Глава III. Удар судьбы

25 апреля 2021, 16:00
      Уж месяц минул, как Стефан и Альсина супругами друг другу стали пред лицом Божьим. И кажется что всё идёт своим чередом: замок Димитреску продолжает расти, хозяин дома на заднем дворе виноградник небольшой раскинул, супруги живут душа в душу, а все только диву даются от их любви. Но так ли всё это? Не сказать, что молодой воевода охладел к супруге: что до брака, что после него ничего не изменилось — лицо на эмоции скупо, а улыбается он лишь когда Аленька его шутит да рассмешить пытается. Но чаще румын не в замке с супругой бывает, а охоте да попойкам придаётся, хотя всё ж все его забавы происходят одновременно: загонит с дружками своими зверя дикого, а потом вино распивают. Однако ж в измене Стефана ещё не уличали: всё ж Альсина жена его, не зря венчались, а изменить ей теперь равносильно греху. Всё что Димитреску от жены надо, так это исполнение супружеского долга, не более того. А полунемка что ж? Удел её теперь молча унижения терпеть, ведь нельзя наперекор мужу слово сказать. Уж как бывшая Хайзенберг замуж хотела, грезила, что не будет ей больше ворчания Эржебет, а псы Карла не станут ей платьица портить, как попала она в другую золотую клетку: молодой воевода никуда жену не пускает, дозволяя замком заниматься, но дальше герсы не выйти. Как же хрупки оказались надежды да мечтанья девичьи, разбитые о мужскую скупость на чувства и любовь. Да и кажется Альсине, что будто чужие люди они друг другу: Стефан на ночь лишь приходит, а утром кофе выпьет и понёсся развлекаться, а жена чахнет одна. Все деньки свои проводит Аленька в молитвах пред иконами православными: за здравие мужа, батюшки, брата, свёкра, больной свекрови да... ребёночка у Господа Бога просит. Всё ж месяц прошёл, а она всё ждет когда ж услышит желанную новость, что ребёнок в её чреве. Ходит Димитреску по замку да философствует: нельзя ребёнка без любви зачать, а раз так, то не любит её супруг. Чуть какое недомогание Аленька почувствует, так в тот же час лекарей к себе зовёт, вдруг всё ж дитя заимела... Но врачеватели разводят руками да вздыхают — никак нет плода, хотя смотрели они её да приговаривали, что ей сам Бог велел деток рожать. Чтоб хоть сколько отвлечь себя от дурных мыслей, полунемка старается занятие себе найти: книги заморские читает, вышивает, беседы со служанками водит... Но особую отдушину она нашла в вине. Нет, Альсина не заливает горе своё алкоголем, а воплощает в жизнь мечту Стефана, ведь ещё на свадьбе он вином её своим угостил. Димитреску что-то добавляет, убирает, меняет, виноград везёт со всех концов света, а всё чего-то ей нехватает, какой-то нотки особой, а с мужем уж давно не делится мыслями своими: и так он нетрезв приходит, так ещё в обители своей напьётся. Впрочем, в последнее время Стефан упивается до того состояния, что сам идти не может, потому друзья его до опочивальни доносят, а потом слова его Альсине передают: уж как позорит он её на весь свет! Молодой воевода без стыда всякого на всю деревню разнёс как жена в постели хороша, что молит ночь с ней провести да как громко стонет. Димитреску сразу пунцом покрывается, готовая сквозь землю со стыда провалиться, ведь позор-то какой: уж теперь не просто туфельки обсмеяли, а её саму. И похоже налгал свадебный обычай: пусть нашла полунемка серебряный лей в сапоге мужа, но всё ж вынуждена она разувать румына, чтобы ложе грязью деревенской не запачкал.       Таков был и нынешний день. На дворе середина февраля, да такая тёплая, что снег потихоньку сходит, превращаясь в тонкие журчащие ручейки, вокруг которых вьются неугомонные дети, так и норовя пустить кораблик, но не хватает силёнок смастерить. Весь этот месяц деревня жила тяжко, но не от сильных морозов и завывающих ветров, а от горя: уж больше полугода в болезни мучается Бьянка Димитреску, да лекари никак причину не найдут. Одни говорят о чуме, другие о лихорадке, третьи о чахотке. Настолько Богдан за жену перепужался, что позвал медиков аж из Западной Европы, но не абы каких, а самых лучших в деле своём: немца да голландца. Недели две мучили они больную женщину осмотрами да показали румынам свои заморские методы лечения — кровопускание. Бьянка уже и вовсе не противилась, только б с жизнью не расстаться, ведь мало так она пожила. Димитреску клали на спину, руку жгутом перетянут, чтобы вены были видны чётко, да начинают кровь густую из локтевого сустава выпускать. Румынке это не доставляло боли, но и легче не становилось: всё это заморское лечение совсем организм её истощило — прогретая жарким солнцем кожа стала мертвенно-бледной, волосы клоками из головы лезут, карие глаза стали словно два янтаря, одно око ослепло вовсе, а второе через раз видит, веса никакого не осталось, что уж и жгут не нужен, все вены видно. А немец да голландец всё кровушку пускают, деньги большие просят, каких даже на родине своей не заработают, но всё впустую. Богдан готов эту немчуру мясникам отдать, если голубку его из жестоких когтей смерти не вызволят. Но чья боль сильнее, так это у Стефана: сколько матушка его пережила, братьев и сестёр его маленьких схоронила, силы все свои в сына вложив, а теперь того гляди нить её жизни косой своей смерть перережет.       О таких прискорбных вестях Альсина услыхала от мужа своего, когда тот в пьяном бреду на постели грозился немца да голландца псам Карла скормить, ежели матушку его на ноги не поднимут. Молодая пани уважала свою мудрую и кроткую свекровь, какую знала с самого детства и любила её с братом как мать свою. Как Димитреску хотелось навестить матушку мужа, выказать безмерное уважение, совета о жизни супружеской спросить, но молодой воевода счёл, что нечего там жене делать, пусть замком распоряжается, если случится чего, то ей сообщат. А что полунемка сделать может? Разве что кивать послушно да у Бога каждое утро здоровья для свекрови любимой просить.       Молодая чета Димитреску, состоя всего из Стефана и Альсины, собралась за столом кедровым, что до сих пор благоухает терпким лесным ароматом и орехами. Сверху постелена расшитая алыми нитями скатерть, уставленная изысками румынской кухни: кукурузная мамалыга, бобовая яхния, баклажанная мусака, правда уж фрукты из самой Греции везли, немного оливок в деревянной плошке, тонко порезан жёлтый сыр кашкавал из овечьего молока и будто на праздник приготовлен бараний стуфат. Заметно много кушаний на столе, когда едят всего муж да жена, но аппетит у Стефана отменный — с детства у матери всё молоко высасывал; а вот Альсина полчаса у губ своих держит ломтик кашкавала, что уже чуть растаяла там, где лежали её изящные пальцы, однако она ни кусочка не откусила. Димитреску задумчиво сморит на камин, но на самом же деле взгляд её устремлён... в никуда! Румынка с потухшими глазами всё отбрасывала одну тоскливую мысль за другой, но они так и лезут в голову молодой уже женщины. Может, сядь Альсина подле Стефана, так он хоть бы руки её коснулся, но супругам место по разные концы стола — то инициатива молодого воеводы, всё его с утра в жене не устраивает: то слишком сильно от неё духами пахнет, то пристальным взглядом на него смотрит, то... ещё улыбаться начинает. Потому Димитреску сидела молча, чтоб лишний раз супруга своей не гневать. Но вот видно наелся молодой воевода: вытер рот алым платком да на блюдо пустое бросила, так ещё причмокивает и стал с громким хлюпаньем эфиопским кофе наслаждаться. Уж ясно кто кому за сим столом мешает.       – Что ж ты не ешь ничего, Аленька? – как же теперь противно было слышать это хрипение, когда Стефан ласково к жене своей обращается. – Али блюда тебе не по душе?       – Боюсь слово лишний раз молвить, – честно ответила Альсина. – Чтобы тебя не гневать.       – Теперь уж сыт я, – сказал Димитреску, будто отец брюхо своё погладив. – Но давно ты такая понурая ходишь.       – Думы все о матушке твоей, – сказала Димитреску. – Никто с недугом её справиться не может. И румыны лечили, и немец, и голландец... Может во Франции толковые лекари найдутся?       – Толку от этой немчуры? – усмехнулся муж. – Золото мешками просят, а сами на пол-лея не заработали. Только кровопусканием и лечат, а матушке от этого только хуже!       – Милостью Божьей поправится она, – сказала жена. – Каждое утро я молюсь об её здравии...       – Другого толка от тебя и нет... – сказал он.       Слова эти коснулись ушей Альсины, да так больно это было, что слёзы подкатились, а в горле ком застрял, что не вздохнуть. Стефан на то и внимания никакого не обратил, извиняться он перед бабой не станет, да и по мнению его заслужила она это: детей не рожает, а деньги все на замок тратит. Не понять молодому воеводе переживаний женских: отчего слёзы она льёт, когда простых румын с детьми видит, как за решёткой герсы они стоят, хоть сколько хлеба вымаливая. Димитреску бы пустила этих бедолаг в замок, обогрела да накормила, даже бы спать уложила да сказку б рассказала, но муж запретил герсу по бабскому приказу поднимать, мало ль кто на богатство такое позарится... и это явно уж не о супруге разговор. Вот и сейчас уж хозяйке дома вновь одной весь день свой коротать: слуга поднёс молодому воеводе тёплую чёрную овчинную шубу, какую Богдан ему на свадьбу со своего плеча отдал. Только хотела Альсина со стула подняться чтобы мужа проводить да слово ему ласковое сказать, как Стефан, ни слова ей не сказав, взял букет из четырёх фиолетовых роз да во двор вышел, где его дружки ждут — Михня, Пётр и Александр. Через открытые двери впустил румын морозный ветерок, но не так сжималась от него полунемка, как от того холода, какой ей дарит молодой воевода: как могла она не замечать, что он так бесчувственен и совершенно не интересуется женой до такого безобразия, что она для него просто вещь, которую можно грубо трахать и даже никакого сопротивления не будет. Настолько тошно стало Альсине, что захотелось ей чего-то вредного для здоровья: вина бутылку осушить, табака понюхать или снега во дворе наесться... Но кому от того станет лучше? Будто Димитреску на супругу внимание обратит да чувствами пламенными её полюбит. Встала полунемка со стула да подошла к окну, видя как медленно опускается железная герса, за которой скрывается огромная оживлённая деревня, где все песни поют да танцы отплясывают. Даже Мирча не делал из дочери своей затворницу, а теперь уж дышать ей спёртым воздухом замка до конца своих дней.       Кому ж счастье в этом браке, так это Стефану: сам он себе хозяин, никто за герсой его не упрятал, да и Альсина ни сколь ему не мешает. Ещё на том торжестве июльском молодой воевода смекнул для себя одну истину: не для любви и ласки он Хайзенберг в жёны взял, а чтоб подле него была. Да нравы-то какие в Трансильвании — нельзя бобылём ходить, обсмеют да от позора вовек не отмоешься. Да и тягости румыну нет никакой: полунемка спокойная и кроткая, никакой нужды ей нет, ведь всего в замке в достатке: и кушанья, и вина, и золото... Но никакой свободы: вдоль стены прогуляться можно, но жизнь такая темнице равносильно. Теперь же Димитреску вновь среди дружков своих, что были подстать ему: шалопай Михня, забияка Пётр да хвастливый Александр. Однако ж Стефан по сравнению с ними выглядел более статным да ухоженным, всё с подачи лёгкой женской руки его Аленьки: настолько добра она к слугам, что те готовы и без жалования приказы её исполнять, да и в тягость это не бывает.       – Ну что? – спросил Михня, потрепав кудри свои русые. – На охоту или за девками в бане подглядывать станем?       – Ты что? – засмеялся Пётр. – Стефан же у нас пред Богом с Альсиной повенчан, а от измены кары Божьей страшится.       – Кому веник-то такой, Стефан? – с усмешкой спросил Александр, глядя на букет из четырёх фиолетовых роз. – Али девка другая тебе приглянулась?       – Когда-нибудь вырву я тебе язык твой поганый, Сашка! – погрозился Стефан. – Матушке это моей, любовь сыновью выразить хочу.       – Ты б лучше Аленьке своей любовь мужнину выразил! – сказал кудрявый румын.       Тут глаза чёрные у Димитреску полыхнули: схватил он друга давнего за шкирку шубы да к избе ближайшей прижал. Достаточно сил у воеводы было, чтобы шалопая этого от земли оторвать, только ножки короткие болтались. Оскалился Стефан, словно турка пред собой увидал, была б сабля в руке, так зарубил бы на месте. Страх в глазах Михни застыл, а Пётр с Александром и слово проронить боятся, чтобы и их такая кара не постигла. Но в чём вина кудрявого румына? В правоте слов его? Иль иная есть причина на злость такую, что готов Димитреску друга своего старинного жизни лишить?       – Аленькой её могу звать только я! – прошипел Стефан. – Жена она мне!       Молодой воевода зубами скрипнул и отпустил Михню, что тот в лужу грязную рухнул да шубу запачкал. Димитреску сжал розы в руке своей, что шипы острые плоть на ладони пронзили да крови коснулись, и один пошёл к особняку рода своего, друзья ему боле не попутчики. Знал румын, что пройдохи эти завистью заходятся, когда жёнушку его видят: красивую, изящную и доброю, но на лице лишь грусть камнем застыла, давно уж не видать улыбки её лучезарной и смеха... Да и саму её уж месяц не видать, злые языки слухи пустили, будто убил Стефан супругу свою, но то враки: теперь каждый день в полдень стала Альсина выходить к герсе, хоть чтоб через решётку, словно каторжная, за миром наблюдать. Димитреску ж был иного мнения на сей счёт: чтоб не позарился никто на жену его, должно ей в замке сидеть да делами заниматься, такова его воля, он себя будто господарём Трансильвании мнит.       С перекошенным от злости лицом явился Стефан ко двору особняка родового, да странно так всё было: умолкли соловушки и псы голосистые, только вороны в небе сереющем кружат да кричат, словно беду знаменуя. Молодой воевода с подозрением осмотрелся вокруг себя да ступил на крыльцо, ноги от остатков снега обив. Поправил румын шубу свою богатую и постучался в двери, будто гость он тут, а не родня. Лицо Димитреску вновь чувствами не пышет, однако ж чёрные глаза блестят, будто жену свою он в платье подвенечном увидал, но с особой гордостью держит румын букет свой: пусть четыре розы не выглядят богато, но цвет красив — все тёмные оттенки фиолетового в нём смешались, в черноту уходя. Но подозрительно показалось Стефану, что уж минуты три минуло, а двери ему так и не открыли, потому сам зашёл и каково было удивление его: огромное столпотворение в особняке этом, плачут все, крестятся да молитвы Богу возносят, но гул такой стоит, что не разобрать за кого молятся. Увидав молодого воеводу, все пред ним расступаться стали да руками трогать, чтоб пожалеть да скорбь свою выразить. Вся деревня тут была, даже благородные семьи присутствовали: Хайзенберги, Моро и Беневьенто. Особо грустен был Мирча: уж месяц целый не видал он дочери своей ненаглядной, а теперь будто подкосило его что-то, того гляди рухнет на пол от бессилья.       – Не зря ты в чёрное обрядился, – послышался голос Карла.       – Что стряслось тут у вас? – спросил Стефан. – Почему воют все, словно господаря вновь свергли?       – Сам ты должен это увидать, – ответил Хайзенберг, взглядом проложив ему путь на второй этаж.       Так и не понял ничего молодой воевода, но сердце его каменное до боли такой сжалось, что под грудью словно иглами закололо. В голове туман такой, что не помнил румын как ноги на второй этаж его донесли, а тут уж молитвы слышны, голос бархатный спокойствия полон да ладаном чуть пахнет. Напужался Димитреску да быстро в спальню родительскую направился и... лучше б не заходил: спиной к нему стоят Богдан да священник православный, иконой лежачего на постели крестя. Дыхание у Стефана задрожало, подошёл он к отцу да увидал то, чего бы в жизни видеть не хотел: на постели абсолютно белая лежит матушка его, руки на груди сложены, а в ладонях крест золотой; волосы смоляные по подушке лозами разложены, веки закрыты, ресницами длинными затенённые, губы бледнее чем при болезни, а сама она до безобразия худа, словно в плену голодном была, только вены и видать.       – Опоздал ты, Стефан... – чуть не плачет Богдан. – Матушка твоя Богу душу отдала...       От слов этих Стефан рот раскрыл, взгляд совсем опустел, а в сердце словно нож вонзён, не помнил он себе такой боли, даже когда братьев и сестёр его маленьких хоронили. И слова Димитреску молвить не может, словно язык отсекли, а надышаться он не может, душно от ладана да шубы стало. Богдан всего за месяц постарел совсем: всегда румян он был да от еды сытной тучен, на голове лысой чуб в хвост собран, а теперь уж и не узнать его вовсе — живот одряхлел, лицо заплыло морщинами, а волосы у корней поседеть успели. Познал старший Димитреску всю боль старшего Хайзенберга, когда тот Илону да Марию схоронил, хотя по матери сына своего не так скорбел, как по матери своей дочери. И ведь не стара была Бьянка — 36 лет всего, из каких 20 в браке счастливо жила, мужу во всём была послушна и деток от него рожала. Стефан еле силы в себе нашёл, чтоб к постели матери подойти, где лежит она такая спокойная и умиротворённая, какой даже при жизни не была. Сын возложил цветы ей в ноги и сообразил, что как знал он всё: одежды на нём чёрные да цветов чётное количество. Не плакал румын, а так хотелось волком завыть от боли такой, ведь одна у него матушка была, да и муж с сыном у неё одни были.       – Когда преставилась она? – спросил Стефан.       – После утренней службы помолилась, в постель легла, со мной простилась да душу отпустила, – сжимая губы, ответил Богдан.       – А меня что ж не позвали? – спросил младший Димитреску.       – Отправили мы к тебе слугу, да привратники твои от ворот его отвадили, даже слова сказать не дали, – ответил старший Димитреску. – Бьянка ещё до службы почувствовала, что помирать ей скоро... Хотела с тобой да женой твоей проститься, всё ж любила она её, как дочь свою, месяц они не видались.       – Если б я только знал... – сказал сын, руками простыни от боли сжимая. – Так Альсину б с собой взял... Где эта немчура? Я с них за матушку шкуры спущу!       – Ночью ещё к себе сбежали, – ответил отец. – Знали псы, что Бьянку мою уж не спасти, так деньги забрали да сбежали!       – Не испытывал я боли такой, – сказал Стефан. – Словно сердце вырвали!       – Послезавтра хоронить её будем, – сказал Богдан. – Ты уж прийти, проводи мать в путь последний, да жену не забудь.       Димитреску младший слышать всего этого не хотел, не верилось ему, что матушки его дорогой нет больше. Креститься молодой воевода стал, двумя пальцами словно вмятины в себе оставить хочет, дабы день этот не забыть вовек. Встал сын с коленей да злости на лекарей в нём столько, что погром бы тут учинил, да не может: гости кругом и священник тут. Вышел Стефан из опочивальни родительской сам не свой: ни жив, ни мёртв, а вокруг ещё вой бабий, мужики хоть держат себя. Навалилось всё это на молодого воеводу, как тогда на войне, когда турок он бивал, а потом друзей своих на чужбине в сырой земле хоронил. Вышел Стефан за дверь да увидал друзей своих, что сами чуть не плачут: все Бьянку любили, каждому она как мать родная была, потому и горуют так.       – Прими соболезнования наши, Стефан, – сказал Михня. – Да прибудет матушка твоя в Раю.       – Аминь, – сказал Стефан да на крыльцо сел, голову опустив. – Не успел я проститься с ней, привратники эти проклятые слугу от ворот отвадили! Хоть герсу эту проклятую открывай!       – Кто точно проститься с ней не успел, так это Альсина твоя, – сказал Пётр.       – К чёрту Альсину! – сказал Димитреску и встал на ноги. – Выпить нужно, матушку мою помянуть.       – Это дело благое, – сказал Александр, а сам чуть не облизывается.       Как хотите называйте это, а всё ж быть попойке великой, какой не было до этого дня. Но всё ж невесел никто, даже в глаз оленю стрелой попасть уже не так велика радость. Теперь бы горе вином залить, чтобы забыть о том, как в сердце сотни иголок вонзили, хотя и то не поможет вовсе, но пьянку свою оправдать должно, иначе пьянчугой назовут. Но уж ни о чём Стефан не думал, а жена ему и вовсе в голову не лезла, хотя даже Богдан о ней сказал и как Бьянка её любила, что на смертном одре проститься с ней хотела. Все в деревне Альсину любят и ценят, кроме одного человека и как бы не было прискорбно — это её муж. И узнать бы ей о смерти свекрови, так и не поведает никто.       Весь день свой провела Альсина в полном одиночестве: она сидела у камина тёплого, баловалась эфиопским кофе с пряной восточной корицей да на пяльцах напольных райские сады вышивала. Да, не для замужней женщины такое занятие, ей бы подле супруга как украшение быть, но Стефан был иного мнения. Прислушивалась Димитреску к каждому шороху и скрипу, а сама всё на герсу глядит, когда лязг металла послышится и увидит она дорогого супруга. Нехорошо было румынке на душе, словно надели на неё сети железные, а выбраться никак не удаётся. Уж не знала полунемка что и думать ей: с батюшкой беда приключилась, а может с супругом плохо сделалось? Слетелись вороны крикливые над замком, что от нависших туч жутким казался, сели на крыши черепичные да стали каркать наперебой, что у бывшей Хайзенберг голова разболелась, потому окно она заперла, но душно от свечей бессчётных стало. Не могла себе Альсина места найти, а от дум своих тяжёлых все пальцы себе иглой исколола, что места живого нет. Сидела так Димитреску до самого вечера, пока совсем не стемнело и канва, что сродня мягкому льну, во мраке не затерялась. Убрала полнемка углу с нитями да кое-как в угол опочивальни перенесла раму тяжёлую, так она уж неделю делает после того как заявился пьяный воевода в замок: шатаясь, облокотил он руку свою тяжёлую прямо на канву да порвал вышивку, а ведь всего ничего там оставалось. Со вздохом тяжёлым села хозяйка замка в кресло, что велико ей было, и хотела было кофе отпить, как в спальню её стук знакомый раздался.       – Войди, – отставив чашку, позволила Димитреску.       Открылась дверь и вошла Людмила — та самая служанка, что на свадьбе молодожёнам вина принесла да лей серебряный за то получила. Настолько Альсина добром к ней прониклась, что приблизила её к себе, на французский манер камеристкой сделала, она же личная служанка, какие у европейских Королев в свите бывают. Людмиле служанки все подчинялись, потому она командовала их уборкой и готовкой, да и письма пани своей приносила, но беда одна была: страшно ревновал Стефан свою Альсину, потому ни одно письмо к полунемке не попадало без его прочтения и дозволения, потому за месяц весь дошло до неё всего одно письмецо от отца.       – Пани Альсина, – поклонилась госпоже Людмила.       – Что-то стряслось, Людмила? – спросила Альсина.       – Пан Стефан вернулся, – ответила камеристка.       Скажи служанка это хоть неделю назад, то обрадовалась бы Димитреску, с места бы подскочила да к мужу побежала, чтобы поцелуями своими нежными его одарить, но теперь полунемка встала с кресла и подошла к закрыто окну, что снизу каплями от снега было покрыто. Привыкла она, что приходит молодой воевода во двор с дружками своими, у каждого в руке по бутылке вина румынского и около часа они песни бранные горланят, что не скрыться от этой какофонии. Но сегодня застала бывшая Хайзенберг иную картину: Пётр и Александр, как господаря трансильванского, несут на руках Стефана, а впереди них идёт Михня, да невесел он. Ничего иного Альсина и подумать не могла, как напился её дорожайший супруг до того состояния, что ноги уж не держат.       – Людмила, будь добра, подай мне шубу мою соболью, – попросила Димитреску.       Камеристке дважды повторять не нужно: раз госпожа приказ отдала, то выполнять следует. С дозволения барского достала Людмила из огромного шкафа шубу тёплую: мех весь лоснится да пальцы в нём от прикосновения изящного утопают, а аромат от неё какой изысканный идёт — жасминовый, какой любит Альсина. Накинула Димитреску шубу свою, мех весь пригладила, воротнику вид надлежащий придала, да как в жар её бросит от духоты опочивальни и жара камина, что ей невмоготу стало, так на шею ещё жар золота давит — не снимая на тонкой шее носит она ожерелье жемчужное, что отец ей на венчание подарил.       – Людмила, открой окно, душно мне, – попросила бывшая Хайзенберг.       И вновь Людмиле положено приказ исполнить: подошла она к окнам большим да потянула осторожно, ведь зимой от ветра её чуть не отбрасывало в другой угол комнаты. Не сказать, что тепло было как весной, но теперь уж ветерок лёгкий, пропитанный влагой, словно весной, лишь потому он прохладный был, а не свежий. Сдвинула румынка полы шубы, в меха укутавшись, да вышла из опочивальни мужу навстречу.       Думалось Альсине, что Стефан уж в холл зашёл да с дружками до завтра прощается, но сильно она ошиблась: спускаясь по лестнице, что вела на первый этаж, увидала она двух слуг — Яноша и Андраша, что обычно носили пьяного пана до опочивальни. Слуги с состраданием на неё посмотрели, будто сочувствие к ней проявляли, некому больше пожалеть бедную Аленьку, раз саму себя она не жалеет да с пьяницей таким себя пред Богом связала, но теперь уж нет обратного пути. Открыли ей молодые слуги двери, но лучше б к сожалению пани не делали этого: у Петра с Александром руки уж дрожат, а рожи пьяные красны от хмеля и натуги, всё ж не так лёгок Стефан, чтоб нести его; рядом Михня стоит, кудри свои приглаживая, будто пред молодой пани страх имеет. Альсина лишь головой покачала: нет смысла спорить с молодым воеводой, уж весь язык она упрёками оббила, а супруг её лишь бранью покрывает на весь замок, что за его пределами слыхать.       – Отнесите пана в опочивальню, – сказала слугам Димитреску.       Янош и Андраш немедленно к Стефану подбежали да руки подставили, чтобы принять его от корчащихся Петра и Александра. Передали друзья молодого воеводу слугам, да выдохнули от облегчения, но рук усталых поднять не могли. Глянув на молодую пани, попятились они, боясь рассердить её, однако ж и друг их сегодня в гневе Михню чуть жизни не лишил из ревности. Пряча лик свой за воротником соболиным, глазами зелёными Альсина с тоской провожала пьяное тело Стефана на второй этаж, не ведая, как сейчас ей с мужчиной этим ложе делить, раз вином от него так разит, а по виду на свинью деревенскую он больно смахивает.       – Ты не брани его, Альсина, – вздохнул Михня. – Горе у него.       – Что ж это за горе такое? – спросила молодая пани. – Снова турки нас бьют, так вы скорбите? Или медведя на охоте не убили, что в четыре горла пили?       – Прискорбную весть принёс я в дом твой, Альсина, – шалопай кушму с головы стянул, а у самого слёзы в глазах стоят. – Свекровь твоя, пани Бьянка Димитреску... сегодня утром к Богу отошла...       Как услыхала это бывшая Хайзенберг, так взгляд на кудрявого румына перевела: нет, почудились ей слова эти, быть такого не может. Страх в глазах её прекрасных застыл да тело будто каменным стало, что и локон смоляной с места не двинется. Все эмоции переменила на лице своём румынка: страх, печаль, непонимание, ужас... Помотала головой Альсина, не желая слышать сию новость: больно ей так стало, словно матушка её родная преставилась, ведь близка была ей Бьянка, все дети в деревне знали ещё не старую пани и уважали её, как матерь свою. Михня зубы от боли стиснул, губы сжал да кивнул, самому себе верить не желая, никто принять такую истину не может, особо Богдан и Стефан. Бросила Димитреску взгляд свой на слуг, что мужа её волокли в опочивальню и... сердечко её словно у девы влюблённой забилось: супруга своего ей жалко стало, ведь так любил он матушку Бьянку, потому напился с горя, что ноги уж его не держат. В миг один полунемка забыл о всех словах обидных, что румын ей говорил да вновь сердце её любовью великой загорелось, что пламени того не унять. Теперь желалось Альсине к Стефану в опочивальню подняться, утешить его да боль постараться унять, чтобы хоть сколько не горевал супруг по матушке почившей. Краем уха услыхала Димитреску, как герса скрипит железная, значит друзья молодого воеводы двор покинули, даже не попрощавшись, а может и к лучшему это, чтобы молодую пани лишний раз не гневать.       – И всё ж за супруга моего спасибо, – вслед сказал им пани да в замок свой вернулась.       В опочивальню супружескую шла бывшая Хайзенберг с улыбкой доброй на лике своём прекрасном, а на душе тепло так было, будто до венчания, когда считала она денёчки, чтоб женой Стефана пред Богом стать. Не было страха в Альсине, позабыла она боль всю, какую супруг ей за месяц минувший причинил, душой своей доброй умела она людей прощать, пусть порой и лишним это было. Навстречу шли ей Янош и Андраш да кивнули они своей пани, значит пан уже в постели лежит, но сердечком своим любящим чувствовала она, как тошно молодому воеводе, что одному с болью такой не справиться ему, душу излить нужно.       Дошла она до опочивальни да дверку приоткрыла: сидит молодой воевода на краю постели, голову тяжёлую понурив, будто не хмелен он, а задумчив. Сердце у Аленьки сжалось, словно сама она боль Стефана чувствовала, но куда ж ей понять горечь сыновью, пусть и сама она матушки своей лишилась, живой её ни разу не увидав. Закрыла Димитреску двери, шубу свою соболью в кресле оставила да подошла к окну открытому, откуда ветром февральским веяло, но достаточно свежо в спальне стало, чтобы дурно от духоты не сделалось. Закрыла полунемка окно да на воеводу глянула: так и сидит он в думе тяжёлой, никак мысли свои собрать не может, оттого и супруге его нелегко было. Собрав волю всю, подошла Альсина к постели да на колени села позади Стефана, а сама будто и не дышит, боясь слово молвить. На широких плечах румына была шуба овчинная накинута, да и будто не ощущает он её вовсе, только и глядя себе под ноги. Димитреску шубу с мужа сняла кудрявую да ближе подвинулась, щекой румяной к спине широкой прислонившись: сердце его стучит спокойно, да настолько, что и в душу пани умиротворение проникало. Скользнула руками полунемка на плечи его широкие да губами щеки грубой коснулась: теперь приятен ей был запах его хмельной, от какого весь месяц она в головных болях мучается. Альсина нежно коснулась устами щеки Стефана, еле заметный след от алой помады оставив, и горячим воздухом в ухо ему выдохнула, носом в волосы приглаженные зарываясь.       – Стефан, муж мой, молю, не кори себя, – уговаривала его Димитреску. – Не твоя в том вина, что душу матушки Бьянки Бог забрал. Она была чистой души человек, так место ей в Раю...       – Это кого ж ты так любезно благодарила, Аленька? – наконец молвил Димитреску.       – Друзей твоих благодарила, что в дом наш они тебя принесли, – ответила пани.       – Всё хвостом своим лисьим перед ними крутишь... – прошипел пан. – Знаю я, что люба ты Михне...       – Что ты такое говоришь?! – ужаснулась румынка. – Я себя для тебя столько лет хранила и до самого гроба верна тебе буду!       – Потому теперь козой предо мной скачешь? – румын поднял голову да зубы стиснул. – Грех свой замаливаешь, блудница?!       – Стефан, опомнись! – молила его жена. – В горе твоём помочь тебе хочу, знаю как матушка дорога тебе была...       – Грязная тварь! – прорычал муж.       В миг один обернулся Стефан да с размаху всего залепил Аленьке своей верной пощёчину звонкую, что на коленях устоять она не смогла и на постель мягкую рухнула. Димитреску опомниться даже не успела: только супруга своего поцелуями нежными она утешала, а теперь щека её огнём адским пылает, будто факелом зажжённым удар пришёлся. Глаза чёрные у воеводы гневом полыхали, будто угли в огне горящем, взгляд безумен, того гляди второй раз по лицу приложит. Слезами солёными наполнились прекрасные зелёные глаза молодой пани да на щеке ладонь свою она держала, ведь всё ж рука у воеводы грубая да тяжёлая, такой свиней забивать или в кузнице кувалдой махать. Никогда такого румынка не ощущала: ни батюшка, ни Эржебет по лицу её не били, да и не за что было, ведь всегда она была послушна. От удара такого у бывшей Хайзенберг даже краски пред глазами смешались да в ушах запищало, что голова от боли разрывалась, а ноги силу всякую потеряла — ступнёй не пошевелить. И встать Альсина не может: оплеуха эта по всему телу огнём отзывается, словно на костре её жгут. Но недолго было Димитреску в себя приходить: молодой воевода за руки её схватил да усадил на край кровати, запастья пережав. Ухватил пан рукой своей большой пани за подбородок, пальцами грубыми кожу нежную сжимая, будто челюсти ей разжать пытается. Глаза уж у полунемки краснеть стали, по щекам слёзы жгучие текут, ни сколько след от оплеухи не остужая, а пальцы мужнины большие вмятины белые оставляют, отчего боль лишь усиливается. Совсем не узнавала мужа своего румынку: взгляд у него был как у зверя дикого, что врага своего увидал или охотника с луком и стрелой нацеленной; губы тонкие он сжал, а зубы так и скрепят, совсем не по себе девушке стало. Уж за месяц минувший должна была смекнуть Альсина, что к этому и идёт всё: то на венчании туфельки французские обсмеял, то за ушко укусил, то потом уж в замке мимо не пройдёт — то по заду шлёпнет, то волосы её на кулак наматывать станет, то до боли запястье пережмёт... Но о чём ещё кроме истомы дикой должна была дева юная подумать? Казалось ей, что Стефан так любовь и страсть свою показывает, но теперь уж ясно стало, что и он тот ещё зверь, с каким теперь в одну постель ложиться страшно.       – Учти, что одной рукой я тебя удавлю коли в измене уличу! – кричал воевода, что даже щёку супруги слюной забрызгал.       – Стефан, прошу, опомнись! – еле выговорила пани. – Я же жена твоя! Бога побойся!       Пан до скрежета зубы стиснул да отбросил от себя супругу, руки брезгливо об рубаху обтерев. Альсина не помнила себя от страха такого, будто бес в Стефана вселился, а она жертва его. Димитреску жадно воздух ртом хватает, а у самой дыхание будто от мороза дрожит. Ухмыльнулся Димитреску да рубаху с себя сбросил, руки потирая, будто снова оплеуху жене своей отвесить хочет. Только пани цвета различать стала, как пан под колени её ухватил да к себе подвинул, что пуще прежнего страшно девушке стало. Откинул молодой воевода подол её платья алого да ноги раздвинул, пусть и пыталась супруга противиться этому.       – Не могу долго гневаться на тебя, Аленька, – как же противно звучало это из его уст. – Хороша ты во всех смыслах...       Ничего ответить румынка не успела, как будто мечом её пронзило: приспустил пан шоссы да в жену свою вошёл, неистово плоть разжигая. Как же противно было Альсине от действа сего: её будто девку дворовую имеют, даже платье Стефан снять не удосужился, похоть свою удовлетворяя. Не верилось Димитреску, что с ней это всё приключается: хочется, чтобы закончилось это да забылось, как кошмар ночной. Да и не знала молодая пани о чём думать ей: о щеке горящей или о том, как муж между ног ей пристроился, супружеский долг исполняя, но то было против её воли. Тошно ей было от всего этого, так и помощи просить не у кого, ведь супруг он ей, а не мужчина чужой. И думалось Альсине, что скоро закончится ужас этот и спасётся она от Стефана пьяного, но всё только начиналось...       Всю ночь не выпускал пан пани свою из постели: крутил он её как хотел да уйти не давал, поцелуи его будто уста ядом обмазывали, казалось, что уже сейчас закончится этот кошмар, ведь не вздохнуть уже румынке и боль по телу всему невыносимая... но в другую позу он её ставил и похотливое действо своё продолжал. И лишь к полуночи муж насытился, брезгливо жену от себя оттолкнув да так спать преспокойно лёг, будто весь день свой потратил на решение дел замка да вина своего, что некогда в мечтаниях его было. Спокойно было во сне лицо Стефана, будто самые прекрасные сны он видит, пока Альсина на постели сидит, груди свои одеялом стыдливо прикрывая да слезами капая: никогда ещё в жизни своей не чувствовала она унижения такого, в миг один все мечтания её муж в клочья изорвал, как платье то алое, в каком встречала она его. Но как же тело у Димитреску болело: груди воевода ей измял, губы укусами своими измучил, под коленями всё следы от пальцев его белеют, в щёку, на какую пощёчину он опустил, будто сотни игл вонзили, а между ног течёт его горячее семя. Всё это пугало до степени такой, что вздрагивала пани, когда чудовище такое рядом с ней даже дышит. И в думах своих совсем не заметила Альсина, как в деревне петухи голосистые закричали, рассвет знаменуя. Уж всё равно Димитреску — что день, что ночь. Теперь и рада будет молодая пани, что супруг её с дружками своими по деревне шататься станет, ведь как посмотрит она на воеводу, так стоит пред глазами лицо его похотью дикой искажённое, когда он между ног её был. На ногах, что от боли слабы были, встала Альсина с постели, да наготу свою прикрыть было нечем, всё ж одеяло у молодых супругов одно на двоих. Подошла Димитреску к зеркалу, что по отцову заказу ей из самой Голландии везли, и до костей ужас её пробрал: пусть на теле следы от ладоней грубых были — то под платьем скрыть можно, а вот прехорошенькое лицо, каким румынка на матушку свою покойную похожа была, теперь при виде одном в дрожь бросать станет: чарующие глаза зелёные красны стали от слёз, сошли следы белые от пальцев мужниных... но пол-лица теперь алым было от пощёчины той, да за ночь хуже только стало: отпечаток раздулся заметно, что очертания его видны, невооружённым глазом фалангу каждую рассмотреть нетрудно, а ближе к губам полоса была, будто кровь из неё текла. Вздрогнула Альсина, когда за спиной храп крепкий послышался да так сердечко заколотилось, что в ноги бы оно со страху упало. Тихонько Димитреску к шкафу своему подошла да дверцы отперла, чтобы супруга не тревожить: нужно ей скорее в порядок себя привести, пока слуги её такой не увидали да на всю деревню не прославили. На скорую руку нашла молодая пани сорочку, какую в Западной Европе монархи носят, однако ж в покоях своих личных: льняная нижняя рубаха натурального сероватого цвета свободной была да не приталенной, ворот стянут на кулису, потому плечи хрупкие открыты, благо следов страсти на них не было, а юбка в пол да рукава прямые скрывают уродство всякое. Закрыв дверцы шкафа, вышла Альсина из опочивальни, чтобы Стефана не будить, теперь уж страшно ей с ним одно ложе делить, однако сейчас спасать себя нужно от позора неминуемого, ведь увидит кто след ладони, так на весь мир прославят, пусть для Трансильвании это и не было бедой.       Слуги — не господа: не могут они в постели залёживаться, ведь дел у них много, барам услужить нужно. Летом подъём у них с первым лучом солнечным, а зимой как петух крикнет, а то и раньше. С утра баню господам нужно истопить, а на завтрак три блюда готовить, ведь много пан ест, хотя по фигуре его и не сказать такого. А рядом бдительная Людмила, что работу слуг блюсти поставлена: чтоб крошки лишней не взяли, поленцо барское в свою печь не закинули да девки украшений у пани молодой не взяли. Каждого в лицо да по имени знала Димитреску: и служанок, и кухарок, и конюха, и кучера, и привратников... Правда вот ключницу из замка молодая пани отвадила: наказание ей в детстве было — запирала её в опочивальне на ключ гувернантка Эржебет да уходила, до ближайшего приёма пищи её там оставляя. Вот и боялась румынка, что вновь запрут её в опочивальне собственной, потому ключ от комнат всех подле неё были, а в отсутствие её Людмиле связку звонку доверяла... хотя и ни разу дальше герсы не выходила.       Спустилась Альсина на первый этаж да к кухне пошла, откуда уж запахи мясные да бобовые пошли, всегда эту комнату найти можно. Димитреску сразу пол-лица ладонью закрыла, дабы девки по деревне о пощёчине не разнесли, ведь батюшка узнает, ему и так сейчас нелегко, ни к чему ему проблемы лишние. Открыла полунемка дверь кухонную да такой пар ей в лицо ударил, что пуще прежнего ей след от пощёчины защипало, будто ещё огнём обожгли: трудятся кухарки, то и дело блюда в печи ставя, ведь нельзя молодого воеводу ожиданием прогневать, иначе зол он будет да слуг за нерасторопность карать. Одной из таких наказанных была Ирина — молоденькая деревенская кухарка, что не знала правил дома барского, однако ж хвалила её Аленька за яхнию бобовую, какую она с дома отцова любит. Однако пан в день тот голодный с утра был, ему б мяса горячего да поскорее, но опоздала Ирина на две минуты, чтобы стуфат бараний ел он свежий да только из печи, но до той поры разгневался Стефан, что привёл кухарку к печи да кочергу горячую ей к лицу приложил, что до сих пор шрам остался. Настолько сейчас заняты все были, что бывшую Хайзенберг и не заметили.       – Людмила, – тихонько позвала её Альсина.       – Пани! – обернувшись, поклонилась ей Людмила.       – Бани уже истоплены? – спросила Димитреску.       – Истоплены, пани, – ответила камеристка. – Принять изволите?       – Да, Людмила, – ответила пани.       Зашла Альсина в баню да вновь её паром жарким обдало, боли на лице вызывая. Сняла Димитреску сорочку льняную да скорее залезла в купель дубовую, чтоб никто следа не увидел. До красноты растирала кожу свою молодая пани, чтоб со следами грубости она слилась да незаметно б было, но вот лица касаться больно было, будто щёку свою у камина она держит. Румынка стискивала зубы от невыносимой боли, ни с чем не сравнимой, ведь никогда прежде побоев ей не наносили, всё ж любимым дитятком была она у Мирчи Хайзенберга. Больше думалось пани о дне завтрашнем, всё ж свекровь её отпевать в церкви будут, явиться ей положено будет, чтоб в последний путь её проводить. Но и тяжело на душе от того было: не успела Альсина с Бьянкой проститься, а ведь ждала свекровь, просила сына жёнушку свою привести, однако ж тот всё отнекивался, говоря, что будто плохо супруге сделалось да с постели встать она не может. Теперь уж поняла Димитреску, что ревность дикая горит в воеводе, думает, что жена неверна ему окажется да потому и гостей в замок не зовёт, а привратники людей всяких гонят. И теперь в опочивальню свою полунемка идти страшилась: вдруг проснулся пан да вновь со всей похотью своей набросится на пани, новые боли ей причиняя. И забыть о том бывшая Хайзенберг никак не может, даже любимый запах жасминовый думы ужасные из головы её никак не выбросят, одно лишь ясно ей как день было: раз поднял молодой воевода руку на жену свою, то и второго удара ждать стоит, уж теперь не задержится.       Вышла Аленька из бани в той сорочке льняной как рак варёный красная да холодом замковым её обдало, что дышать легче стало, но всё ж свежа была в памяти ночь жестокая, каждый миг пред глазами всплывает, а жаждется вовек такого не вспоминать. Тряхнула Димитреску локонами смоляными да с комом в горле в опочивальню пошла, Богу молясь, чтоб спал воевода да не тронул её. Каждый шаг с трудом полунемке давался, за перила цепляется она крепко, того гляди с лестницы скатится да голову свою расшибёт, но нельзя ж ей вечно ждать, пока пан проснётся да с дружками своими замок покинет.       Пришла бывшая Хайзенберг к двери опочивальни супружеской, приоткрыла её да перекрестилась от радости: спит молодой воевода, что храп его в стенах звенит, значит сильно пьян, опечален да устал румын, чтоб в рань такую бежать куда-то, к тому ж кофе ещё не сварили, ведь так он по душе ему пришёлся, что утра своего без него вообразить не может. Но шла Альсина тихонько, под стопой её маленькой даже половичка не скрипнет, будто даже замок от Стефана её защищает. Прошла Димитреску к зеркалу своему, на локоны мокрые платок шёлковый накинула да на колени пред иконами православными встала, что в углу красном висели: стала она молитву во славу Господа Бога читать да креститься, защиты да благословения прося для отца, брата, свёкра... да мужа своего, хотя иная другая кары б Божьей просить для него стала. Последний раз покрестясь, села молодая пани напротив зеркала заморского да глянула на себя: сошла краснота от жары банной, следы от рук грубых чуть бледности приняли, да вот пощёчина так и горит на лице её прекрасном — полоса лишь чуть побледнела да очертания ладони размыты. Пришлось уж себя методом западным от позора спасать: ещё с XIV века модно в Европе пудрой пользоваться, да такой толстый слой наносить, что лицо белее снега становится. Не понимают старые румынки красоты в косметике, какой Альсина, Энджи да Урсула пользуются, но уж ясно стало, что нельзя европейских порядков избежать, потому спорить перестали. И таким слоем накрасила себя Димитреску, словно оспой она переболела да следы скрыть пытается: губы алые, чернобровая, ресницы длинные да лик бледнее чем у покойника, будто кукла она теперь, а не красавица писаная. Удалось молодой пани след от пощёчины скрыть да не так всё просто: всё ж заметно было, что щека чуть неровная, однако если не взглядываться то и не видно вовсе. И только румынка уйти из опочивальни хотела, как стук раздал, да настолько напужалась хозяйка замка, что сердечко её из груди чуть не выскочило. Встала пани тихонько со стула да за дверь вышла, чтобы чудовище пьяное не тревожить, да не удивилась вовсе — так и думала она, что это камеристка её покой нарушила.       – Что-то стряслось, Людмила? – спросила Альсина.       – Пани, гость к вам, – ответила Людмила. – Пан Хайзенберг за герсой ждёт.       – Батюшка? – обрадовалась Димитреску.       – Пан Карл, – ответила камеристка.       – Вели пустить! – с улыбкой приказала румынка.       Вот уж кого, а брата своего никак молодая пани увидеть не ожидала. Не то что вражда да злоба между ними была, ни сколько и в помине такого нет: дружны они, вовсе не деля себя из-за матерей разных. Любил Карл сестру свою да обижать не смел, к тому ж на место любимого дитятки Мирчи и не претендовал вовсе, знает же, как батюшка доченьку свою любит. Давно уж брат с сестрой не виделся: то Стефан на полпути его остановит, то привратники отгонят, а ведь вестей у него для сестрицы столько, что и дня поведать обо всём не хватит. Хоть от присутствия души родной легче станет полунемке, уж месяц только письма их короткие читает, а то и не передают их вовсе: молодой воевода в клочья разрывает да в камин горящий бросает. Стали служанки расторопные по замку носиться, на стол гостю дорогому накрывая, всё ж любит он поесть сытно да вкусно, как матушка его Мария, потому и тучный он. Не смели привратники приказа Альсины ослушаться, раз брат её пришёл, да и привечал Стефан Хайзенбергов, родня ж всё-таки.       Вошёл Карл на двор широкий, да подумал, что в замок старый попал, где бродит призрак Влада III Цепеша: от туч мрачно тут было, не хватает лишь крика вороньего да костей человеческих, тогда б точно не отличны были. Но заметно замок больше стал, а всё трудами Альсины: сад она с розами чёрными раскинул, её стараниями виноградник небольшой появился, деревья ветвистые скоро листвой зашелестят, а пред входом кессон разрыт огромный и более ничего — фонтан тут быть должен, однако ж поскупился молодой воевода на изыск такой, потому яма посреди двора стоит, да зарыть руки не дойдут. Зашёл Хайзенберг в холл да увидал, что ничего не изменилось тут, даже ковры не подвинуты и вазы не тронуты. На лестнице высокой сестра его старшая стоит да какая красивая: в платье бежевом, на шее ожерелье жемчужное с гербом семьи Димитреску, волосы смоляные на плечо левое уложены, да лицо такое, как у куклы.       – Ты что ж как Энджи Беневьенто выглядеть стала? – посмеялся Карл. – Али навык свой растеряла?       – Да лицо от духоты больно красное, вот пудрой и замазала, чтоб болезнь падучую ты у меня не нашёл, – солгала Альсина и руки для объятий развела. – Как скучала я тебе, братец!       – А я-то как тоскую, сестрица! – подошёл к ней Хайзенберг да обнял крепко.       – Пойдём, – сказала сестра. – Не могу я брата своего без трапезы отпустить.       – Узнаю свою сестру, – сказал брат.       Не стал с ней Карл спорить да и не хотел вовсе: как проснул, так маковой росинки во рту не было, а Альсина добра да щедра, всегда гостей привечает да кормит вкусно, пусть и не руками её кушанья сготовлены. Прошли Хайзенберги в столовую, где уж стол кедровый бы накрыт да скатертью льняной устелен, так брат чуть слюной не подавился: всё тут вкусное да сытное такое, хотя даже не попробовал он ничего. Усадила сестра брата за стол, а сама напротив него, чтобы видеть, ведь счастье ей какой: услыхал Господь Бог её молитвы да за побои вчерашние приходом брата её наградил. Думалось, что станет сейчас Карл хуже свиньи в хлеву есть: руками всё брат, большие куски откусывать, чавкать да вином хлюпать... но сильная была в том ошибка: Хайзенберг взял приборы столовые, наложил себе в блюдо всего понемногу что ближе стояло да так прилично есть стал, словно Королева европейская пред ним.       – Я гляжу уж щетина у тебя, – сказала Альсина.       – Ну я же говорил, что бороду пущу, – важно сказал Карл. – Хотя батюшка против: «Бороду старику носить должно, а не юноше!».       – А как батюшка наш? – спросила Димитреску. – Здрав ли?       – Угрюм он, – ответил Хайзенберг. – Как свекровь твоя Бьянка Богу душу отдала, так скорбит он, будто наши с тобой матушки скончались... Ах, да, прими мои соболезнования, Альсина.       – Стефану это нужнее, – сказала сестра.       – Он вчера так скоро ушёл, – сказал брат. – Понурый был. С ним всё хорошо?       – Вчера такой усталый да грустный пришёл, – она старалась не смотреть ему в глаза, чтобы во вранье не уличил. – Вина выпил да спать лёг, до сих пор не проснулся.       – А я боялся за тебя, – сказал он. – Волновался, что пьяный он придёт да руку на тебя поднимет.       – Нет, ну что ты, – Альсина постаралась улыбнуться. – Ах, будет нам! Не будем о грустном говорить, чтобы ещё большую тоску не нагонять.       – Как пожелаешь, – сказал Карл. – Что ж, как жизнь твоя замужняя?       – Не жалуюсь, – Димитреску казалось, что сейчас та самая щека у неё от стыда загорится. – Любит меня супруг мой, Аленькой ласково называет, милостью своей не обделяет...       – Ты заслуживаешь этого, сестра, – улыбнулся Хайзенберг.       – Да что мы всё обо мне да обо мне? – сестра предпочла увести разговор в другое русло. – Как сам ты поживешь?       – Признаться, неплохо мне живётся, – ответил брат. – Как уехала ты из дома отчего, так батюшка наш заметно подобрел ко мне... Хотя б не начинает разговор наш с упрёков.       – Полно тебе, любит тебя батюшка наш, – ласково сказала она. – Всё ж сын ты его, не зря же на Марии он женился, значит желанным ты был.       – Всегда ты добра была ко мне, Альсина, – сказал он. – Лучше тебя и сестры мне не сыскать. Но знаешь, отец настолько подобрел ко мне, что уже идеи мои глупостями не называет.       – Это какие же? – с интересом спросила Альсина.       – Слыхал я, что в Италии придумали мануфактуры, – Карл заметно оживился. – Там на ручном труде наёмных работников всё основано и есть разделение труда! Вот как... опинчь наш: один кожу сшивает, второй лоскуток перетягивает... Ну не дура ж ты, Альсина, понимаешь всё!       – Лишь опинчь сделать можно? – спросила Димитреску.       – Почему ж? – удивился Хайзенберг. – Всё они могут, даже пушки лить! И я такое у нас возвести хочу! Прямо на месте имения нашего! Будет это Мануфактура Хайзенберга!       – И что ж ты делать там думаешь? – спросила сестра.       – Помнишь, у батюшки нашего книга была об италийском мастере Леонардо да Винчи? – спросил брат.       – Как же не помнить? – улыбнулась она. – Ты ж до дыр её зачитал, даже чертежи срисовать пытался.       – Так был у него там аппарат летательный! – как вскочит он из-за стола, словно войну объявлять собрался. – На крылья птичьи похож! С его помощью можно по воздуху лететь, силушка только нужна! А я б так сделал, чтоб аппарат этот сам летал!       – Ты гений, Карл, – сказала Альсина. – Я уверена, что умом своим ты будешь не хуже да Винчи. Может ты кофе эфиопский хочешь или чай китайский?       – Откуда ж изыски такие? – с ухмылкой спросил Карл.       – Тебе бы и не знать лучше, – ловко увильнула Димитреску.       – Тогда кофе побалуюсь, – сказал Хайзенберг.       Улыбнулась сестра да с места своего встала, чайничек фарфоровый брату неся. Только подходить Альсина стала, так запахло цветами, фруктами заморскими да лимоном кислым, что слюна уже текла. Подошла Димитреску к брату своему и только чайничек наклонила как открылись двери тяжёлые да вошёл того, кого б и видеть вовсе не желала пани — Стефан. Молодой воевода был голым по пояс, благо хоть штаны холщовые нашёл, что узки немного ему были, будто холода он февральского не страшится. Провёл румын рукой по волосам своим растрёпанным да к жене с шуриным спустился, а у самого вновь взгляд спокоен, будто не было ничего вчера и побоев супруге своей он не наносил.       – Здрав будь, Карл! – сказал Стефан да обнял его.       – И тебе не хворать, Стефан! – сказал Карл, по спине его похлопав.       – Утро доброе, Аленька, – Димитреску подошёл к жене да в щёку её поцеловал, от чего след оплеухи кольнуло.       – Соболезную тебе, Стефан, – искренне сказал Хайзенберг. – Завтра матушку твою отпевать будут.       – Сегодня с батюшкой своим решать всё буду, – сказал воевода. – Где отпевать да хоронить будем. Вам весть пришлём да ждать будем.       – Я батюшке своему передам, – сказал шурин.       На том разговор и завершился: сидят все в тишине глубокой, слышно только как Стефан завтракает да кофе пьёт. Не по себе стало Карлу: всё ж муж и жена они друг другу, им бы наедине побыть да милости сказать, а тут он гостем незванным явился. Не отпив и глотка кофе эфиопского, встал Хайзенберг со стула да шубу овчинную поправил.       – Не стану мешать вам, пойду, не могу батюшку одно надолго оставить, – сказал брат.       – Карл, брат мой, прошу, не уходи! – выпалила сестра.       Уставились мужчины на Альсину, да выпада такого не поняли: она будто в мольбе слова те прокричала и лишь когда секунда минула, поняла она что сделала. Димитреску осела на стуле да замолкла, взгляд на яхтию бобовую опустить, немой предпочтя прикинуться. Карл плечами пожал да вышел, сестру с зятем наедине оставляя, а сам и дурного не помыслил, раз сестрица речи такие говорит. Только дверь за Хайзенбергом захлопнулась, так страшно стало молодой пани: сердце того гляди из груди выскочит, не знает она куда глаза деть, нервно слюну глотает да руки трясутся. Чтобы мужа своего не гневать, потянулась румынка к ложке серебряной, дабы трапезу свою начать да как резко рукой свой огромной перехватил румын запястье тонкое, будто переломать хочет.       – Ты ему что-то сказала? – спросил Стефан.       – Нет, муж мой, что ты? – Альсина так часто дышала, словно в кипятке была. – Дело это семейному, между нами ему быть должно.       – Какая же ты умница у меня, Аленька, – ухмылка звериная на лице Стефана мелькнула, но отпустил он запястье жены да трапезу продолжил.       И вновь день свой молодой пани одной коротать, однако ж если вчера ещё тосковала она без пана, готовая стихи любви ему писать, то сегодня уж и рада она была его отпустить: пусть будет где угодно, лишь бы рядом его не было да чтобы Аленьку видом своим не пугал. Страшно так румынке было, хоть через окно из клетки этой золотой беги, однако ж поймает воевода голубку свою да обратно вернёт, ведь жена она ему теперь пред Богом. И места Альсина найти себе не может: то сидела она в опочивальне своей да на пяльцах вышивала, а теперь уж в кресле усидеть она не может — то к окну подойдёт, то лик свой разглядывает, то к двери бежит, чтоб закрыть... хотя делала она уже это раз десять. Никак не может Димитреску в руки себя взять, но нужно, ведь так недалеко и рассудок потерять, а завтра ещё свекровь отпевать, как бы дурно молодой пани от нервов не сделалось: рухнет в церкви да в болезни падучей её уличат. Ох, как боязно было румынка: только забыть бы всё как сон страшный да не вспоминать боле, иначе быть беде великой!       Не помнила себя Альсина в тот день ужасный, когда хотелось в прошлое вернуться... да отказать Стефану на том празднике июльском. Лучше жить с батюшкой старым или в монастырь уйти, но никак не делить ложе с чудовищем этим, какое руку на неё подымает в бреду пьяном да ревности жгучей. Но до дрожи в ногах боялась молодая пани вечера, когда супруг явиться должен, да ведь и не сбежать от него — ещё больше прогневать его можно. Но не поверила румынка глазам, носу да ушам своим, когда увидала она молодого воеводу: трезв он был, речь прямая да вином не пахнет от него вовсе. Неужто за ум взялся? И не тронул он Альсину: всего парой слов с ней обмолвился да спать пораньше улёгся, всё ж завтра день непростой, нужны будут сила и выдержка.       Новый день оказался скуп на прекрасную погоду: небо тучами серыми заволокло, ветер свистящий меж изб деревенских гуляет, а в небе вороны крикливые кружат да прогнать их никто не может. Будто сама природа скорбит по покойнице. Знали все, что день сегодня особый — пани Бьянку Димитреску сегодня отпевать станут, потому все к особняку шли: стар и млад, богат и беден... Каждый боль эту как свою принял, будто человек родной Богу душу отдал, однако ж если простым крестьянам плохо, то каково ж мужу и сыну её. Толпа такая у особняка Димитреску стояла, что того гляди давка начнётся, чтоб гроб Бьянки увидать, а самые смелые непрочь были и крышки коснуться. Но никто на колее не стоял, ведь ждут тут семьи знатные, их тут особо жалуют да в день такой радость будет, что не бросили в миг тяжёлый.       С утра самого Альсина да Стефан и словом не обмолвились: молча проснулись, Богу помолились, в баню сходили, завтраком потрапезничали, оделись да в путь отправились. Как бы греховно не было это, но рада была пани хоть на похороны выбраться, всё ж месяц целый пленницей в обители своей она была, а так и батюшку повидать, и свёкра, и других бояр, каким честь особая оказана — подле гроба быть. Молодой воевода под руку держал жену свою, отпустить боится, всё ж хороша она у него, многим друзьям его люба, потому ревнует он её. Но искренне грустны Димитреску были: глаза в пол опущены, губы в улыбке не изогнутся да дышать будто трудно стало. Отдала молодая пани ключи от замка камеристке своей Людмиле да вышла за порог, на герсу злосчастную глядючи: за ней жизнь таится иная — вольная да весёлая, где девки песни поют да скоморохи на дудочках играют, но сегодня иначе будет всё — молитвы заупокойные, звон колокольный да плач горький. Уверенно к герсе пан вёл пани свою, а самой ей не верится, что там саночки стоят, её дожидаясь. Стефан подвёл Альсину к самым врата, к каким ей даже подходить не дозволено, да знак привратникам дал: послышался лязг цепей да вверх решётка железная поползла. Никогда б и не подумала Димитреску, что звук ей этот так приятен да мил будет, заслушалась она им словно соловьиной трелью, но лишь наполовину она поднялась, как дёрнул муж жену свою за руку да через мост подъёмный её повёл. Румынке казалось это ужасным: грезилось ей, что замок её должен людей восхищать да одним видом своим гостеприимство излучать, однако ж теперь это целая неприступная цитадель со рвом, мостом да герсой. И только хотела бывшая Хайзенберг в сани сесть, как остановил её Димитреску да стал смотреть как привратники герсу опускают да мост поднимают для безопасности. Но почудилось полунемке, будто за высокими стенами воздух другой был: свежий и родной, каким она с юности дышала, а теперь она будто оковы золотые сбросила да прощаться с волей такой не желает.       – Вот теперь и в путь можно, – сказал Стефан.       Далеко не те это сани, в каких Альсина в церковь на венчание ездила: новые они были — дубовые, однако ж не было ковра богатого, лент атласных на грядках да бархата мягкого; запрягли сани траурные тройкой коней вороных, что будто колесницу Аида везут, однако ни лент, ни бубенцов на дуге да хомуте нет, не праздник всё ж сегодня. Сели Димитреску в сани да повёз их извозчик к особняку, что вырос молодой воевода. Ехали они путём тем, каким с венчания в замок добирались, правда теперь уж сугробы осели да грязью деревенской покрылись, от саней чужих колеи были расхлябистые, что кони с трудом груз свой несли, однако ж сильны они были, потому не утопали в болотах этих. И такая радость в душу Альсины проникла: вспомнила она день тот радостный, когда тройка белоснежных коней сани богатые несла, а позади гости хмельные едут, леи серебрянные на пути своём разбрасывая, девки молодые песни озорные поют, а скоморохи на гуслях да жалейках играют, жонглируют и частушки бранные горланят. И день тот холодным не казался, ведь душа молодой пани любовью была согрета, а теперь до самых костей мороз её пробирает да небо серое тяжестью своей давит. От того вновь тоска в душу проникает да улыбаться не получается, полоса чёрная пошла, а рядом причина её сидит: Стефан смотрел лишь в сторону на избы старые да по всей деревне плач завывной был слышен, однако ж лицо его будто каменным было, а угольки глаз затлели, никакого блеска в них нет. Когда смотрела на него Альсина, так сердце у неё сжималось: понимала она боль его, всё ж и она матушки своей лишилась, однако румын мать свою знал да подле неё рос, а румынка лишь по рассказам батюшки своего её знала.       Не нужно было и пути к особняку Димитреску знать: уж издали плач горький слышен был да толпа в одеяниях траурных виднелась, значит время уж прощаться подходит. Извозчик вожжами дёрнул да кони вороные чуть шаг ускорили, неся сани к самым воротам. Как услыхал люд мирный конское ржание да брызги луж, так обернулись они: все Стефана видели и наконец Альсина подле него была — всё такая же прехорошенькая, статная да величавая, однако ж грустна она да потухшая, но не улыбаться же от горя такого. Злые языки слухи пускали: будто убил пан свою пани, потому не видал её никто, а труп скрывает... Правда молодые супруги Димитреску слухов тех не слыхали, боится кто-либо молодого воеводу оскорбить, иначе быть беде. Подъехали сани к вратам особняка да все на супругов молодых уставились, будто послы они заморские да одеты они чудно, однако ж для дня такого обряжены они соответственно: Стефан в чёрных камзоле, шоссах, плаще да сапогах из юфти, Альсина ж в платье чёрном, что подолом остатков снега касается, а рукава прямые длинны настолько, что кончики пальцев лишь и видно, а на ногах туфельки французские, подобно тем какие на свадьбе она носила; на голове её платок шёлковый, ведь женщине в церковь с непокрытой головой заходить не положено. И все замолкли, только в глубине толпы всхлипывания слышались: каждый взгляд был устремлён на прекрасную молодую пани — живая да пудрой белой накрашена, будто кукла. Спустя месяц целый вновь встретились знатные семьи этой деревни: Димитреску, Моро, Беневьенто и Хайзенберг, хотя повод для встречи был отнюдь не радостным. Каждое семейство было в полном составе, ведь настолько важное событие стряслось.       Хайзенбергов осталось всего двое: старый воевода Мирча да сын его Карл, ведь недавно Альсина стала частью семьи Димитреску, однако ж душой она всё ж с семьёй своей. Увидав их, у полунемки сердце застучало: как хочется батюшку своего обнять да чтоб в лоб он её поцеловал, усами своими щекоча. Теперь надежда вся была на Карла, что славу рода своего он преумножит да продолжит его, взяв в жёну деву достойную. Однако ж сын ни сколь надежд отца не оправдывал: Мирча видел Карла воеводой бравым, что будет защищать господарский род Басарабов да потомков Влада Цепеша, а он всё книжки умные читает да изобретателем себя видит. Но плох совсем был старый воевода: осунулся заметно, морщин стало больше чем было, голова совсем облысела, усы лишь на концах смоляными были, руки скрючились совсем. Совсем дочь батюшку своего не узнала, будто несколько лет в разлуке с ним была, в плену у османов, а отец несчастный от горя состарился. И душа у бывшей Хайзенберг к родным просится: кинулась бы она батюшке старому в объятия да расцвёл бы он, а она б и семью свою новую забыла, лишь свёкра б навещала.       Но теперь стоять Альсине подле Богдана да Стефана Димитреску, раз родня они ей теперь и фамилию их она носит. Надеялся старый купец, что будет сын его с женой своей счастлив и внуков увидать желал, да как можно больше, чтобы род его продолжился. Однако не знал ещё старший Димитреску, как сын его вчера жену свою ударил да против воли её утехам плотским предался. Верил Богдан, что сын его добр да милостив, хоть война и разум его потрепала, ведь всё там было: кровь, смерть, болезни, в день гробов сто в землю сырую закопали, да жестоко так это было, что румыны на чужбине похоронены, а не на родине своей. Но прекрасная Аленька стала украшением этой семьи, как Бьянка в своё время, однако ж вера была, что подольше она проживёт... коли муж до смерти не забьёт.       Была тут и семья Беневьенто, что итальянцами были по происхождению своему. Предки их славы блистательной желали, богатств бесчисленных, территорий под руку свою да титул герцога, графа или маркиза. Однако ж были и другие дома владельные, что влиянием большим обладали: Гонзага мантуйские, Медичи флорентийские, а Сфорца миланские век уж свой доживают... Потому в XIII веке бежали они за лучшей жизнью да наживой. Но почему ж в Трансильванию путь их лежал, ведь хуже тут чем даже в Московии? Рядом были и Порта Оттоманская, и Австрия, и Венгрия, да и весь полуостров Апеннинский полон был республик, герцогств да королевств, будто одеяло лоскутное. Люд трансильванский дикий да необразованный, потому казалось, что часы песочные им покажи так готовы они будут их за сумму огромную выкупить. Однако ж чем торговать тут, чтоб состояние заиметь? Мехами, конями, санями? Всё это в избытке у людей здешних, им бы нового чего. Потому придумал основатель Беневьенто трансильванских — Беренгарио Беневьенто, что вином он румын побалует. Затратно б было вкус да технологию свою придумывать, потому стал он вино производить по технологии греческой, какой итальянцы обучены были. Такие богатства у приезжих итальянцев пошли, что на месте лачужки дом теперь стоит, в каком потомки его живут. Переженились они на румынках, чем кровь итальянскую «вытравили» да потому говорят, что «людей они из италийцев сделали». Теперь же главой дома стал потомок Беренгарио Беневьенто — прапрапрапраправнук его Виктор Беневьенто. Жена его румынка простая — Ирина, что подругой давней Бьянке да Илоне была. А в браке том трое детей появилось: дочь старшую Донной звали — спокойна она да кротка, слова лишнего не скажет да в свет редко выходит, будто немая она да глухая, потому за глаза её слабоумной называли; младшая дочь Энджи — полная противоположность сестры своей старшей: общительная да живая, говорит без умолку да любит она сплетни по деревне собирать, а потом на весь свет их говорит, потому Альсина никогда тайн своих ей не доверяла, чтоб позора избежать; да сын у них был — Александр, тот самый, что вчера вместе с Петром Стефана в обитель его принёс. Долгожданным этот ребёнок был, ведь до того Ирина два выкидыша понесла да оба мальчики были, однако ж том Виктор жену свою винил, а не себя вовсе. Не хотел глава семьи, чтоб дело рода его одной из дочерей полоумных досталось, потому деньги да силы все вкладывал он в единственного сына: и гувернантки ему, и прислуга, о чём дочери его и грезить не смеют. А Донне да Энджи судьба уж уготована — замуж да и дело с концом. И желал Виктор с одной из знатных семей породниться, но раз Стефан с Альсиной обвенчался, то одну дочь он сыну Хайзенберга отдаст, а вторую за сына Моро.       Замолвим слово и о семействе Моро, что самым молодым родом знатным в деревне этой был — в конце XV века они здесь оказались да всего одного главу насчитывает, что жив по сей день — Людовик Моро. Род их историю свою из Франции тянет, откуда бежал Моро с супругой своей. Клятвенно глаголил Людовик, что жена его Клод — дальняя родственница почившего Короля Франции Карла VIII, однако ж доказательств тому он найти не мог. Но всё ж говорил он так потому что брак их морганический — он шевалье, а она простолюдинка. И всё ж в браке законном двое деток появилось: старший сын Сальваторе девушкам всем головы вскружил — статный, высокий, кожей светел, ряд зубов белоснежных, ветерок в волосах каштановых гуляет, всегда одет опрятно да шпага при нём. Желалось младшему Моро воеводой на войну против турок пойти да быть подле Стефана, но так перепужалась за него матушка его, что мужа своего уговорила сына не пускать, потому заперли его на два дня в опочивальне его, чтоб войска догнать не смог. Димитреску младший счёл Моро младшего трусом подлым, потому дружбу всякую с ним вести перестал. К тому ж дочь у них была — Урсула, что подругой Альсины да Энджи была. Завистлива она да на язык остра, но всё ж есть человек, которого любит она — это брат её, души она в нём не чает, потому языки злые клеймят их связью кровосмесительной.       И вот собрались они все в час сий тяжёлый, когда не до сватовства да обсуждений брачного союза, а скорбеть всем в пору. И все взоры свои на Богдана обратили, что еле на ногах от горя своего стоит, что как бы и его хоронить с Бьянкой не пришлось. Однако ж нужно держать себя, впереди отпевание да погребение, не всякий то выдержать сможет. Кашлянул старый купец, что изо рта его клубы пара вырвались да вышел он вперёд, ком боли глотая.       – Люд православный! – сказал Димитреску старший. – Горе пришло в дом наш — жена моя, пани Бьянка Димитреску, к Богу отошла! За жизнью её праведную место ей в раю! Благодарен я вам, что пришли вы её в последний путь проводить, каждому я здесь рад... да она б слёз сдержать не сумела.       Больше Богдан говорить не мог: боль сердце его в тиски сжала, что отпускать не хочет, а язык и сам уж не повернётся слова сказать. Подошли привратники к дверям да двери особняка открыли, чтоб гробу вреда никакого не причинить. Не мог купец позволить, чтобы тело жены его слуги несли, потому доверил он дело это себе да ещё пяти мужчинам: Стефану, Мирче, Виктору, Людовику да Карлу, всё ж и он роднёй ей был. Под вой людской, что громче музыки всякой был, вынесли мужчины гроб дубовый узким концом вперёд, где ноги Бьянки были. Головы все склонили, будто Королеву европейскую хоронят, но ведь и правда была она Королевой сердец здешних. У угла правого гроб клониться стал: Богдан с трудом тело жены своей дорогой несёт, но всё ж держаться старается, чтоб достойно голубка его в мир иной упорхнула да покой вечный обрела. Уложили гроб в сани, что тройкой коней вороных запряжены были, да Богдан ящик шубами соболиными накрыл, будто чтоб тело Бьянки не замёрзло, хотя уж чужды ей ощущения человеческие. Должно гроб вести в санях отдельных, потому сел купец в одни сани с сыном да снохой, а за ними и другие усаживаться стали. Как заняли гости родовитые места свои, так тронулись сани первые, где гроб дубовый лежит, а за ним и процессия вся в церковь поехала. Взглядом провожал их люд простой, да самые сердобольные вдогонку за плеядой саней угнаться старались.       Вчера ещё Богдан да Стефан порешили, что Бьянку отпевать станут там же, где и венчание было — в церкви Святого Николая столичного Брашова, там уж их и ждут. Весь путь этот сердце Альсины из стороны в сторону бросал: то радость от воспоминаний захлёстывает, то как впереди гроб увидает, так взгляд её мрачнее тучи становится. Едут все в тишине глухой, слышно только цокот копыт да как полозья по грязи катятся, настолько в траур все погружены, даже Энджи позади Хайзенбергов молча сидит. Никто и никогда боли такой не видывал, никогда женщин с тоской такой в последний путь не провожали. Знал бы кто как тяжело будет, то не пришли бы, но важно всё ж для православных отпевание — проводы человека в мир иной, помощь снять груз грехов с души да освободить её от земного тлена, дабы душа предстала перед Богом смиренной и очищенной. Хотя никто Бьянку и грешной не считал: молилась, пост соблюдала, Библию читала ежедневно да мужу верна была, проклятьями не сыпала да бранных слов за всю жизнь свою не сказывала. Кому-то достаточно этого, чтоб святым себя мнить, а покойница равно люду крестьянскому себя считала, говоря, что все пред Богом равны да каждый ответит по делам да поступкам своим. Набожность её известно откуда шла — матушка её Мелина после смерти мужа своего в монастырь ушла, потому и дочь веровала усердно. Да и просила Богдана Бьянка, чтоб отпели её, похоронили рядом с крестьянами простыми, а в гроб леев серебряных, золота сверкающего, мех соболиный да украшения богатые не клали, только крест да икону православную, чтоб на примере её видел каждый, что нельзя благ земных в мир Божий забрать.       Прибыла процессия к церкви Святого Николая, но никакой радости на лицах людских, иначе всё, чем месяц назад. И как напужалась Альсина, что венчалась она в церкви этой, а теперь свекровь отпевать станет. Поправили женщины платки шёлковые, а мужчины гуджуманы овчинные сняли, да у всех сердце колотится, будто едины они здесь. Подошли Богдан, Стефан, Мирча, Виктор, Людовик да Карл к гробу и крышку сняли, ведь без неё положено покойников в церковь заносить. Даже мёртвой прекрасна была Бьянка: локоны смоляные вокруг головы уложены, однако ж лицо белее снега было, а под глазами дуги чёрные, что от истощения у неё появились, когда немец да голландец кровь ей пускали. Три раза выдохнул купец: не может он нести её, руки трусят да в кулаки он их сжать не может, но вшестером гроб нести положено, не доверит же он дело это Александру Беневьенто, потому хотя б слёзы сдерживал. Взяли мужчины гроб, как начался звон колокольный — пора.       Открыли им врата церковный, дозволяя порог переступить. Ничего внутри церкви не поменялось: всё то же убранство богатое, от чего покой в душу вселяется, тепло тут, густо ладаном пахнет, в клиросе певчие часа своего ждут, священник в одежды церковные обряжен, а позади него те же иконы православные, к каким приложиться хочется да Бога о милости молить. В руках у батюшки кадило золотое было да запах от него какой: на угольках древесных ладан горит, что сгорает в благовонный дым — фимиам. Уложили гроб пред священником да подальше все отошли. Уложил батюшка на лоб покойницы венчик с ликами Господа да святых, что символ жизни земной и награды за тяготы. Прощающиеся свечи восковые в руки взяли, что ладони липкими стали, а на верхушках лучинки горят — чуть дунь на них так и потухнут. Затихли все, речь священника слушая да крестясь: стал он Начальные молитвы глаголить, за ними псалом девяностый, кафизма семнадцатая и уж потом в клиросе тропари пятого гласа поют; вновь слово священнику, что стал ектенью заупокойную произносить. Ни секунды тишина в миг тот не было — тут же за ним седален за упокой петь стали... Казалось каждому, что бесконечно длилось это, никто и половины слов не слышал, только приступ рыдания глотая, невозможно было равнодушно отнестись к горю такому. И вот совсем замолк священник, а в клиросе славу Богу возносили — пора закончить отпевание. Каждый подходить стал, икону в руках покойницы да венчик её целуя, сказал последнее «Прости» да поклонился. Столько людей пришло с Бьянкой проститься, что на час прощание последнее затянулось, да в церкви места не хватало. Когда закончилось это, священник на тело покойницы покрывало положил да Богдан со Стефаном с трудом гроб крышкой накрыли, но не потому что дерево дубовое тяжёлым оказалось, а такая пустота в душе без Бьянки появилась, что дышать больно стало. Подхватили гроб мужчины крепкие да за порог церковный понесли.       Под звон колокольный креститься каждый стал да гроб за порог церковный вынесли, чему никто и верить не хотел, лучше б сон кошмарный это был. Лучше б дождь сейчас пошёл да печали все смыл, однако быть такого в феврале не может, всё ж не та пора для ливней проливных. В тишине глухой уложили гроб в те же сани, что впереди всех шли да Богдан отойти от него не может, в меха собольи его укутывая, чтоб холод под крышку не проник. Выстояли гости отпевание, да теперь уж последнюю боль пережить осталось — погребение. Дёрнул извозчик вожжи саней первых, где гроб лежал да тронулись кони, теперь уж пути их обратно в деревню лежал... к кладбищу.       Никто пути того не помнил, разум каждого будто туманом густым заволокло, а на сердце рана глубокая, словно нож вонзили. Богдан бледен был да угрюм, никто таким его не видел, ведь всегда весел он да сыт, а тут уж воды ему подай так пить не станет. Лицо Стефана спокойно, как обычно, и бывало, будто смерть матушки своей он принял, понимая, что неизбежно это было, видно лекари дело своё не разумели, потому Бьянку в могилу свели. Альсина ж слёзы лила, что капельками солёными по лицу её текло, да от того след пощёчины огнём горел. Настолько забылась в горе своём молодая пани, что и не думала о том, как бы кто след оплеухи не заметил, пусть всё ж щёку ей от того раздуло. Каждый в мысли свои погрузился: о жизни и о смерти, о вечном, о том, что все там будут, только кого Господь к себе заберёт, а кто в Ад к чёрту отправится... Все об этом думали, вспоминая изречения библейские, ведь точными да верными они каждому казались, нельзя перечить им.       Никто и не заметил как остановились сани да показалось кладбище деревенское, где все похоронены — и знатные семьи, и бояре, и крестьяне, только каждому место своё. У крестьян могилки неухожены, кресты покосились да вокруг бугорка лужа была, а вот у бояр да родовитых особо могилы слугами ухожены, цветы всегда свежие, камни могильные чистые да имена на них видно. Только в такие моменты и понимаешь, что лежат все в земле одной, однако ж у кого семья есть, у того и могила ухожена. Богдан, Стефан, Мирча, Виктор, Людовик и Карл гроб несли по тропе, что грязью заплыла да сапоги в ней утопать стали, того гляди уронят они тело Бьянки. Старший Хайзенберг, чтобы раны старые не бередить, отвернул, когда мимо могилы жён своих прошёл, может он смотреть на них, иначе совсем себя загубит. Хотел старший Димитреску, чтоб достойно в жизни загробной жена его пребывала, потому оградку серебряную ей поставил, камень могильный из белого мрамора, а весной кусты пузыреплодника зацветут.       Мог Богдан слово молвить, каким жену б в мир иной провёл, да сил нет, ему б в постель, в какой он с Бьянкой рядом лежать, чтоб тоску свою унять, да невозможно это. В полной тишине, пока гости по грязи глубокой топчутся, опустили мужчины гроб дубовый в свежевырытую могилу да замерли, будто забыли что делать нужно. Как бы тяжело не было всё это, но взял Богдан горсть земли сырой, что горкой лежала, да бросил на гроб Бьянки своей возлюбленной, однако ж не ушёл он, а слезами горькими залился да на колени пред могилой глубокой рухнул. Нет сил больше держаться. Надоело уж Стефану всё это: тихих похорон матушка его хотела, чтоб не было гостей бесчисленных да могилу б ей простую, а отец его, как и всегда, по-своему велел. Ну и Бог ему судья. Взял молодой воевода горсть земли да бросил на гроб матери своей, сил у него не было в театре сим участвовать. Кто ж ближе после сына был, так это невестушка Альсина: у всё лицо у неё от слёз горит, но не может она в руки себя взять, любила она свекровь свою да считала грехом своим, что проститься с ней не успела. Но не её в том вина. Пусть и была ладонь от воска липкая, но всё ж бросила она горсть земли в могилу Бьянки, да слезами заливаясь, ушла за мужем своим. Слыша вой жены, муж зубы стиснул, чтоб вновь оплеуху ей не отвесить, да всё ж сдержался: под руку он её взял да к саням повёл. Подумалось полунемке, что горе объединит её с супругом, а стало быть будут они счастливы. Что ж, ну теперь держись, Альсина...

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!