VII. Крючки правды

27 июля 2026, 07:00
      Жилище Вольпе оказалось не тем мрачным логовом, которое рисовало воображение Мёрси, пока автомобиль петлял по тихим улицам вдали от центра города. Это была скромная двухэтажная квартира в старом кирпичном доме на северо-западе Чикаго. Район был одним из тех мест, где воздух пах не гарью заводов, а сухими листьями и корицей из пекарни на первом этаже. Внутри было чисто, почти аскетично: минимум мебели, книжные полки от пола до потолка, на стенах несколько чёрно-белых фотографий, которые Мёрси не успела разглядеть, потому что силы покинули её, как только она переступила порог.       — Спальня на втором этаже, — сказал Вольпе, запирая дверь на все замки. — Я останусь внизу, в гостевой. Не бойся.       — Я не боюсь, — ответила Мёрси, хотя голос её дрожал от усталости, что можно было принять за страх.       Девушка поднялась по скрипучей лестнице, держась за перила, и вошла в маленькую уютную комнату с широкой кроватью, застеленной тёмно-синим одеялом. Мёрси подошла к тумбе и зажгла лампу с оранжевым абажуром. Круги света создавали такую тёплую атмосферу, что комната начала казаться девушке самым безопасным местом на земле. Мёрси не помнила, как разделась, натянула на себя чистую мужскую рубашку, выданную ей ещё внизу, и провалилась в сон, похожий на глубокий колодец, где нет ни снов, ни кошмаров, только тьма и покой.       А потом был низкий, осторожный голос, зовущий её из этой тьмы:       — Мерси. Мерси, проснись. Ты пила сегодня что-нибудь? А ещё тебе нужно поесть.       Девушка открыла глаза. Вольпе сидел на краю кровати, держа в руке стакан с водой. На улице уже стемнело.       — Который час? — спросила Мёрси хрипло.       — Половина десятого. Ты спала почти четырнадцать часов. Я уже начал беспокоиться.       Мёрси села, взяла стакан и жадно выпила воду, расплескав половину на рубашку.       — Извините, — сказала она, вытирая губы тыльной стороной ладони. — Я не хотела доставлять хлопот.       — Ты и не доставляешь. — Вольпе взял у неё пустой стакан и поставил на тумбочку. — Но есть надо. Я сварил суп. Ничего изысканного, но зато горячее.       — Вы умеете готовить? — Мёрси удивилась.       — Солдат должен уметь всё, кроме рожать, конечно, — ответил мужчина, и в его тоне впервые за всё время прозвучало что-то, отдалённо напоминающее улыбку.       Мёрси спустилась, кутаясь в рубашку, которая доходила ей до колен. На кухне пахло овощами, специями и свежим хлебом. Вольпе поставил на стол тарелку с густым супом, кусок хлеба и кружку тёплого молока. Мёрси ела медленно, чувствуя, как приятное тепло разливается по телу, заставляя мышцы расслабляться, а мысли течь размеренно, без паники.       — Вы так и не представились, — сказала она, когда суп был съеден. — Я знаю только вашу фамилию — Вольпе. Но не имя.       Мужчина помолчал, сидя напротив и сложив руки на столе. Он смотрел в стену, за которой шумел вечерний город.       — Алоизиус, — произнёс он наконец, и в его голосе будто послышалось что-то вроде неловкости. — Алоизиус Вольпе. Но никто меня так не называет. Для всех я просто Вольпе.       — Алоизиус, — повторила Мёрси, пробуя имя на вкус. — Красивое имя. Необычное.       — Слишком длинное для человека моего склада, — буркнул он. — Поэтому — просто Вольпе. И прошу, давай перейдём на «ты».       — Хорошо, — согласилась Мёрси, подавив улыбку. — Спокойной ночи… Вольпе.       Она поднялась в ту же комнату и рухнула на кровать, чувствуя, как веки вновь тяжелеют. Но перед тем как провалиться в сон, она подумала: Алоизиус. Интересное имя для человека, который защищает других, словно ангел-хранитель.       Мёрси улыбнулась во тьму, потому что впервые за долгое время ей показалось, что ангелы действительно существуют. Просто они носят тяжёлые пиджаки и умеют готовить суп.

***

      Чикаго встретил декабрь ледяным дыханием озера Мичиган, которое гнало по улицам мелкий колючий снег, заставляя прохожих кутаться в воротники и ускоряться шаг. Мёрси стояла у окна своей маленькой комнаты в христианском пансионате для девушек «Дом надежды» и смотрела, как снежинки кружатся в тусклом свете уличного фонаря, прежде чем растаять на тёплом стекле.       Три месяца. Три месяца с того дня, как Вольпе вытащил её из «Стеклянного сада». Три месяца новой, тихой, размеренной, почти нормальной жизни.       Пансионат располагался в двухэтажном особняке на окраине, где сестры-христианки привечали девушек, попавших в беду. Здесь не задавали лишних вопросов, не смотрели осуждающе, не требовали рассказывать о прошлом. Здесь просто позволяли жить, есть горячую пищу, спать на чистом белье и молиться, если хочется. Мёрси не молилась. Она не была уверена, что Бог слушает тех, кто прошёл через такое. Но она кивала сестре Агате — пожилой женщине с добрыми морщинистыми руками — и исправно посещала воскресные службы, потому что это было частью правил.       Вольпе появлялся раз в неделю, всегда в одно и то же время, по пятницам, после обеда. Он привозил продукты, а иногда книги. Мёрси много читала: детективы, романы, даже философию, которую находила в пыльных шкафах пансионата. Она училась готовить у сестры Агаты. Та терпеливо показывала, как замешивать тесто, варить бульоны и запекать яблоки с корицей. Мёрси оказалась старательной ученицей. Руки, помнившие боль, быстро запоминали новые движения, и вскоре её пироги стали украшением чаепитий в гостиной.       Мёрси изменилась. Это было видно и в зеркале: волосы немного отросли и теперь собирались в аккуратный пучок на затылке, исчезли синяки и всё чаще на щеках играл здоровый румянец. Также Мёрси изменилась внутри. Тот страх, что жил в животе и грыз изнутри, постепенно утихал, сменяясь чем-то другим. Осторожностью? Да. Но также и твёрдостью. Девушка научилась смотреть людям в глаза, не отводя взгляда. Научилась улыбаться — пусть не широко, но искренне. Научилась спать по ночам почти без кошмаров, хотя иногда просыпалась для того, чтобы убедиться — она больше не в подвале.       Мёрси помнила, что должна «вспомнить». Документы отца были тем, за что Монклер заплатил её свободой. Но также ясно она понимала, что эта папка — единственный козырь, которым может распоряжаться.       Вольпе не давил. Он просто ждал.       — Вспомнишь — скажешь, — говорил он, пожимая плечами. — Монклер пока не торопит.       Но Мёрси знала, что не стоит испытывать терпение Монклера. Она понимала, что Вольпе защищает её, каждый месяц, докладывая: «Она ещё не вспомнила».       Иногда Мёрси появлялась в башне ювелиров. Сначала робко, потом смелее. Она надевала одно из платьев, что купила на скромные деньги, которые Вольпе оставлял ей на расходы, брала сумочку, шляпку, и поднималась на тридцать восьмой этаж. В офисе Монклера её встречали прохладно, но без враждебности. Она располагалась в приёмной, перелистывала журналы и поглядывала на пустующую стойку, где должна была сидеть хоть какая-то секретарша. Иногда Монклер разрешал ей войти, чтобы просто постоять у окна, посмотреть на город.       — Привыкаешь к виду? — спросил он однажды, когда она задержалась дольше обычного.       — Привыкаю, — ответила Мёрси. — Сверху всё кажется таким маленьким и незначительным. И проблемы тоже.       Монклер ничего не ответил, только усмехнулся и вернулся к бумагам.

***

      Однажды, ещё в ноябре, когда землю только-только укутал первый снег, Вольпе приехал за ней на рассвете.       — Одевайся теплее, — сказал он. — Мы едем на кладбище.       Мёрси не спросила к кому, потому что догадывалась.       Кладбище святой Марии находилось в получасе езды от города, среди замёрзших полей и голых деревьев, чьи ветви тянулись к серому небу, как руки утопающих. Вольпе вёл машину молча, и Мёрси тоже не говорила. Она прижимала к груди маленький букет хризантем, который купила сама в цветочной лавке у пансионата, и смотрела на дорогу, чувствуя, как комок подкатывает к горлу.       Могила Германа Прайса оказалась довольно скромной: серый гранитный камень с выбитым именем и датами, без цветов и венков, только пожухлая трава у подножия. Мёрси опустилась на колени, положила цветы и долго сидела, не в силах вымолвить ни слова.       Вольпе стоял в отдалении, прислонившись к дереву, и смотрел, как ветер треплет её пальто и выбившиеся из-под шляпки каштановые пряди. Он не мешал, просто был рядом.       — Папа, — прошептала наконец Мёрси, и голос её сорвался. — Прости, что не смогла себя защитить. Прости, что не вспомнила сразу. Но я обещаю — я найду. Я найду и сделаю так, чтобы они заплатили. Все до одного.       Девушка коснулась холодного камня ладонью и замерла на мгновение, словно прислушиваясь к чему-то. Может быть, к ветру, а может, к голосу из прошлого, который нашёптывал ответы.       — Пора, — тихо сказал Вольпе, подходя ближе.       Мёрси встала, отряхнула колени и, не оборачиваясь, пошла к машине. Обратно тоже ехали молча, но это было молчание не горя, а тихой, спокойной грусти — той самой, что лечит, а не разрушает.

***

      Декабрьским вечером, за неделю до Рождества, Мёрси задержалась в башне ювелиров дольше обычного. Она ждала Вольпе, который скрылся в кабинете Монклера с очередным докладом, и, устав сидеть в приёмной, вышла в коридор, чтобы размять ноги. Холл на этаже был пуст. Под потолком горели лампы, отбрасывая длинные тени на мраморный пол.       Дверь кабинета была приоткрыта — ровно настолько, чтобы сквозь щель просачивался голос Вольпе.       — Она не помнит, — говорил он, и в его тоне чувствовалась усталость, которую мужчина обычно прятал за невозмутимостью. — Может, и правда не знает. Старик мог и не говорить дочери.       Мёрси замерла. Сердце пропустило удар, а потом забилось где-то в горле, глухо и часто. Она знала, что подслушивать нехорошо. Но, вопреки здравому рассудку, ноги приросли к полу, уши напряглись, ловя каждое слово.       — Или она очень хорошо играет роль, — ответил Монклер, и в его голосе прозвучала холодная усмешка. — Прайс был неглупым человеком, Вольпе. Он не мог оставить семью без защиты… догадывался, что его могут убрать.       — Я не верю, что она врёт, — сказал Вольпе.       — Ты не не веришь. Ты хочешь верить ей. Это разные вещи.       Повисла пауза. Мёрси слышала, как скрипнуло кожаное кресло, а затем раздались размеренные шаги.       — У него был сообщник, — продолжил Монклер. — Я уверен. Кто-то помогал ему добыть информацию. Кто-то, кто знал больше, чем положено… И этот кто-то — возможно… единственный, кто знает…       — Этим кем-то не может быть его дочь! — возразил Вольпе.       — Я думаю, она знает больше, чем говорит. Возможно — неосознанно. Или сознательно — как единственный козырь, который у неё остался.       — Она доверяет мне, — сказал Вольпе, и в его голосе появились стальные нотки. — Я не стану её пытать.       — Я и не прошу пытать. — Монклер вздохнул. — Я прошу наблюдать. Слушать. Замечать детали. Возможно, она что-то обронила во сне, в разговоре… У тебя было три месяца, Вольпе. Три месяца, а результата — ноль.       — Результат — она жива, — глухо ответил Вольпе. — Она почти здорова. Она научилась улыбаться. Это тоже результат.       — Сентиментальность, — отрезал Монклер. — Это то, что губит лучших людей. Не позволяй этого себе, Вольпе.       Мёрси отступила от двери. Её сердце колотилось так сильно, что она боялась — они услышат этот стук в тишине коридора. Девушка быстро, насколько позволяли дрожащие ноги, вернулась в приёмную, села на стул и сделала вид, что листает журнал.       Через пару минут дверь кабинета открылась, и вышел Вольпе. Его лицо было непроницаемо, как всегда, но Мёрси заметила складку между бровями, которая появлялась, когда он о чём-то напряжённо думал.       — Идём, — сказал он тихо.       Девушка поднялась, взяла сумочку и пошла за ним к лифту. В кабине они стояли молча, глядя на мелькающие лампочки этажей. Только когда двери открылись на первом, Мёрси взяла его за рукав.       — Вольпе, — сказала она, глядя ему прямо в глаза. — Ты веришь мне?       Он посмотрел сверху вниз на её каштановые волосы, собранные в аккуратный пучок, на её тёмно-зелёное платье, которое очень шло к её глазам, на её лицо, больше не бледное, а живое, с румянцем на щеках.       — Верю, — сказал он. — Но тебе нужно отучиться подслушивать чужие разговоры.       Мёрси улыбнулась — той улыбкой, которая стала появляться на её лице всё чаще за последние недели — и отпустила его рукав.       — Тогда поехали домой, — сказала она. — Агата сегодня печёт рождественское печенье. И я обещала помочь.       — Домой, — повторил он, и в этом слове, сказанном его низким голосом, было что-то такое, от чего мороз пробегал по коже, но не холодный, а тот, что бывает от предчувствия чего-то хорошего.       «Паккард» вырулил на заснеженную улицу, и огни города поплыли за окном, как золотистые рождественские гирлянды, обещающие, что даже в самом мрачном городе есть место свету. Мёрси смотрела на них и думала о словах Монклера, о папке, о сообщнике отца. Но главное, она думала о том, что Вольпе сказал ей в лифте: «Верю». Этого было достаточно, чтобы идти дальше.

***

      Рождество в Чикаго наступило с тихим, почти невесомым снегопадом, который укутал улицы белым саваном, приглушив шум автомобилей и шаги прохожих. Город, обычно суетливый и агрессивный, на несколько дней замер в том особенном, почти святочном оцепенении, когда даже самые чёрствые сердца открываются навстречу чуду. Или, по крайней мере, навстречу бутылке виски и тёплому пледу.       В пансионате «Дом надежды» пахло корицей, имбирём и хвоей. Сестра Агата, облачённая в торжественное тёмно-синее платье, а не в привычную серую рясу, колдовала у плиты, а Мёрси, в новом шерстяном платье цвета топлёного молока, нарезала яблоки для пирога, стараясь, чтобы кусочки получались ровными и аккуратными. Другие девушки — их в пансионате сейчас обитало семеро, все со своими историями, которые они не рассказывали — украшали гостиную самодельными гирляндами из цветной бумаги и сосновыми ветками, собранными в ближайшем парке.       — Ты сегодня сама не своя, — заметила Агата, бросая быстрый взгляд на Мёрси. — Всё выглядываешь в окно. Ждёшь кого-то?       — Нет, — слишком быстро ответила Мёрси и покраснела.       Агата только улыбнулась, глубже обозначая на лице усыпанные мукой морщины, и ничего не сказала. Она была женщиной проницательной, хотя и не задавала лишних вопросов. За всё это Мёрси её и ценила.       Вольпе приехал за час до сумерек. Его «Паккард» бесшумно вырулил к крыльцу, и он вышел из машины, одетый в своё обычное тёмное пальто и шляпу, из-под которой выбивались чёрные пряди. В руках он держал большой бумажный пакет, перевязанный бечёвкой, и маленькую ёлку — смешное, кривое деревце, которое, тем не менее пахло настоящим лесом.       — С Рождеством, — сказал он, передавая пакет вышедшей ему на встречу Агате. — Тут окорок, сыр и немного денег на нужды приюта.       — Благослови вас Господь, сын мой, — ответила старуха, принимая подарок. — Вы останетесь на ужин?       — Я заберу Мёрси на несколько часов, — сказал Вольпе, и его взгляд скользнул к девушке, которая стояла в дверях, кутаясь в пуховый платок. — Съездим… в одно место.       Мёрси не стала спрашивать. Она надела пальто, застегнула пуговицы и вышла на крыльцо, вдыхая морозный воздух, который щипал щёки и заставлял слёзы наворачиваться на глаза. Снег скрипел под каблуками её новых ботинок, и этот звук казался ей самым мирным на свете.       — Садись, — сказал Вольпе, открывая дверцу.       Они поехали не в сторону центра, а на север, туда, где дома становились ниже, а улицы — темнее. Мёрси смотрела на проплывающие за окном фонари, украшенные рождественскими венками, на витрины магазинов, где светились нарядные ёлки, на редких прохожих, которые спешили по своим делам, неся в руках свёртки.       — Мы едем к тебе? — спросила она наконец.       — Догадалась, — ответил Вольпе, не отрывая глаз от дороги.       В его доме она бывала нечасто — в основном в первые недели после освобождения, когда пансионат ещё не стал для неё убежищем. Но потом, когда она окрепла и научилась жить самостоятельно, их встречи переместились в нейтральные пространства — кафе, парки, иногда — башня ювелиров. Но сейчас, в Рождество, он привёз её сюда. И это было… правильно.       В квартире Вольпе было тепло и тихо. На кухонном столе уже стояла зажжённая свеча, а на плите томилась кастрюля с супом — видимо, он тщательно готовился к её приезду. Мёрси сняла пальто, повесила его на вешалку и прошла в гостиную, где на полу у камина лежал плед, а на журнальном столике стояла непочатая бутылка бурбона, два стакана и маленькая тарелка с имбирными пряниками.       — Ты сам их сделал? — спросила она, беря в руки пряник в форме звёздочки.       — Агата научила, — буркнул Вольпе, зажигая камин. — Сказала, что мужчина в моём возрасте должен уметь готовить не только яичницу.       Мёрси улыбнулась и откусила кусочек. Пряник оказался рассыпчатым, с терпким вкусом имбиря и патоки — не таким нежным, как у Агаты, но сделанным с душой.       — Спасибо, — сказала она. — За всё.       Вольпе кашлянул, не находя слов для ответа, и подошёл к маленькой ёлке, которую поставил в углу. На ней уже висели несколько старых стеклянных игрушек, с облупившейся краской, но оттого не менее трогательных, и гирлянда из сушёных яблок.       — Это мамины игрушки, — сказал он, заметив её взгляд. — Она умерла, когда мне было двадцать. Потом война, потом… потом другая жизнь. А игрушки вот… остались.       Мёрси подошла ближе, осторожно дотронулась пальцем до стеклянного шара, на котором была нарисована роза.       — У нас тоже была ёлка, — сказала она тихо. — Мама всегда ставила её в гостиной, у окна, чтобы все могли видеть с улицы. Она говорила: «Пусть соседи знают, что в доме Прайсов живёт радость».       Мёрси замолчала, уставившись на мерцающие огоньки, и перед её глазами вдруг всплыло то, что она прятала так глубоко, что почти забыла: тёплый, масляный свет керосиновой лампы; мамины руки, пахнущие мукой и ванилью, которые нанизывали на нитку сушёные клюквенные бусы; отец, который вырезал из картона звезду для верхушки, потому что настоящую — покупную — они не могли позволить себе в тот год.       — Они были счастливы? — спросил Вольпе, не глядя на неё.       — Думаю, да, — ответила Мёрси. — Мама умерла, когда мне было тринадцать. От… болезни. Отец после этого стал другим — замкнутым, тревожным. Но он любил меня. Он всегда говорил: «Мёрси, что бы ни случилось, ты — моя единственная драгоценность». И улыбался. У него была хорошая улыбка, тихая такая, немного грустная, как осенний дождь.       Девушка хотела сказать что-то ещё, но горло перехватило спазмом, и она замолчала. Воспоминания, которые только что были такими светлыми и согревающими, вдруг потемнели, съёжились, превратились в другую картинку — ту, что она пыталась забыть, когда наступала ночь.       Бах. Бах.       Два выстрела, коротких и сухих, словно щелчок кнута. Мёрси не видела лиц убийц, но навсегда запомнила их обувь: грубые потёртые рабочие ботинки и дорогие полуботинки из замши, цвета сырой земли.       — Мёрси? — голос Вольпе прорвался сквозь пелену, и девушка вздрогнула, поняв, что стоит посреди гостиной, сжимая в пальцах ёлочную игрушку так сильно, что стекло начало жалобно трещать. — Ты побледнела. Что с тобой?       — Ничего, — сказала она, но голос не слушался. — Просто… просто вспомнила. Рождество всегда будит воспоминания. Даже те, которые лучше бы оставить в покое.       Вольпе подошёл к ней, осторожно, почти невесомо взял её за плечи и повёл к дивану.       — Садись, — сказал он, усаживая её на продавленные подушки. — Я налью тебе бурбона. С грейпфрутовым соком. Агата говорит, ты это любишь.       — Агата слишком много болтает, — слабо улыбнулась Мёрси, принимая стакан.       Жидкость оказалась терпкой, сладковато-горькой. Тепло разлилось по телу, ослабляя узлы в мышцах, заставляя сердце биться ровнее. Мёрси сделала ещё глоток, потом другой, поставила стакан на стол и посмотрела на Вольпе, который сел в кресло напротив и смотрел на огонь.       — Я помню, как его убили, — сказала вдруг Мёрси. — Я никогда не говорила тебе… но я помню. Я была там. В доме. Спряталась под кроватью в своей комнате, когда услышала шаги внизу. Отец успел шепнуть мне: «Не выходи, молчи». Я слышала, как он разговаривал с ними. Сначала спокойно, потом голос у него сорвался, он начал просить… умолять. А потом — два выстрела.       Девушка замолчала, глядя на пламя, которое плясало в камине, отбрасывая на стены тени, похожие на тех самых людей с тихими голосами.       — Я видела только их ноги, — продолжила она. — Одни — в дешёвых ботинках, другие — в дорогих замшевых полуботинках. Отец упал прямо перед кроватью. Его голова была в нескольких дюймах от меня. Я видела, как по полу растекается кровь. Чувствовала запах. Я… я смотрела на кровь, пока она не дошла до моей щеки. Ещё тёплая… липкая.       Вольпе молчал. Его лицо, освещённое пламенем камина, казалось высеченным из камня — неподвижное, напряжённое, только желваки на скулах ходили ходуном.       — Третий выстрел? — спросил он тихо. — Был третий?       — Нет, — ответила Мёрси. — Только два. И после них — тишина. А потом шаги. Они уходили не спеша. Я слышала, как захлопнулась входная дверь, и только тогда позволила себе дышать. Но крик так и не сорвался с моих губ. Я лежала под кроватью до самого утра. С отцом. С его кровью. Я гладила его пальцы, которые становились всё холоднее, и шептала: «Папа, па, я здесь, не уходи». Но он уже ушёл. Сразу после второго хлопка.       Мёрси и сейчас не плакала. Слёзы кончились в ту самую ночь. Вместо слёз внутри была такая огромная пустота, что, казалось, она могла бы вместить в себя весь этот проклятый город.       — Зачем они убили его, Вольпе? — спросила она, и в голосе прозвучало не отчаяние, а холодная, твёрдая решимость. — За что? Он был простым мясником. Он просто делал свою работу. Почему они не могли уволить его? Почему нужно было стрелять в упор, чтобы ребёнок видел, как её отец умирает на пороге комнаты?       Вольпе долго молчал. Камин потрескивал, выбрасывая вверх снопы искр, и одна из них упала на ковёр, оставив чёрную точку, похожую на след от сигареты. Когда мужчина заговорил, его голос был таким низким, что Мёрси едва могла разобрать слова сквозь шум пламени.       — Потому что он знал слишком много, — сказал он. — Потому что был опаснее любого бандита. Один правильный листок бумаги может отправить за решётку пол-Чикаго. А один предатель — разрушить империю. Они не могли рисковать. Они должны были убрать его так, чтобы ни у кого не осталось сомнений: доносить опасно. Семья Прайсов заплатила за его честность — или за его трусость, с какой стороны посмотреть.       — Это не была трусость, — твёрдо сказала Мёрси. — Он пытался защитить меня. Он знал, что они придут. Он мог убежать, но не оставил бы меня одну. Он остался. И умер. И я никогда не узнаю, где он спрятал эти чёртовы бумаги, потому что он не успел сказать мне. Или успел, но я… не помню… — решимость Мёрси таяла. Она не могла позволить себе сказать лишнего. Ещё не время.       Вольпе поднялся, подошёл к ней и сел рядом. Достаточно близко, но не касаясь. Его огромное тело заняло половину дивана, но Мёрси не чувствовала себя зажатой. Наоборот — его присутствие создавало вокруг неё что-то вроде защитного барьера, через который не могли пробиться ни холод, ни страх.       — Ты не виновата, что не помнишь, — сказал он. — И не виновата в том, что твой отец умер. Единственные виноватые — это те, кто нажал на курок. И те, кто им заплатил. Монклер прав в одном: у Прайса был сообщник. Кто-то, кто помогал ему собирать компромат. И этот кто-то — твой единственный шанс. Если мы найдём его, он сможет привести нас к папке или к другой компрометирующей информации.       Мёрси повернулась к нему, и их взгляды встретились. В её светло-карих огромных и бездонных, как бокал старого бурбона, глазах Вольпе наконец-то увидел ровный, но несокрушимый огонь.       — Зачем ты это делаешь? — спросила девушка. — Зачем возишься со мной? Монклер прав — я могу быть бесполезной. Я могу никогда не вспомнить. Тогда всё, что ты сделал, будет зря. Твоя голова окажется под угрозой. И ради чего?       Вольпе снова надолго замолчал, а потом вдруг спросил:       — Ты читала Диккенса?       — Что? — Мёрси растерялась от неожиданности.       — «Рождественскую песнь». Там старик Скрудж спрашивает призрак: «Неужели эти щипцы для угля — ваши?» А призрак отвечает: «Да, и они принадлежали мне ещё при жизни. Кто-то скудно живёт, кто-то скудно умирает».       — Ты цитируешь Диккенса? — Мёрси не могла поверить своим ушам.       — Я много читал, — сказал Вольпе, и в его голосе впервые за долгое время появилась тень смущения. — На войне, в перерывах между обстрелами, когда нечем занять руки. Диккенс, Дойль, иногда Библия. Это помогало не сойти с ума.       Мужчина взял со стола стакан, отпил глоток бурбона и продолжил:       — Так вот, о чём я. Ты спрашиваешь, ради чего я это делаю… Не знаю, Мёрси. Я делаю это потому, что когда смотрю на тебя, я вижу не пустоту. Я вижу девушку, у которой отняли всё, но которая не сломалась. Ты не сдалась тогда, под кроватью. Ты не сдалась в «Стеклянном саду», когда они били тебя и ломали. Ты могла умереть в том подвале. Могла повеситься, перерезать себе вены, броситься под машину… Ты могла сдаться, но не сделала этого. Ты отрезала волосы и потребовала возмездия. Ты учишься готовить, читаешь книги, помогаешь Агате. Ты живёшь, чёрт возьми. И это единственная причина, которая мне нужна, чтобы «возиться с тобой».       Мёрси смотрела на него, чувствуя, как горячие, жгучие слёзы текут по щекам. Она не вытирала их, наслаждаясь давно забытым ощущением. Она позволяла им течь, потому что эти слёзы были не от боли, а от той благодарности, что нельзя выразить словами.       — Ты странный, Алоизиус Вольпе, — сказала она шёпотом.       — Я знаю, — ответил он, не возражая против использования своего имени.       Она протянула руку через разделявшее их пространство. Вольпе взял её холодную, тонкую ладонь, с выступающими венами, и сжал в своей, большой и тёплой, покрытой шрамами и мозолями. Они молча сидели так несколько минут под треск камина и завывание ветра за окном, где снег продолжал падать на спящий город, укрывая его белым одеялом, даруя короткую передышку тем, кто в ней нуждался.       — С Рождеством, Мёрси, — сказал Вольпе.       — С Рождеством, — ответила она.       Потом она поднялась, прошла на кухню, достала из холодильника завёрнутый в салфетку пирог, который испекла утром. Яблочный, с корицей, конечно по рецепту Агаты. Поставила его на стол, разрезала на два куска — равно как учили — и пододвинула один Вольпе.       — Ешь, — сказала она, копируя его интонацию, с которой он когда-то заставлял её есть сандвичи в мотеле. — Ты слишком худой для такого роста.       И Вольпе улыбнулся впервые за всё время, что она его знала. Улыбка вышла неловкой, кривоватой, похожей на трещину в старой каменной стене, сквозь которую пробивается зелёный росток. Но это была улыбка. И она была самой лучшей в жизни Мёрси.       Они сидели так до полуночи, глядя на маленькую кривую ёлку с мамиными игрушками и на снегопад, который укрывал город, даря ему короткую передышку. И когда часы пробили двенадцать, Мёрси почувствовала, как что-то тёплое и живое шевельнулось у неё в груди — не надежда, нет, надежда поселилась там три месяца назад. Это было что-то другое.       Уверенность.       Мёрси больше не была той испуганной девчонкой, которая пряталась под кроватью. Она не была той сломанной куклой, которую вытащили из подвала. Она была Мёрси Маргарет Прайс. Она выживет — назло всем, кто хотел её смерти. И отомстит за отца.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!