....
22 января 2024, 00:00 Свист, и последовавший за ним взрыв. Группа людей сразу же рухнула на землю закрывая головы руками, комья мокрой земли градом сыпались на одежду. Звенящую тишину, словно лист бумаги, мгновенно разрезал холодящий душу крик. Забиваясь поглубже в нишу окопа парень закрывал уши руками, дабы не слышать воплей раненого товарища. А он все продолжал, и продолжал орать.
— Да заткните его уже! — прокуренный голос прозвучал откуда-то справа.
— Тч, ты как себе это представляешь?! Высунемся — опять твари шмалять начнут. — мужчине осторожно выглянул, чтобы разведать обстановку. Крик серьезно нервировал, заставлял чаще сглатывать от напряжения, зубы еле слышно постукивали друг по другу. Но руки, сжимающие винтовку, были тверды. В таком деле, промах означает смерть. А умирать никто не хотел. Слишком хорошо начинаешь осознавать ценность собственной жизни, когда над головой разрываются снаряды.
Дыхание спирало с каждым новым артиллерийским свистом над головой, заглушающим очереди из автоматов и крики. Они наступали. Уверенность в этом была настолько сильной, что воцарившаяся тишина воспринималась самым ужасным. Ноги в грубых черных сапогах поглубже зарывались в грязь. Прозвучавший приказ — через посадку пробраться на позиции, там уже поджидало отступившее отделение, с противотанковой пушкой, и открывать огонь — ознаменовывал смерть. Впереди — пять вражеских танков. Впереди — верная смерть. А грудь сжимало жгучей ненавистью, такой, что страха уже не осталось. Зубы со скрежетом сжимались, Вару, пригибаясь как можно ниже к земле, и утопая сапогами в вязкой грязи вслед за товарищами уходил вглубь узкой траншеи.
Они шли вперед, гонимые собственным наступательным порывом, все дальше отрываясь от баз снабжения, сутками не получая горячей пищи, шли через пустынную донскую степь, где редкие хутора были сожжены или разграблены отступающей саранчой. Кроме общего подъема, который всегда овладевает солдатами наступающей армии, их гнала вперед еще и ненависть — ненависть к тем, кто незваным и непрошеным пришел из своих теплых краев сюда, в ледяную сталинградскую зиму, кто зашвырнул кровавый факел войны до берегов Волги. У многих из бойцов остались в оккупации семьи, и теперь каждый шаг вперед приближал их к дому. К дому и к возможности сполна рассчитаться с теми, кто там сейчас хозяйничал. Отомстить за погибших товарищей.
Семь человек, измученных, истощенных, с двумя ранеными, вот что осталось от их, некогда большой роты. Вару пригибался ниже с каждым вспахивающим почву выстрелом, прижимая выпачканную каску к голове дрожащей окровавленной рукой.
Солдаты по команде высунулись из окопа, и перебежками отправились в зеленеющим деревьям. Метров сто пятьдесят открытой местности, под прицелами автоматов и минами, покрывавшими землю, но выбора не было.
— Пацаны, что-то не так.
— Да ладно тебе, Вару, не парься.
— Выжидают, твари, — сквозь сжатые зубы прошипел Вару, озираясь по сторонам. Тишина оглушала, давила своими прозрачными руками на уши, окуная головой в грязный омут. Крик стих ещё тогда, когда они начали движение. Но забрать паренька все равно надо было, выбора не было.
— Да успокойся ты уже, нормально все. — Хмыкнув Вару лишь ниже опустился к земле, полной грудью вдыхая запах мокрой земли, и все также напряжённо вслушиваясь
— Ложись! — врезался в уши отчаянный крик командира.
И люди тряпичными куклами попадали на землю, с содроганием вслушиваясь в свистящие над головами пули. Повиновались приказам, даже этого не осознавая, тело падало само, пока разум судорожно пытался понять что именно произошло.
Чудом не пострадав они медленно двинулись вперёд. Через пятьсот шагов они действительно увидели стоявшую в гуще молодого ельника 45-миллиметровую противотанковую пушку. Возле пушки, на толстом слое рыжей старой хвои, сидели бойцы вперемежку с шестью артиллеристами.
При появлении комбрига все встали, артиллеристы чуть позже других, но все-таки раньше, чем командир успел подать команду.
Пять почерневших, тронутых голодом лиц, пять пар усталых, натруженных рук, пять измочаленных, грязных, исхлестанных ветками гимнастерок, пять немецких, взятых в бою автоматов и пушка, последняя пушка дивизиона, не по небу, а по земле, не чудом, а солдатскими руками перетащенная сюда с границы, за четыреста с лишним верст.
Вару и не понял что произошло, когда кто-то навалился сзади, падая вместе с ним в окоп. Шокировано проморгавшись от комочков и выглянув из-под съехавшей на лоб каски, он обмер, когда слепое от дыма небо перекрылось огромной тенью. В окоп, прямо на закрывших головы людей, с широких стальных гусениц посыпалась глина вперемешку с передавленной травой. Средний танк медленно, будто издеваясь, перемахнул через ров, бросив в лица чёрные выхлопы, клубами стремящиеся из ревущего двигателя.
Прорвали…
Вару, не помня себя, заторможено поднялся, и комочки земли покатились с плеч вниз. Оглянувшись он запнулся взглядом об небольшую сосенку, сейчас придавленную к земле. На ней еще сочилась смолой грубая, крест-накрест зарубка. И еще две такие же злые зарубки были на соснах справа и слева от могилы, как вызов судьбе, как молчаливое обещание вернуться.
— Пошли вон… — дрожаще дёрнулись грязные губы, пока темные глаза шарили по веткам древесины на стенах траншеи.
Он разогнулся, высовывая голову из окопа и помешано смотря в корму удаляющегося рычащего танка. Рука крепко сжала связку.
— Пошли вон, — ожесточённо зарычал парень, ломая внутреннее оцепенение и одним махом выскакивая из окопа.
— Вару, стой!
Но он не слышал обеспокоенного вскрика командира.
— Пошли вон… — рука замахнулась назад до предупреждающего скрипа суставов.
Собственный озлобленный крик едва пробивался сквозь тугую пелену оглушения, отдающего в мозг протяжным тонким писком.
— С нашей… — где-то рядом пролетела пуля. — Родины!
Связка гранат усиленным броском угодила прямо в ревущий двигатель, что в мгновение ока разорвало клубистым оранжевым пламенем, немедленно охватывающим прямоугольное железное тело вражеского танка.
Вторая пуля уже не промахнулась. Она с лёгкостью пробила никчёмную ткань шинели, вгрызаясь в ребра, отчего плечо парня мотнуло назад.
Горячая, режущая боль заглушила те немые остатки чувств, что робко копошились под рёбрами и боялись высунуться из-за своих хлипких баррикад. Застекленевшие глаза бездумно посмотрели вперёд, на выжженную, выпаханную землю, на нескончаемый дым, на выпрыгивающие из башни горящие тела, скованные и поваленные судорогой.
Мир сузился и замедлился.
Отнятая болью нога бессильно подогнулась, а потерявшее достойную опору тело завалилось назад, в окоп.
Алеющее небо, последнее что он видел в своей жизни.
***
Часть 2 «Когда ещё не слишком поздно.»
***
В сорок втором году в первых числах января вошли мы в одно село. Стояли сильные морозы. Два школьных здания были битком набиты ранеными: лежали на носилках, на полу, на соломе. Не хватало машин и бензина, чтобы вывезти всех в тыл. Начальник госпиталя принял решение организовать конный обоз из этого и соседних сел.
Наутро обоз пришел. Управляли лошадьми исключительно женщины. На санях лежали домотканые одеяла, кожухи, подушки, у некоторых — даже перины. Пустили мы этих женщин к раненым…
Всегда вспоминаю со слезами на глазах, как это было. Каждая женщина выбрала себе своего раненого, стала готовить в путь и тихонько причитать: «Сыночек родименький!..», «Ну, мой миленький»… «Ну, мой хорошенький!..» Каждая захватила с собой немного домашней еды, вплоть до теплой картошки. Они укутывали раненых, как детей, в свои домашние вещи, осторожно укладывали в сани. До сих пор стоит у меня в ушах эта молитва, это тихое бабье причитание: «Ну, мой миленький… Ну, мой хорошенький…»
Жаль, даже мучит совесть, что тогда мы не спросили фамилий у этих женщин. Считалось, что это обычная помощь населения, что иначе быть не может.
Еще я запомнил, как мы ли по освобожденным землям и в деревнях совсем не встречали мужчин. Встречали нас одни женщины. Даже стариков было мало, мальчиков одиннадцати-двенадцати лет было мало. Казалось, что везде только женщины остались… Женщины…Мама…
Когда, выполнив одно задание, я уже не смог оставаться в поселке и ушел в отряд, мать забрали в СД. Брат успел убежать, а мать забрали. Ее там мучили, допрашивали, где сыновья. Два года она была там. Два года фашисты ее вместе с другими нашими женщинами водили впереди себя, когда шли на свои операции: они боялись партизанских мин и всегда гнали впереди себя местное население. В случае, если есть мины, эти люди будут подрываться, а солдаты останутся целыми. Два года они так водили и мою мать…
Не раз было, что сидим в засаде и вдруг видим, идут женщины, а сзади фашисты. Подойдут ближе, и видишь, что там твоя мать. И самое страшное — это ожидать, что сейчас командир даст команду стрелять. Все со страхом ожидают этой команды, потому что один шепчет: «Вон моя мать», другой — «А вон моя сестричка», а кто-то ребенка своего увидел… Мама моя всегда ходила в белом платочке. Она была высокая, ее всегда первой различали. Я сам не успею заметить, мне передадут: «Твоя мама идет…»
Дадут команду стрелять — стреляешь. И сам не знаешь, куда стреляешь, в голове одно: не упустить из виду беленький платочек — живая ли она, не упала? Все разбегутся, попадают, и не знаешь, убита мама или нет. И два дня или больше хожу сам не свой, пока связные не придут из поселка, не скажут, что жива. Опять жить можешь. И так до следующего раза. Мне кажется, что сейчас я бы этого не вынес, а тогда, может, что молодой или обстоятельства заставляли держаться. Я думаю, что обстоятельства…
У меня до сих пор стоит в ушах крик ребенка, который летит в колодец. Слышали ли вы когда-нибудь этот крик? Вы не могли бы его слышать, вы не смогли бы его выдержать. Ребенок летит и кричит, кричит, как откуда-то из-под земли, с того света. Это не детский крик и не человеческий, это какой-то замогильный крик. И после этого, когда идешь на задание, душа одного просит: скорее убить их, убить как можно больше, уничтожить самым жестоким способом. Когда я видел пленных фашистов, мне хотелось вцепиться в любого. Я бы его не убил, это слишком легкая смерть ему. Я бы его не оружием, не винтовкой…
Страшное, ненормальное творили они с людьми. Вам этого, может, не понять сегодня. Но вы бы то же самое чувствовали, если бы у вас на глазах посреди деревни разложили большой костер и бросили туда старую учительницу, которая вас когда-то учила. Или по частям разрубили молодого парня. Пилой разрезали. А это все были свои люди, знакомые. Тот — отец твоей подруги, тот — с кем ты учился в школе. И самое трудное прийти в отряд и сказать: Ваня или Маша, твою мать или твоего отца расстреляли, или сожгли, или они разорваны собаками. Это было самое страшное. Все можно было пережить, только не это. Даже было такое чувство, что легче пережить смерть своих близких, чем прийти в отряд и сказать товарищу, что погибли его родные…
А мы же молодые, и так много для нас значили мать, сестра, их хотелось увидеть. Мы думали, мы говорили, как придем, как встретимся, как будем теперь по-другому жить, не будем расстраивать своих матерей…
Перед самым отходом, это уже в сорок третьем году, гитлеровцы расстреляли мою мать… А у меня мама была такая, она сама нас благословила:
— Идите, дети, вам надо жить. Чем просто умирать, лучше не надо просто умирать…
Она не говорила таких слов, что надо убивать врага, она говорила другие, свои женские слова, чтобы они ушли, а вы могли жить спокойно и учиться, особенно учиться.
Женщины, которые были вместе с ней в камере, рассказывали, что каждый раз, уходя, она просила:
— Ох, бабоньки, я плачу об одном: помогите, если умру, моим детям!
Прости мама. Я знаю, что хату нашу фашисты сожгли, младший брат погиб в партизанах; отец без вести пропал, ещё пару месяцев назад. Так из всей семьи один я остался. Не зачем мне больше жить. Но и умираю я не просто так. Родину свою защищаю, не жалко больше ничего.
Надеюсь, что мы встретимся в раю.
100
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!