*
21 марта 2023, 00:00Повесили их, как было заведено, на центральной площади.
Прямо напротив шерифского офиса — там для этого стояла до блеска отполированная за годы использования перекладина на столбах.
За два дня на жаре под палящими солнцами тела раздуло настолько, что верёвочные петли на шеях скрылись под рыхлыми складками распухшей посиневшей плоти; кожа натянулась и местами полопалась, привлекая жужжащие тучи зелёных мясных мух, откладывающих в трещины яйца. В зияющих дырах глазниц и в глубоких ранах на месте гениталий уже наверняка вывелись опарыши.
Когда ветер, поднимая в воздух мелкий песок, задувал со стороны виселицы, он морщился — оттуда тянуло жуткой вонью разложения, дерьма и сгнившей крови. Обтрёпанная рубаха из грубой ткани, единственная его одежда, насквозь пропахла падалью, а постирать её в мутной поилке для томов, к которой его выводили раз в неделю помыться, он сможет только через четыре дня, считая сегодня, — если только господин мэр не вспомнит о нём раньше.
Он осторожно коснулся царапины под левым глазом: в неглубокой миске с водой точно разглядеть её не получилось, но кончики пальцев нащупали схватившуюся гладкой корочкой сукровицу. Через пару дней корочка высохнет и отпадёт, оставив светлый след; на бледной от недоедания и недостатка движения коже — он вытянул перед собой руки — тот постепенно станет совсем незаметным.
«Вот ж-ж-желтоглазая погань, морду-то отверни, смотреть противно… Слушай, Мак, а давай вырежем ему глаза? Всё равно не нужны же. И папаше Джонсу толкнём, он собирает всякую занятную хренотень. Заспиртует в банке, хе-хе-хе…»
«Долбоёб ты, Диксон, долбоёбом родился, долбоёбом и помрёшь. Пойди проспись. Мэр тебе яйца отрежет и сожрать заставит без соли. А если сдохнет — сам в клетку сядешь и булки будешь раздвигать перед всем городом по первому требованию? Нож убери, говорю. Или сюда давай, пока не протрезвеешь».
«Не отдам. Чего он пялится, грязное отродье», — жёсткая рука вцепилась ему в волосы, накручивая сбитые колтунами пряди на кулак, и рывком вздёргивая за них на ноги; и когда остриё ножа кольнуло кожу над скулой, он попробовал выпустить нити, с непривычки нырнул с головой в звериную жажду чьей-то чужой боли и совершил ошибку, которой не совершал уже давно, наученный опытом, — хрипло вскрикнул и инстинктивно попытался вывернуться из пьяной хватки. Лицо сразу же обожгло болью, и он упал на колени, прижимая к кровоточащей щеке ладонь, впервые за долгое время по-настоящему испуганный.
Но ему, как ни удивительно, повезло — на крик и шум выскочил шериф.
Кликнул помощь, обоих пьянчуг скрутили и оттащили от него, и, едва на площадь, тяжело вздыхая от ходьбы после плотного обеда, добрался господин мэр, немедленно судили.
И приговорили — к повешению с нюансами.
За покушение искалечить любимую игрушку господина мэра.
Мак, хмурый, всё ещё пьяный, кажется, так и не понял, что им грозит — заорал только когда с него содрали штаны и отхватили под корень член вместе с мошонкой; петля сломала ему шею, только позвонки хрустнули — верёвку дёрнули слишком резко.
А вот протрезвевший Диксон рыдал до кровавых пузырей и обмочился, умоляя пощадить, ползая по пыльной земле у ног мэра, но его всё равно раздели, кастрировали и тут же вздёрнули. Умирал он долго, громко хрипя, выкатывая глаза и судорожно дёргаясь в затянувшейся агонии: утоптанный песок под виселицей весь пропитался кровью и содержимым его кишок.
Оба тела, вырезав глаза, оставили висеть — в назидание.
«До чего хорошенькое у тебя личико, какое было бы зверство — изуродовать такое», — бормотал господин мэр, тиская его потными пальцами за подбородок и вертя лицо из стороны в сторону, разглядывая нанесённый ущерб. Поправимый: доктор, обработавший неглубокую царапину от ножа, обещал, что шрам останется совсем крошечный и скоро бесследно сойдёт. Нужно было отблагодарить господина мэра за заботу; и когда короткопалая, липкая от похоти рука точно таким же движением, как у тех двоих несколько часов назад, сгребла его за волосы и потянула вниз, вынуждая опуститься на колени, он подчинился.
Горло до сих пор саднило, и он машинально потёр шею рукой.
Солнца стояли почти в зените; из скудной тени ближайшего к площади дома выбралась знакомая кошка — с добычей, вернулась с охоты, — подошла к самой клетке и положила на песок перед ним мёртвую птицу: распластанные измятые крылья, потускневшие бусинки глаз, слипшийся от крови пух на горлышке, приоткрытый клюв с торчащим высохшим языком. Встряхнулась, сбрасывая лёссовую пыль с чёрной шкуры, проскользнула сквозь прутья, принюхалась, настойчиво потёрлась о подол рубахи. Запах от ткани привёл её в неописуемый восторг: она зажмурила пронзительно жёлтые глаза и упала ему на ноги. Он осторожно взял её за грудку под передними лапами и притянул к животу; кошка в ответ взахлёб замурлыкала и подняла голову, тыкаясь мокрым чёрным носом ему в подбородок, даже лизнула пару раз.
В жёлтых глазах, таких же, как у него, он видел два своих крошечных отражения, рассечённых тонкой щелью вертикального зрачка.
От кошки пахло солнечным жаром, пылью и не очень чистым мехом, но волны дружелюбия и благожелательности, исходящие от маленького горячего тела, и мягкая вибрация под ладонями успокаивали; он выпустил нити пару раз, коснулся её аккуратно — заставил пошевелиться ухо, внутри розовое, и взмахнул за неё тонким длинным хвостом. Кошка медленно моргнула, по-прежнему глядя на него, а потом перестала мурлыкать и высвободилась, буквально вытекла из его несильно сжатых рук.
Нити упали — он сразу же отпустил, чтобы случайно не навредить.
Она выскользнула из клетки так же легко, как и вошла, даже не коснувшись прутьев гладкими боками.
Добычу она оставила — или изначально принесла ему, как приносила как-то полоску вяленого томьего мяса, кусочек фольги от сигаретной пачки, обрывок бечёвки с узелками, синюю ленту.
По мёртвой птице уже ползали муравьи, забираясь в открытый клюв.
Глаза и язык они съедят в первую очередь.
Поднялся ветер, и от виселицы снова назойливо пахнуло смертью.
Он вдруг поднялся, ухватился за ржавеющие прутья, жадно вдохнул отравленный разложением воздух и широко раскрыл глаза от восторга ослепительно-яркой мысли — а ведь эти двое умерли, потому что хотели ему навредить; в городе раньше жила тысяча триста человек, а теперь — тысяча двести девяносто восемь.
Пусть бы они все сдохли, все, до последнего, один за другим, захлебнулись бы той дрянью, которая плескалась у них внутри.
Каким блаженством, наверное, было бы наступить на окровавленные извивы ещё тёплых склизких кишок, вывалившихся из брюха господина мэра.
Он опустил руки, облизнул пересохшие губы в лохмотьях облезающей кожи, коснулся кончиком языка кровоточащих трещин в уголках рта.
Этот город купил его и втоптал в пыль под своими ногами, заставил каждый день купаться в рвотных массах чужих эмоций, и люди города спокойно по праву силы брали всё, что хотели, и тогда, когда хотели; брали, и брали, и брали, пока в нём больше ничего не осталось: ни слёз, ни страха, ни боли, ни злости, ни свободы — совсем ничего, кроме мёртвой пустоты.
И, похоже, считали величайшей милостью, что позволяли ему продолжать жить.
«Девка рожала бы каждый год ублюдков, от которых пришлось бы избавляться. Ты не стоишь даже жратвы, которая уходит на твой прокорм, но хотя бы не плодишь лишние голодные рты».
С кончиков пальцев левой руки скользнули нити, и он поймал их правой, пропуская сквозь сжатую в кулак ладонь.
Только бы у него хватило сил на всех…
Чёрная кошка с жёлтыми глазами вернулась через три дня, когда господин мэр распорядился снять с виселицы оскорбляющие его взор останки, а трупик птицы утащила, передравшись, стая злющих полудиких котов, — вернулась, волоча неподвижные задние лапы: кто-то перебил ей позвоночник.
Подползла к нему, оставив на прутьях клетки шерстинки, и ткнулась мордой в его ободранные колени.
Она жила ещё час или два, наверное: закрыв глаза, трудно дышала, беспокойно перебирала передними лапами, мурлыкала едва слышно.
Потом перестала.
Он замер, не решаясь притронуться к ней — ни руками, ни нитями.
Когда одеревеневшие мышцы чуть расслабились, он рухнул ничком и прижался лбом к ещё тёплому пушистому боку. Неподвижному.
Из стиснутого сухим спазмом горла не вырвалось ни звука, как он ни пытался закричать или зарыдать, пустошь внутри не отзывалась.
Если она отозвалась бы, он бы удивился.
Он долго лежал рядом с мёртвой кошкой, подтянув колени к груди, разминал пальцы и думал, что рано или поздно у него заберут даже это жалкое подобие жизни, потому что людям вокруг всегда и всего мало и они не ценят ничего из того, что у них есть; потому что они мучают и убивают ради забавы.
Потому что этот мир не будет устроен иначе.
А значит, они все должны умереть.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!