом табака и бедлама, плывет, как королева разъеба, чья корона из дерзости и хаоса. За ней на поводке важно ступает козел, словно личный телохранитель. Она ловко раздает пощечины, будто подписывает чеки, шлепает по заднице девочку, что посмела выпрямиться слишком гордо, и, оставляя за собой шлейф из смеха, шока и восхищения, грациозно выходит к Никки и Эли.
— Сейчас вы мне все расскажете, сученьки, — произносит она, сладко, с растянутым ядом. — Кто кого трахал, кто кого предал и кто тут теперь главная.
Потом ее взгляд падает на Эли. Медленный, скользящий, как лезвие по стеклу. Изучающий, с ноткой насмешки, оценивающий — как охотник оценивает добычу. И в этой безмолвной паузе что-то темное мелькнуло в зрачках, обещая беду или откровение.
— А ты кто, конфетка?
Эли — будто сжавшаяся до маленькой точки внутри, но внешне все еще упрямо выпрямленная, как пружина, готовая лопнуть. Губы плотно сжаты, подбородок чуть вздернут — хрупкое, но дерзкое «не сломаюсь» в каждом ее миллиметре:
— Эли.
— Ммм… звучит, как слабительное. Посмотрим, как на вкус. Я — Николь.
— Откуда, блять, у тебя козел?! — выдыхает Никки, так, будто впервые за все время реально сбита с толку.
Пауза. Николь делает глоток из бокала, который откуда-то уже появился в ее руке, словно сам материализовался в знак уважения. Взгляд — в потолок, будто она взывает к небесам, но с ухмылкой на губах, как актриса в последнем акте трагикомедии. Голос — с интонацией театрального монолога, отточенный, драматичный, с каплей безумия.
— Монастырь в горах. Искала просветление — нашла Бориса. Он пасся, смотрел на меня с пониманием. Мы сблизились.
Пауза. Она затягивается сигаретой медленно, с наслаждением, будто вдыхает не табак, а собственную легенду. Дым струится из ее ноздрей, как пар из адских врат, и в этот момент вся сцена вокруг — просто декорации для ее моноспектакля.
— На третий день поняла — если останусь, сойду с ума. На четвертый — что и Борису тут хуйня. На пятый — мы сбежали. Я — в шубе. Он — в грехе.
Никки хлопает ресницами, как будто пытается моргнуть реальность обратно в рамки нормы — но не получается:
— Ты спиздила козла у монашек…
Николь, не мигая, с таким выражением лица, будто выносит приговор вселенной:
— Я спасла его. А они пусть дальше молятся своим козлиным богам без него.
Никки качает головой, словно пытается вытряхнуть из нее происходящее, и хрипло выдыхает:
— Ты когда-нибудь извинялась за это?.. За ЭТО?!
— Конечно. Я оставила записку, — с невозмутимым видом парирует Николь, будто речь идет о забытом зонте.
Она произносит слова не просто с интонацией молитвы — с благоговением последнего пророка:
— Спасибо за вино, за кровать, за козла. Борис уехал искать смысл. А я — Wi-Fi. Аминь.
На кухне клубится пар, будто сам воздух решил потанцевать под балет безумия. Запах свеклы, чеснока, гнева и старых грехов витает, как заклинание. Николь — у плиты, в одной шубе, под которой только кружевное белье, как у ведьмы, готовящей зелье войны. Волосы заколоты небрежно, сигарета прилипла к губам, а кастрюля бурлит так, будто в ней варится не борщ, а месть. В каждом ее движении — вызов, в каждом вдохе — угроза. Она не готовит. Она творит проклятие.
— Пересолила... идеально, — шепчет она с довольной ухмылкой, пробуя бульон и морщась так, будто именно такая реакция и была целью. В ее голосе — одобрение алхимика, наконец добившегося нужной концентрации яда.
Рядом стучат ножи, будто отбивают тревогу, сковородки гремят, как овации на черной мессе. Девочки крадутся мимо на цыпочках, затаив дыхание — не от страха, а из суеверного уважения, как будто прошла сама Лилит и коснулась всех взглядом.
— Я уехала за хлебом. Немного задержалась, — ворчит она, помешивая борщ с яростью полководца. — Что, блять, вы тут без меня устроили? У кого яйца лопнули, а у кого — выросли?
Эли, стоящая у дверного косяка, почти шепотом, будто боится, что ее вопрос откликнется чем-то непоправимым, спрашивает у Никки:
— Кто это… вообще??
Никки, сидящая на краю стола, замирает. Пальцы сжимаются на краю древесины, будто ищут опору в этом внезапном вторжении прошлого. Тишина — глухая, вязкая, как перед грозой. Потом — медленно, почти с благоговением:
— Николь была с ним еще до того, как он стал Вороном. До того, как тьма в нем обрела имя.
Словно лед прошелся по позвоночнику, оставляя за собой не просто озноб, а раскаленный след. Укол — не ревности, а чего-то древнего, первобытного, как инстинкт. Эли хмурится, брови тенью опускаются на глаза. Пальцы сжимаются в кулаки, ногти впиваются в ладони. Она смотрит в сторону кабинета, будто взгляд может пробиться сквозь стены. Будто чувствует — он тоже это почувствовал. Эту дрожь. Эту угрозу.
А Николь тем временем кидает в борщ целую горсть перца:
— Пусть прочистит вам чакры, зайчики.
***
За окном льет дождь, как из прорванного неба. Он не просто падает — он хлещет, как плеть, как кара, обрушившаяся на город. Тяжелый, вязкий, с гулом, будто небеса истерят в унисон с душой. Будто сам мир рыдает — но не без звука, а с громом в каждой капле. В кабинете — полумрак, как будто свет боится заглянуть туда, где столько тени. Воздух густ от дыма и мыслей, от которых хочется выть. Ворон сидит в кресле, как статуя боли, курит, не двигаясь. Пальцы вцепились в сигарету, будто держат спасательный круг в море безумия. Его грудь вздымается тяжело, как будто каждая попытка вдохнуть — схватка с собственной тенью. А взгляд... он не просто пустой — он выжженный, направлен в точку, которой нет и никогда не было. Только он. Только тишина. Только пепел. В голове — гул, как от стаи ворон, бьющейся о череп изнутри. Эли. Кровь. Шепоты, словно кто-то шепчет из-под кожи. Демоны без лиц и имен водят хороводы по его сознанию. Мысли тонут одна за другой, как корабли в черном море, где не видно даже дна. Лицо — мраморное, как у статуи надгробия. Веки опущены, но внутри все орет. Он — не человек, а трещина между быть и не быть. Почти Джокер, только без маски. Все настоящее. Все в голос. И тут — БАХ! Дверь вылетает с таким треском, будто сама преисподняя не выдержала напора. Как взрыв без огня, как вызов богу тьмы. Словно вселенная в одно мгновение решила: пора встряхнуть это болото отчаяния. И на пороге — не спасение, не угроза. Апофеоз. На пороге Николь в леопардовой шубе — словно с обложки сумасшедшего журнала для ведьм-рок-звезд, кастрюля борща в одной руке, как дар богам, и козел в розовом гламурном ошейнике, усеянном стразами, с табличкой «BORIS 👑», будто он не просто животное, а коронованный посланник безумия. — Ну че, чмонька, — говорит она, криво усмехаясь. — Скучал? Она кивает в сторону кастрюли и козла, с выражением лица, будто вручает Святую Троицу апокалипсиса: — Я привела тебе ужин, друга и пиздец. В каком порядке подавать — сам выбирай. Кастрюля с грохотом встает на стол, словно удар по нервной системе этого кабинета. Борис блеет — громко, с достоинством, с интонацией, будто он сейчас зачтет манифест освобожденных козлов. Райдер замирает. Не моргает. Его взгляд — как у человека, который видел и пытки, и смерть, но не был готов к кастрюле и козлу в бриллиантах. Он просто смотрит, будто его разум вышел покурить, а тело осталось разбираться. — Это Борис, — поясняет она, небрежно убирая каплю с губ. — Мы сбежали из монастыря. Он травоядный. Но может боднуть, если не уважать шубу. Борис делает круг по кабинету с видом гламурного мессира. Его ошейник сверкает, как проклятие с витриной Тиффани — каждый камушек в нем будто проклинает систему и одновременно требует обожания. Его шаги тяжелые, уверенные, как у существа, знающего себе цену и не прощающего тех, кто ее не платит. — Не смотри так на него, — шипит она. — Он заслужил. Мы с ним выжили в монастыре, в горах и в Берлине. Этот ошейник — символ. Он откусил у монахини туфлю, и я поняла: он мой человек. Просто в шерсти. Райдер хрипло, будто слова застряли между ребер: — Это… стразы? Серьезно?.. Она медленно поднимает бровь, как палач клинок: — Бриллианты, долбоеб. Мы теперь живем красиво. Это Борис, мать его, а не сельский цирк. Уважай — он видел больше, чем ты в своей тьме. И выжил. Он пытается сказать что-то, но голос предает — как будто слова застряли где-то между легкими и прошлым. Вместо ответа — выдох, наполненный годами боли, вины и невыносимой нежности: — Николь… — Заткнись, — обрывает она. — Я голодная, злая и мокрая. Садится на стул, стоящий напротив, с грацией кошки и дерзостью королевы апокалипсиса. С царственной наглостью закидывает ноги на его бумаги, будто захватывает территорию и оставляет метку власти: — Соскучился, да? Он медленно кивает, будто головой качает не он, а само время, сжавшееся в комок боли: — Я думал, ты умерла. Тебя не было два года, блять. Она смотрит в глаза. Медленно. Глубоко. Словно заглядывает в самую суть его трещин, в самую темноту, откуда давно ушел свет — не с испугом, а с привычной наглостью той, кто уже там бывала. — Почти. Но у меня был Борис. Он давал надежду. И жрал тапки. Борис в этот момент с благоговейной сосредоточенностью грызет угол ковра, будто вершит древний ритуал разрушения, внося свой вклад в падение империй. Николь гладит его по рогам с таким видом, будто треплет героя после славной битвы: — Умничка. Скушай капитализм. Разрушь этот буржуазный ковер до основания, мы все простим. Ворон тяжело вздыхает, как будто весь мир с грохотом рушится ему в грудную клетку. Он трясет головой, пытаясь вытряхнуть наваждение, но галлюцинации не исчезают — напротив, они становятся плотнее. Николь сидит перед ним — не мираж, не тень, а воплощенный хаос с сердцем, стучащим в такт анархии. Королева абсурда. А рядом козел, жующий ковер с тем же упорством, с каким судьба жрет его покой. Два ебаных года. Без звонков. Без следа. Даже без вшивой записки на прощание. Просто испарилась, как дым от ее сигарет — резко и вонюче. А теперь сидит перед ним, будто не прошло ни дня. Будто не оставляла пустоту, в которую он тогда провалился без остатка. — Ты ебанутая, — выдыхает Райдер, как факт, будто сдается. — Тебе тридцать два, а ты все еще ведешь себя как ребенок. — А тебе тридцать четыре, и ты все еще ведешь себя как ебаный эмо-бой из 2007, — усмехается она, закуривая и выпуская струйку дыма. Борис, осознав тщетность сражения с ковром, театрально фыркает, будто выражая презрение к интерьеру, и с достоинством укладывается у ног своей хозяйки. Его взгляд — полон философского примирения, как у мудреца, пережившего войны, революции и пару дурных ремонтов. — Эли, — произносит Николь. — Твоя новая игрушка, да? Но, судя по твоему кислому ебальнику, ломает она тебя, а не ты ее. — Заткнись, Николь, — цедит Ворон. — Не переходи черту. Николь начинает смеяться — громко, пронзительно, истерично, как ведьма на костре, которой уже нечего терять. Смех ее прорывается сквозь стены, взрывает воздух, врывается в уши, как крик безумия, давно забытого богами. — Началось в колхозе утро, блять! — всплескивает руками. — Не забывай, Райдер, я одним только взглядом могу выжечь тебя до основания. Ворон сидит, не шевелясь, словно статуя из мрамора и боли. Только Николь могла произносить его имя — настоящее, человеческое — и при этом оставаться целой. Остальным оно резало глотки. Она была с ним тогда, когда все трещало, ломалось, горело внутри. Когда он тонул в болоте — не воды, а себя. Или тонула вместе с ним, смеясь сквозь мрак, как будто ад для нее был домом. — Я, кстати, остаюсь. А то твои бляди совсем распоясались, — произносит Николь с невозмутимостью в голубых глазах. — Нет, — отрезает Ворон, голосом, в котором больше усталости, чем ярости. — Ты не вписываешься в правила, — говорит он, взглядом указывая на ее ярко-бордовые волосы, словно они кричат о бунте в хоре покорных. Его детищем был не просто бордель — это была витрина элитной иллюзии, театр с четко прописанными ролями, где богатые дяденьки платили за сказку. А в этой сказке не было места ни татуировкам, ни пирсингу, ни вот таким ходячим катастрофам в леопардовых шубах. — Хуй я клала на твои правила, сладкий, — Николь тушит сигарету в пепельнице. А Ворон молчит, потому что знает: спорить с ней — бессмысленно. — Но так уж и быть. Борис будет сидеть в комнате, чтобы не смущать клиентов. — Зачем ты вернулась? — Я слышала, Менсон вышел из тени, — улыбается она. — Соскучилась по своему любимому ментозавру. Как он поживает, кстати? Ворон улыбается лишь уголками губ, так, словно боится, что эта улыбка вызовет землетрясение. Он до сих пор помнил, как даже Менсон — стальной, закаленный, безжалостный — никогда не поворачивался к ней спиной. Потому что не знал, что могут нашептать демоны в ее красивой головушке. Демоны, которых она не только слышала, но, кажется, иногда и подкармливала. Но вот беда — и сама она не всегда знала, с кем делит череп. Эли подглядывает за этой сценой из узкой щели между дверью и косяком. Тело напряжено до дрожи, ладони вспотели. Она прилипла к тени, словно сама стала ее частью. Почти не дышит — как будто даже воздух может выдать ее тайну, разбить хрупкое стекло момента. В каждом мускуле — замерший страх и необъяснимое притяжение. На лице — буря. Зависть, как ржавчина на сердце. Восхищение, смешанное с чем-то близким к страху. А тревога... тревога ползет по позвоночнику, как тонкий ледяной червь, оставляя за собой ожоги. Николь — не просто другая. Она — как ураган в теле женщины. Дикая, необузданная, будто родом из тех миров, где нет правил. Она говорит с ним так, будто давно прошла все его лабиринты. Как будто знает не только его голос — а то, каким он становится в темноте. И Ворон... Он не такой, каким она его знала. Не ледяной, не жесткий, не тот, кто ломает — а тот, кого однажды уже сломали. В нем что-то смягчается, трескается, будто от прикосновения к чему-то давно забытому. В голосе — глухая нежность, рвущаяся сквозь привычную хрипотцу. В глазах — призраки боли, прожитой не в одиночку. Он позволяет ей больше, чем кому-либо. Слишком много. Слишком свободно. Будто отпускает на волю того себя, кого Николь когда-то удержала за руку на краю. И вдруг — ее будто пронзает током. Она слышит это. Его имя. Не "Хозяин". Не "Ворон". Не "Он". Настоящее. Слишком живое, слишком интимное, как выстрел в душу. — Райдер, — выдохнула Николь, и это прозвучало не как обращение, а как привязка к реальности. Легко, почти небрежно, но в этом легком тоне было больше власти, чем в крике. Имя скользнуло по воздуху, как клинок — точно, красиво, смертельно. Как будто оно принадлежало только ей, и всем остальным было запрещено даже думать его вслух. Райдер. Рай… Имя прожигает сознание, как раскаленный нож по стеклу. Оно остается внутри — навсегда. Больное, запретное, интимное. Словно она подглядела за актом исповеди, подсмотрела в ключевую щель в сердце того, кого не должна была понимать. Как будто прикоснулась к чужой, оголенной душе — и уже не сможет отвести руку.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!