Глава IX. Королёк

11 августа 2021, 09:44
      Не минуло седмицы первой, как сумели лекари хоть сколько облегчить страдания Мирчи Хайзенберга: по наущениям сына барского, пустили они воеводе старому кровь густую, будто б лучше от того батюшке его станет да перестанет он в слабости пребывать. Долго препирался Мирча, всё ж боязно ему было — загубят его лекари окаянные, как куму его Бьянку, однако ж какие споры возникнуть могут, ежели пред очами пелена тёмная, руки силу всякую потеряли да встать страшно, того гляди свалится он да голову себе расшибёт, пусть уж лучше кровопускание терпеть, лекари-то свои, не сбегут, как немчура проклятая. По-прежнему пичкали Хайзенберга старого малиной сладкой да клюквой кислой, однако ж теперь перетрут её с сахаром да с ложки кормят, только б не шевелился воевода. Да всё ж было у него счастье под старость лет: оставила Альсина замок свой, набрала оттуда кухарку да горничную, собрала платья покрасивей, туфельки поудобнее, книжек умных да украшений золотых, да перебралась в особняк к родне своей кровный покуда батюшка любимый на ноги не встанет, не может она старика обидеть да бросить, авось помрёт ещё, а она проститься и не успеет. Ежели б сила была у Мирчи, то плясал бы он от радости великой, что дочь любимая к нему вернулась, посему слушался он советов лекарских, пусть дело своё разумеют, а там и он поднимется. Денно и нощно сидела у изголовья его Димитреску: с ложки кормит, рассказывает она о жизни своей замужней, о мечтаниях, о наука да знаниях, однако ж особо полюбило Мирче иное дело — сядет дочка его подле постели стариковской, раскроет книжку да читать станет, при том на италийском читает она лучше, нежели на родном румынском, что забавно даже голос. Голос у вдовы мягкий был и нежный, словно мать дитя своё убаюкивает, да и воевода старый в сон сладкий проваливался, что только храп и слышен. Однако ж не велел никому Карл из имения отлучаться, особо девкам юным: те ж язык за зубами не удержат да всей деревне растреплют, что худо батюшке его Мирче, так станут думать, что помирает барин да будут сыну его дочерей своих в жёны пихать, чтоб при деньгах были да фамилию знатную носили.       И вот уж ступил на порог шестой день, как хватил Мирчу удар апоплексический. Всё метут за окном метели бесконечные, что снег уж низины оконные собой заслонил да сравнялись поля с лесами да реками, ни души в деревне, никто и носу из изб натопленных не кажет. Без остановки чадят камины тёплые, то и дело слуги дрова туда подбрасывают да мехами кузнечными огонь раздувают, чтоб не потух вовсе. С утра уж кухарки мамалыгу кукурузную стряпают да кофе эфиопский варят, какой Альсина из замка своего принесла, чтоб родных да слуг побаловать, посему стоят запахи крепкие, от каких и не грех проснуться. Так проснулась и Димитреску: отошла она вчера ко сну в час поздний, потому как сидела у изголовья батюшкиного да всё про султанов османских отцу читала, а тот кривился, всё ж турки — враги его кровные, что киличами своими румын невинных порубили, посему мычанием своим велел он такое боле ему не читать, уж лучше что религиозное али библейское. Внемла словам его пани молодая да теперь уж нашла книгу, какая получше будет, однако ж чего чтиво на желудок голодный слушать? Посему направилась румынка на кухню, где уж во всю работа кипела.       Не дают кухаркам одним готовить — всё контролирует их гувернантка Эржебет, у какой власти больше, чем у няньки простой было. Держит гувернантка в руках стек в оплётке кожаной, какой того гляди ляжет звонко на щёку девки глупой за проступок малейший. Боится нянька, что утащат чего кухарки, а ей отвечать, негоже, чтоб слуги еду барскую ели. Посему ходит Эржебет взад-вперёд да девку каждую взглядом строгим прожигает, а те в обстановке такой готовить обязаны, а ежели чего не так, то и розгами на морозе высекут. Наконец послышался на лестнице стук каблучков изящных, лишь один человек так ступать может — пани Альсина Димитреску. Уж и сама гувернантка нарадоваться не может, что воспитанница её вернулась: как вышла девка замуж, так повзрослела да ума набралась, теперь и любить её можно, к тому ж не имели они никогда вражды особой. Вошла дочь воеводская на кухню, так поклонились ей кухарки да тут же за работу вернулись, иначе и лея за ленность свою не получат, а нянька и ухмыляется — вымуштровала она их, её это заслуга.       – Доброе утро, пани Димитреску, – сказала Эржбете и поклонилась.       – И тебе не хворать, Эржебет, – кивнула Альсина. – Пробудился уж батюшка?       – Да что вы, пани! – отрывисто посмеялась гувернантка. – Знаете ж вы батюшку своего да привычки его военные: как пробудился он с криком петушиным, так и глаза не сомкнул.       – Так что ж мне не сказали? – спросила Димитреску.       – То воля батюшки вашего, – ответила нянька. – Велел он, чтоб не трогали вас до пробуждения, всё ж целый день свой проводите вы у изголовья постели его, вот и волнуется батюшка ваш, что сна вы не имеете.       – Мне за радость подле него быть, – улыбнулась пани.       – Всем от того радость, – сказала служанка. – Как вернулись вы, так покой в имении воцарился: до того суетлив да задумчив был батюшка ваш, а теперь уж и улыбаться стал, пусть и сил на то совсем не имеет. Только б на ноги он поднялся.       – Подымется, Эржебет, подымется, – мягко улыбнулась дочь воеводская. – Готов завтрак для батюшки моего?       – Готов, пани! – ответила Эржебет да поманила к себе пальцем служанку, что поднос принесла. – Кофе эфиопский, малина перетёртая да каша кукурузная, как просили, без сахара да соли.       – Благодарю за службу, Эржебет, – сказала Альсина да сама хотела за поднос ухватиться.       – Да что вы, пани?! – ужаснулась гувернантка. – И книгу, и поднос вы понесёте! Да к тому же на каблучках таких да с подносом по лестнице не подыметесь! А ежели платье запачкаете? Вон, пусть Марьяшка несёт, а вам нечего работу чёрную выполнять.       Смешно то было, что Эржебет не даёт воспитаннице поднос лёгкий поднять, всё ж не так тяжелы кофе, малина да каша, а она на своём стоит, посему и не поспоришь. Опустила Марьяшка голову да на барыню не смотрит, боязно ей на знать смотреть, не положено, лучше уж в поднос глядеть, чтоб не упало чего. И стала Альсина вновь по лестнице подыматься, да так скоро, что только и слышался частый стук каблучков французских, а сама она всё книгу проверяет, чтоб хоть сколько она о Боге была да не об османах проклятых, от каких тошно воеводе становится.       Мирча же час битый лежит на постели своей широкой да не шевелится вовсе, однако ж открыты очи серые, что так и зыркают на часы голландские да на дверь закрытую. Какая ж отрада Хайзенбергу старшему была, что доченька его родная ради батюшки старого замок свой забросила да в имение фамильное перебралась, не забыла она старика да не оставила, всё ж знал он, что ежели не успеет она с отцом проститься, то долго себя за то корить станет, как с кумой его Бьянкой было. Всё лежит воевода старый, да не встаёт — не велят лекари да дети им вторят, что уж и ослушаться их не смеешь, а может то и к лучшему, хоть сколько отдохнёт старикан. Думает он о своём на подушке мягкой, рот открывает да закрывает тут же, чтоб никто дум его тяжёлых услыхать не мог, мало ли какие тайны он хранит да скрывается, авось какому господарю навредят они. Уловило ухо его чуткое, что стали по этажу второму стучать каблучки девичьи, при том поступь мягкая да изящная, словно лебёдушка плывёт, а не девица красная ступает. Всё ближе и ближе шаги эти были, так вскоре открылась дверь тяжёлая да показалась там дочка любимая: просунулась она голову в щёлочку дверную, как девчушка маленькая, а сама улыбается и глядит украдкой, боится, что всё ж уснул батюшка.       – Постыдно девке за мужиком подглядывать, – с хрипотой посмеялся Мирча.       – Подумалось мне, что заснули вы, так я и заглянула украдкой, вдруг разбужу, – улыбнулась Альсина да зашла в покои отца.       – Я уж давно не сплю, – сказал Хайзенберг. – Однако ж будить тебя не хотел, ты ж вчера до часу ночи со мной сидела.       – Не брошу ж я батюшку своего! – сказала Димитреску. – Да к тому ж нет у меня дел иных.       – Не беда, ты девка ладная, посему и счастье тебе будет, – сказал воевода.       – Дядька Богдан мне также сказывал, – вздохнула вдова. – Давайте не будем печалиться? Вам уж завтракать пора.       – Опять каша? – спросил отец.       – Когда мы с братцем малы были, то вы нас тоже кашей кормили, – настаивала дочь, внимательно наблюдая, как служанка расставляет тарелки и чашку на столик.       – Ох, вы мне теперь оба за детство беспомощное отомстите, – вновь хрипло посмеялся мужчина.       – У нас с Карлом было прекрасное детство! – сказала девушка, проводив служанку взглядом. Она села на стульчик у изголовья кровати отцовскрй, взяла кашу кукурзную, зачерпнула на ложку да к губам его поднесла. – Ешь!       – Твоя взяла! – сдался он и съел всю ложку. – Опять пресная!       – А лучше бестолку клюкву кислую жевать? – парировала она. – Ешь говорю тебе!       – Точно кровь Илоны, – устало улыбнулся Мирча и съел очередную ложку. – Не помню, говорил я тебе али нет, однако ж любила матушка твоя власть надо мной иметь... с помощью усищ моих.       – Это как же ж? – не поняла Альсина.       – Ухватит она меня за усы да волю свою диктует, – посмеялся Хайзенберг да закашлялся.       – И что ж, терпел? – поразилась Димитреску.       – Матушка твоя красоты неземной была, однако ж маленькая росточком, посему чудной казалась, я на руках её носил, – тепло улыбнулся воевода старый. – Аленька, будь добра, открой оконце, душно, дышать нечем.       – Ваша воля, батюшка! – подскочила пани молодая, подошла к оконцу, отворила створку да к батюшке вернулась. – Теперь уж о тех временах славных лишь вспоминать можно: ни матушки, ни Бьянки уж нет, одна Ирина и жива.       – Видать Иринка здоровьем крепче оказалась, – рассудил отец.       – Батюшка, всё сказываете вы мне о красоте матушке моей да как любили её... – чуть замялась дочь. – Однако ж таите вы от меня как повстречались с ней да супругою своей сделали.       – Тебе то зачем ведать? — удивился он.       – Затем, что ежели Господь заберёт душу вашу, так не забыла б я вас, – ответила она. – Что о вас я ведаю? Что воевода вы, дважды вдовец да... ничего боле. Так о матушке своей и подавно ничего не ведаю, лишь то, что похожу я на неё да любили вы её безумно.       – Эх... давно это было, Раду V Афумати во второй раз господарем валашским был да уж скоро совсем неугодным сделался, – сдался Мирча да решил поведать дочери историю любви своей ненаглядной. – Ведаешь ты, что дружны мы с Богданом да Виктором были, все молоды и ветренны, посему не женаты да и не торопились мы с тем особо. Однако ж в марте сама знаешь, что празднуют румыны Мэрцишор — приход весны. Обрядились мы в рубахи-вышиванки да в деревню пошли, всё ж завсегда там веселье имеется: песни, пляски да харчи, что вкуснее, чем от кухарок будут. Пришли мы в деревню, а там такие девки, что глаз не отвести! Как прознал один румын, что паны мы, так усадили нас за стол лучший, яств по-деревенски богатых да вина наставили, что не проглядеть из-за них. Потчевали нас да слово своим привечали, оно и ясно — бары. Накормили нас, напоили да стали пляски устраивать, но не простые: кто хитрей да умнее был, стали нам сестёр своих да дочерей показывать. Виктору Ирина приглянулась, её брат Николашка ему представил.       – Да уж, Николай тот ещё плут! – посмеялась Альсина. – Уж какую гордость он великую имеет, что сестра его жена панская, так посему и себя он Беневьенто мнит да детям своим имена знатные даёт.       – Пригляделась она Виктору, всё ж как ни крути, а недурна собой Ирина да характер у неё ладный, – сказал Хайзенберг да съел ложку каши. – Потом Богдашкина судьба ему повстречалась — представили ему матушку твою крёстную Бьянку: баба спокойная да тихая, слова лишнего не скажет, а улыбка мягкая, что свёкор твой даже ногу куриную упустил.       – Ох, жаден был свёкор мой до еды, – закивала Димитреску.       – А потом лебёдушкой выплыла она... – расплылся воевода в улыбке, будто супругу покойную пред собой увидал. – Копка волос вороных, глаза зелены да будто б серота да голубизна в них была, невысокая, румяна, статна, величава, однако ж хороша собой. Платье на ней было красно, в волосах венок из подснежников свежих да сапожки алые! Хороша, что а ж голова кругом шла! Так плясала она, что чуть дыру в полу не сделала, а в руках платочек белый... Не смог я удержаться: встал из-за стола, подхватил её на руки да с собой на сеновал понёс, кровь водой огненной забурлила! А матушка твоя хохочет да улыбается, а у самой бесы в очах пляшут, да имя-то у неё какое — Илона, что с венгерского значит «луч солнечный». Молвила она мне: «Ты женись на мне, пан любезный, так вовек тебе женой верной буду», так я ответил, что нет, молод я ещё был да ветрен, а ежели б умней был, то и ты б раньше на свет появилась. Оттолкнула меня Илонка да сказала, что: «Ежели нет намерения серьёзного, то на сеновал не зови. Испортишь ты меня, так кто ж меня потом замуж возьмёт?». Я поначалу и не шибко огорчился, подумал, что хмелен да молод на девок деревенских кидаться... да нет, в сердце самое меня матушка твоя поразила: денно и нощно грезил я о ней, что сон всякий потерял. Решил я, что жениться пора! Стал я ей подарки дорогие слать — цветы да украшения, а она мне от ворот поворот, говорила, что: «Цветы да драгоценности приму я от тебя как пани Хайзенберг, а до момента того не нужны мне твои подарки барские».       – Ты погляди строптивица какая! – подивилась пани молодая.       – Год цельный я её упрашивал, душу всю она мне вытравила, уж по-всякому я её уговаривал! – покачал головой тяжёлой отец. – К моменту тому уж Богдашка женился, Бьянка его второй раз уж брюхатая ходила, да Виктор с Иринкой свадьбу играть готовились, а я всё холостой хожу! До той поры надоело мне то, что нарядился я, прихорошился да наведался в дом к родителям её: сокрушался, как дочка их мне люба, что сон я всякий потерял, а те уставились на меня в изумлении великом да очами хлопают. А я слышу, что на лестнице голосок прелестный хохочет — глядь, а там Илонка разговор наш слушает, а сама улыбается широко да ясно. Уж не было мочи душу терзать: ринулся я за матушкой твоей, на плечо уложил, вынес во двор, посадил в сани зимние да сказал: «Теперь ты мне вовек женой верной будешь! Никуда тебя не отпущу!».       – А она что? – с любопытством живым спросила дочь.       – Ну как тут можно устоять? – улыбнулся мужчина. – Согласилась она конечно! И была у нас свадьба пышная, что сам господарь валашский гостем был, хотя поначалу боязно ему было во владения османские заявляться, всё ж тогда уже Трансивальния пятки турецкие лизала.       – А ведь объединись Румыния, так всем бы отпор дала! – сказала девушка.       – Так и было б, однако ж поодиночке нет толку на врага кидаться, – согласился он. – Так вот, год цельный жили мы с матушкой твоей в удовольствие собственное: в Брашове бывали, я в лес на охоту да она за мной, всегда мы вместе были, никогда радости в очах её не забуду да как улыбалась она лучезарно! Но упёртая да ревнивая была: что не по её, так за усы меня хватает, а сама-то он мала росточком, потому мила да ругаться я на неё не смел. К тому ж думалось мне, будто б не любила она меня, пока добивался я её, однако ж ошибся: помнится говорила она, что девка одна интерес особый ко мне имела, будто б хорош я собой да чего б женой панской не сделаться? Разозлилась Илонка, заревновала да как даст ей коромыслом по затылку, что девка та в воду свалилась!       – Строптивая, а всё ж и она к тебе любовью воспылала, – расплылась она в улыбке. – А отказами своими заманивала она тебя, чтоб только ей ты сердце своё отдал.       – Да не жалею я об том, – сказал Мирча. – Ни одну я бабу так любил, как матушку твою!       – Так, доели кашу, теперь давай за малину приниматься, – отставила Альсина тарелку пустую да взяла плошку с малиной перетёртой, набрала на ложку на ко рту батюшки своего поднесла. – А когда ж я у вас появилась?       – Опосля жизни той, как для себя мы пожили, – ответил Хайзенберг. – Уж давно молва велась, будто б я силы мужской не имею, то матушка твоя бесплодна... А всё ж пожили мы год супругами влюблёнными да за тебя принялись. Месяц 3-4 минуло, как вся деревня желчью давиться стала, что на сносях Илонушка моя стала!       – А вы сына али дочку хотели? – спросила Димитреску.       – По молодости шибко сына хотел, однако ж когда Илона брюхата стала, так понял, что любой дитёнок от неё леп красотой будет! – улыбнулся воевода. – Особо девчушки, потому уж не имело то для меня значения! Да и какой толк? Родила б мне Илона сначала девочку, а потом мальчика! Всё равно б любви от этого не уменьшилось. Люба матушка твоя мне была! Прошло девять месяцев да начались у неё роды... тяжёлые: вся бледная она была да слаба, только Богу молится и шептала, лишь бы дитя родилось, о себе она мало в момент тот думала, всё ж думалось ей, что дитёнок барский большую ценность имеет, нежели баба крестьянкая. Долго она в родах мучилась да услыхал я вскоре плач младенческий — девочка у меня родилась, ты, Аленька. Вошёл я к Илонушке, а она без сил лежит, бледная вся да уставшая, думалось мне, что отойдёт она... Ежели б знал только! Хоть бы сказал кто!       – О чём? – спросила пани молодая.       – Что горячку родильную она подхватила... – подавленно ответил отец, что даже губы сжал, очи опустил да замолк маленько, будто б в память о супруге любимой. – Никогда я так не выл, впервые слезу пустил, потому как боль была нестерпимая... Очнулась матушка твоя да делом первым о тебе справилась: как ты да где? Я тогда подле ложа её был, а ты на руках моих: махонькая такая да чудная, однако ж родней других была, как матушка твоя. До жеста единого помню миг тот, когда голубушка моя к Богу отошла... Попросила она тебя на руки, укачивать стала, молоком грудным тебя из сил последних накормила да колыбельную румынскую тебе пела, а ты глядишь на матушку свою да наглядеться не можешь, однако ж скоро сон тебя одолевать стал. Как уснула ты, так взяла она меня за руку да сказала: «Сердцем чувствую, что покидает меня душа, Мирча. Худо мне, нет сил никаких. Знай лишь, что сколько лет знаю тебя, столько и люблю, никогда в сторону другую не смотрела да не думала, только ты мне люб был. Никогда я счастлива так не была. Одного лишь прошу: не горюй да не плачь по мне, ежели желание одолеет, так женись, счастлива я за тебя только буду, ты ж не один останешься, жизнь тебе невинную вверяю! Ты уж позаботься о доченьке нашей, не бросай на произвол судьбы да деву достойную из неё воспитай! А я за вами из Царства Господа нашего приглядывать буду! Ты уж прости меня, ежели чего не так было да обидела я тебя, жаль только, что не увижу, как дочь наша растёт да сына я не понесла тебе, чтоб дело рода твоего продолжил. Счастлив будь, веру храни да не обижай дочь нашу... назови её Альсина, «пышногрудая» значит, чтоб сильной она была да беду любую вынесла. Я люблю тебя, Мирча! Шибко люблю!»... – и замолк он, словно вновь жена его умерла.       – Так это она дала мне имя... – прошептала дочь да ждать стала, пока отец вновь сказ свой продолжит.       – Прикрыла она очи свои, улыбнулась да... к Богу душа её отошла, так и лежала она: ослабла рука её бледная, на лике улыбка нежная застыла да ты у груди её спишь сладко, что и будить тебя боязно, – мужчина старался отвести взгляд, иначе он вновь заплачет от боли, как тогда. – Приложил я руку её ко лбу да... заплакал, впервые в жизни, не мог я боли этой стерпеть. Ежели б не ты, то ушёл я из мира этого... И Карл бы не родился.       – Одна дверь закрывается, да всегда другая открывается... – мудро рассудила девушка.       Да замолкли они оба, будто б минуту молчания по Илоне покойной взяли. Так больно им обоим стало, особо Мирче, всё ж рану старую он бередит да теперь кровит она без остановки, шибко худо ему без Илонушки его дорогой было... да и сейчас туго. Любил он её, что никого другого не замечал, только она пред ним да никто боле. Вспомнил Хайзенберг даже холод тот, какой ощутил он, когда приложил ко лбу руку холодную супруги своей, а потом вылилась печаль да боль слезами горючими, однако ж не мог он вой дикий поднять — дочь на груди Илонушкой спит да невдомёк ей, что только что матушка её от горячки родильной скончалась. Опосля тогда ещё молодой воевода лёг подле голубицы своей ненаглядной, коснулся волос её вороных да слезами залился от боли такой да горечи, будто б сердце ему вырвали, однако ж глядел он на доченьку свою да понимал, что ежели и батюшки она лишится, то останется она сиротой, так никто о ней не позаботится: налетят стервятники, разграбят имущество барское да дитёнка махонького не пожалеют, потому надо жить, хотя бы ради этой души невинной, что ещё совсем не знает о жестокости мира этого. Сейчас уж подросла Альсина да больше понимать стала: так жалко ей батюшку своего стало, всё ж пережил он горе великое, потеряв любовь всей жизни своей, так ещё и детей взрастив, пусть и от разных матерей они. С горя да боли подумалось Димитреску, будто б... она повинна в смерти матушки своей: ежели б не родила Илона, то жива б была. Однако ж авось сама она здоровьем слаба была? А ежели так, то кто б её от горячки родильной уберёг? Не после б Альсины, а от других родов бы скончалась. Опустила румынка голову да на батюшку своего глядеть: тошно ей стало, что любовь такая от горячки родильной загибнет... да слезы мелкие из глаз покатились, что не всякая жалость унять сможет. Увидал воевода старый, что дитятко его слезами заливается да из сил последних сжал ладошку её маленькую, что даже побелела она.       – Не лей слёз, – сказал Мирча. – Ты лучше уж улыбайся, хороша у тебя улыбка, как у матушки твоей.       – У вас любовь такая была... – вздохнула Альсина. – Ты был влюблён пылко, а матушка моя одному тебе сердце своё отдала. А я даже и любви мужниной познать не успела.       – Вот теперь уж ты сказ свой молви, – перевёл тему Хайзенберг. – Чем тебя сын Богдашкин обидел?       – Ох, батюшка, ироду проклятому вы меня в жёны отдали! – покачала головой Димитреску. – Что толку говорить, ежели сделанного не воротишь?       – Вот как ты меня о матушке своей расспросила, так и я ответ на вопрос свой знать желают, – ответил воевода старый.       – На всё воля ваша, – сглотнула пани молодая. – Как оказалась я со Стефаном в замке, то не было предела счастью моему: вроде б люба я ему была, ласков он был да заботлив... однако ж не то я думала: как зажмёт он меня в уголке да волосы на кулак наматывает, непристойности шепчет, за ушко кусает да запястья до красноты пережимает... Да всё ж люб он мне был, потому не видела я умысла злого, муж он мне, а не человек чужой. Из замка он меня не пущал, будто б ревновал шибко, за то и друзей своих колотил. Как отошла Бьянка к Богу, то напился муж мой, что Михня, Петрушка да Сашка на себе его волокли. Узнала я правду да пошла Стефана утешать, чтоб не горевал он да тоску свою вином не заливал, так приревновал он меня к Михне да пощёчину отвесил... а потом похоть его одолела да насильно он меня к исполнению долга супружеского склонил...       – Сукин сын... – стиснув зубы, прошипел отец. – Как же ж у Богдана с Бьянкой выродок такой вышел?       – Не их в том вина, всё ж люди они добрые, – сказала дочь. – После раза того стали он меня почти каждый день по поводу да без повода лупцевать, что лицо то краснотой покрыто, то синевой, щёки до сих пор отпечатки рук его грубых помнят. И всё ж вышло так, что зачали мы со Стефаном дитя наше, а он и говорит, что сына я ему рожу, не иначе, а ежели дочь понесу, то от другого она рождена.       – Это как же ж так можно?! – сорвался на крик мужчина, что даже закашлялся. – Это ж его плоть и кровь! Дочь али сын, разве есть в том разница?! Для меня вы с Карлом всегда едины были!       – То вы, батюшка, а Стефан был звернм диким, – сказала девушка да перекрестилась, всё ж грешно плохое о покойниках говорить. – Да и казалось, что наладилось всё: не обижал меня боле муж мой да бить не смел, однако ж всё твердил, что сын будет, Владом он его назвать хотел. А потом случилось торжество то несчастное. Видели вы, как при он девок распутных в сети свои завлекал, а меня обругал он за внимание от Карла, Сальваторе да Александра...       – Помню, помню... – вздохнул он да съел ложку малины перетёртой. – Октябрь это был, Стефан нас тогда из замка выпроводил.       – Господи, хоть бы в вечер тот там вы оказались да уберегли меня... – тяжело вздохнула она.       – Опять побил, сучёныш? – спросил Мирча, хотя и сам ответ знал.       – Нет, батюшка... хуже... – ответила Альсина. – Отправил он меня в опочивальню нашу да ждать велел, а сам он вскоре не явился, так решила я ко сну отойти. Однако ж ввалился он, что еле на ногах держится и винить меня стал, что будто б блудлива я, да я не удержалась да повинила его в похоти на девиц юных, так разгневался он да вновь пощёчину мне отвесил. Испугалась я за дитёнка своего, посему оттолкнула чудовище пьяное да бежать пустилась... не успела, не уберегла... Двери он все запер, посему пути иного не было — пришлось по лестнице спускаться, а там настиг он меня... За волосы дёрнул, что по лестнице я скатилась, а потом... роды преждевременные случились... девочка у меня сейчас могла быть... Илонушка...       – В честь матушки наречь хотела, – закивал головой Хайзенберг.       Схватился воевода старый за сердце от переживаний за доченьку свою, ему б хоть как злобу выместить: кулаком по столу ударить али б хоть вина испить, а тут и сил на то нет. Как же ж мог так Стефан с Альсиной поступить? Она ж ему всю себя отдала, грезила о жизни семейной, любви да благополучии, а вон как всё обернулось. Ведь клялся ж пёс поршивый, что не обидит он Аленьку да люба она ему... а теперь руку на неё поднял да жизнь невинную загубил. Смотрит отец на дочь свою да видит, как слёзы да печаль свою она глотает, ей бы хоть дитёнка, так забыла б она о горести своей, да где ж ей теперь его найти? Так разозлился старик, что ухватился рукой слабой за тарелку грязную, из какой он кашу кукурузную ел, да запульнул её в стену, что разбилась та на осколки мелкие, затем уж черёд ложки серебряной пришёл: взял он её да пальцем большим пополам согнул... не знал он, куда боль свою выместить, всё ж знатно обидел Стефан и дочь его, и внучку покойную... Ежели б только знал, то на возраст бы свой не глянул да самого зятя б с лестницы крутой спустил, чтоб понял, что негоже так с женой своей обращаться, никогда он на Илону свою руку не подымал, так и на дочь бы не позволил.       – Ежели б только знал... – шептал Мирча. – Я б его за тебя пополам переломал... Чего ж ты не сказала?       – Муж он мне, не смею жаловаться, молчать должна... – опустила голову Альсина.       – Ух, бабы! – провыл Хайзенберг. – Когда ж ума вы наберётесь да о бедах своих молчать перестанете?!       – То доля бабская... – ответила Димитреску, а сама того гляди опять слёзы лить станет.       – Не реви, Аленька, не реви, прости, вспылил... – утешил её воевода старый. – Не повинна ты, знаю я тебя... а вот в муже твоём беса не разглядел.       – И в вашей в том вины нет, – сказала пани молодая да за руку его взяла. – Кто ж знать мог, что так всё обернётся?       – Да никто, – согласился отец. – Я ж ему верил, думал, что счастье ты с ним возымеешь, всё ж цвела ты подле него. Да вон как вышло. А теперь и спросить не с кого, Стефана-то не уж боле.       – Я убила, – вздохнула дочь. – Сил у меня от него не осталось, всю кровь выпил, не было на мне места живого... Хотела я его ножом зарубить, однако ж перехватил он руку мою, локоны вороные отсёк да в огне каминном сжёг...       – А тебе и лучше с ними, – улыбнулся мужчина, кое-как руку к волосам дочери своей протянув. – Никогда я волос коротких у баб не видал.       – Впервые я слышу такое, – покраснела девушка. – Потому как мало кому волосы свои показывала.       – Напрасно то было, – сказал он.       – Продолжу я сказ свой, – глубоко вздохнула она. – Отсёк он волосы мои, сжёг да отвернулся от меня, обещал он мне, что опозорит прелюдно, что будто б блудлива я да не от него дитя понесла...       – Пёс поганый! – прорычал Мирча. – Плетей смутьяну этому мало!       – Волосы каплей последний стали, – продолжила Альсина. – Схватила я саблю, какую ему господарь валашский подарил, да зарубила Стефана насмерть, а потом спать пошла с дочерью своей, не желала я верить, что нет её боле.       – И правильно ты поступила! – сказал Хайзенберг. – За жестокость жестокостью отвечать и должно. Я б тоже щадить его не стал, потому как и жизни выродок эдакий недостоин! А Богдан-то правду ведает?       – Ведает, батюшка, – ответила Димитреску. – Как схоронили мы Стефана в землице сырой, так пришёл в замок свёкор мой да сказал, что в монастырь он податься решил, а мне оставит он всё имущество рода своего, однако ж условие одно он мне поставил — должна я хранить фамилию Димитреску, чтоб не затерялась она в летах. Не смела я старику отказать, посему согласие своё дала, однако ж не было у меня помыслов корыстных! Вот вам крест, что не было!       – Верю я тебе, дочка, верю... – похлопал её по ладони воевода старый.       – А потом так жалко мне его стало: всех он растерял — от родителей своих до сына единственного, – покачала головой пани молодая. – Так и выдала я ему правду всю, что я сына его саблей сгубила... а он и без того понял всё.       – Далеко Богдашка не дурак был, – сказал отец. – Пусть на вид простак, да всё ж не обмануть купца, но ты верно поступила, что призналась.       – Подивилась я, что не ругал он меня, а пожалел даже да чуть в ноги мне не кинулся, чтоб прощения просить за сына своего, – продолжила дочь. – А потом ушёл он и не виделись мы боле. Стала я жить в удовольствие своё, однако ж не давала я дитятко моё трогать да уносить, боялась я за Илонушку мою.       – Да ты что ж, труп в доме боле трёх дней держала? – поразился старик. – Грех же!       – Знаю, знаю! – замотала головой девушка. – Ничего я с собой поделать не могла, не желала дитя своё в землю сырую класть... А потом завещание от свёкра мне пришло, так поехала я в особняк к нему да велела предметы роскоши выносить, чтоб не разворовали да не испоганили. Как вернулась, так вижу, что пуста колыбель в покоях моих — нет доченьки моей ненаглядной! Кликнула я к себе камеристку свою Людмилу, какой Илону доверила, так она без ведома моего... дочь мою схоронила... Не помнила я себя от горя, будто припадок был да зарубила я служанку свою ножичком... верна она мне была да преданна, а схоронила потому лишь, что кары Божьей напужалась.       И вновь замолкли они, да всё ж не ясно было, по ком тишину хранят, всё ж за год этот много смертей выпало на долю Аленькину. Опустила Димитреску голову, сжала губы алые да глаза зажмурила, чтоб только слёзы не покатились. Страшно, горестно, больно... Все три чувства эти до сих пор терзают её да шлейфом за ней тянутся. Вот бы переменить всё! Порой слово одно судьбу решить может! Ежели б только шанс был... то оказала б она Стефану да батюшке своему в ноги упала, только б не становиться женой тирана этого, лучше уж за Сальваторе Моро, только не за воеводу молодого, авось был бы француз спокойней да мягче, да и Альсина Моро неплохо звучит. А теперь уж чего сказывать, когда нет ни любви, ни мужа, ни детей. Всех она за 10 месяцев растеряла, да и не найдёт она уж никого боле. Кому она теперь вдовой нужна? Навалились мысли комом грузным да на голову давить стали, а Мирча молчит всё, даже слова не молвит, будто б не понял он ничего. Вздохнул Хайзенберг да понял, что не нужно больше Димитреску разумом в прошлое возвращать, иначе тронется она рассудком да погибелью обернётся это. Взял её за руку воевода старый да улыбнулся.       – А что с особняком делать станешь? – спросил отец.       – Снести я его велела, а на месте его церквушку православную возвести, – ответила дочь. – Пусть маленькую да деревянную, а всё ж приход будет, авось сможем скопить на каменную.       – Кто ж покровителем будет? – поинтересовался мужчина.       – Феодот Адрианопольский, – ответствовала девушка. – Он же Богдан Адрианопольский. Найдём священника да служителей и будет у нас в деревне церковь своя.       – Это дело богоугодное, – сказал он. – Строй, душа моя, тебя Господь за то наградит.       – Одного хочу — детишек, – вздохнула она.       – Всё у тебя будет, не печалься, – утешил её Мирча и отставил чашку кофе, какую пил во время рассказа дочери. – Давай уж лучше думки твои перекинем! Я смотрю с книжкой ты пришла?       – Ах, да! – опомнилась Альсина и показала отцу красивую книгу в крепком переплёте. – Это поэма «Юдифь», написанная хорватом Марко Маруличем в 1501 году, в основу заложен сюжет библейский.       – Ну Слава тебе, Господи! – выдохнул Хайзенберг. – А то всё читаешь ты мне про султанов османских!       – Потому и нашла я чтиво это, – сказала Димитреску.       – А ты по-хорватски разумеешь? – спросил воевода.       – Так тут на румынском писано, перевод сделан, – ответила пани. – И шесть книг в одну собраны, потому большая она такая.       – Буду рад послушать тебя, заодно на румынском читать научишься, – посмеялся отец.       – Батюшка! – в шутку насупилась дочь.       – Не злись, уж и не пошути над ней! – сказал мужчина. – Ты только окошко затвори, а то холодно уж.       Кивнула Альсина, отложила книгу, подошла к окну да напужалась: влетело что-то в стекло да вздрогнули ставки легонько, будто б снежок кто в опочивальню воеводскую кинул да попал в цель свою. Раскраснелась от гнева Димитреску: думалось ей, будто детишки в пору зимнюю баловаться вздумали, снежками бросаясь, да чьи окна для того выбрали — имения рода Хайзенберг, а ежели б стекло разбили? Уж за секунды придумала пани оскорбления бранные да угрозы суровые: розгами она проказников выпорет, коленями на горох поставит, за ухо натягает да ещё к родителям отведёт, чтоб оругали. Нахмурилась румынка, что нос её поморщился, отворила она ставни оконные, что снега немного на подоконник вывалилось, открыла рот да... никого под оконом не оказалось, ни души, даже следов не видать, были тут только снега глубокие, ели вековые да горы поднебесные, какие и не обойти даже. Насторожилась вдова да прислушалась: авось выдаст себя как шалопай деревенский, нет, да зашивелится! Однако ж в тишине этой слышала она лишь вой пурги жестокой да... писк, словно кто о помощи просит, рядом звук странный был. Глянула Альсина на подоконник да... перекрестилась со страху — снег шевелиться тихонько стал, подумалось пани молодой, что глаза её в лета юношеские подводить стали, однако ж сердце у неё сжалось, когда вылез из под снега королёк: редки они в Румынии, однако ж зимуют у них в лесах сосновых; дрожит птица желтоголовая, видать не думала она, что из снегов северных прилетит в снега балканские, да какие! Сжалась на снегу птица, что формой своей на шар была похожа, да глаза прикрыла.       – Ах, ты, бедолага! – сжалилась над ним Альсина.       Взяла его Димитреску в ладони свои мягкие да к груди прижала, тепло своё отдавая... будто мать дитёнку своему. Закрыла румынка ставни оконные, однако ж с трудом сильным — ветер тому противился, того гляди стёкла б вышиб. Стала спальня теплом каминным напоняться, действительно холодно тут было от оконца открытого, да всё ж нужно свежести морозной пустить. Села пани молодая у изголовья постели отца своего да погладила королька несчастного: заблудился небось бедолага в снегах таких, редко в Румынии морозы такие бывают, авось многим птицам несладко пришлось. Поднял Мирча голову на дочь свою для глянул на ладони её: лежит там комок перистый да цебетать пытается. Улыбнулся б Хайзенбергу доброте да милости дочери своей, однако ж заметно помрачнел он да блеск свой очи серые потеряли, будто б вспомнил он чего али задумался.       – Быть беде... – вздохнул воевода.       – О чём вы, батюшка? – спросила вдова.       – Ежели птица в стекло врезалась да упала, то быть беде... – с тяжёлым вздохом ответил отец.       – Что за глупости, батюшка? – удивилась дочь. – Как же ж махонький такой беду принести может? Вы б ещё в кошку чёрную верить стали! Заблудился он, бедолага, да теперь ему б пургу переждать, а потом уж выпустим.       – Выпустим... – сказал мужчина.       Ох, как же ж он не хотел вспоминать того да видеть! Вспомнился Мирче случай, что случился много лет назад, когда Илонушка его ещё брюхая была на сроках последних: январь это был, те ж морозы жестокие ударили, всё замело, что снег до окон избенных доходил. Сидела жена его у камина тёплого, живот необъятный наглаживая, а за окном пурга завывает, что страшно станится. Глядь, влетело в окно что-то, будто ж снежок кто кинул: гости незванные пожаловали али детишки деревенские шалить вздумали да покой барский нарушать. Выглянула Илона в окошко да увидала... королька, точно такого, какого сейчас Аленька в ладонях держит, также он в снегу закопался да с пути своего сбился. Взяла его на руки жена барская, обогрела, зёрнами пшеничными накормила, напоила да как стихла непогода, так выпустила она его... а вскоре в родах тяжёлых скончалась. Не иначе было это, как совпадение... али знать дурной — Илонка на руки королька взяла да скончалась, а теперь и Альсинка... Нет, нет! Не может Мирча и дочери дорогой лишиться, одна она у него, уж шибко он в приметы верить стал после королька того желтоголового. Глянешь на Димитреску да нет у неё признаков хвори али чего дурного: свежа она да румяна, дитя не носит да не кашлянет. Да мало ль чего случится может! Вздохнул Хайзенберг да... ладонь к птице дрожащей протянул... Лучше он, чем Аленька его...       – Дай мне его, согрею, – проговорил Мирча.       – Только не переломайте, – улыбнулась Альсина.       Отдала Димитреску королька желтоголового да подивилась заботе батюшки своего, однако ж не улыбается Хайзенберг, а молча держит в ручище своей королька махонького, пригрелая он у воеводы да не шевелится, словно спать лёг. Не мог из мыслей своих выкинуть старик, что король для семьи его — вестник смерти скорой: что Илонушку он сгубил, что его теперь. Уж и не сомневался Мирча в конце своём скором: стар он стал да немощен, на покой ему пора в сады райские, где заждалась его голубка зеленоглазая, будет она ему танцы плясать да песни румынские петь. Хорошо б уж! Туго Хайзенбергу без жены своей первой, авось станет королёк ему проводником в мир прекрасный... Ни о чём другом уж и думать не мог он, только о Рае, Илоне да птице желтоголовой. Подумалось Альсине, будто б устал батюшка её, раз молчит да глаза прикрывать стал, потому раскрыла она творение Марко Марулича да читать стала, что невольно заслушаешься да будешь сутки целые лежать неподвижно, только б не умолкала дева прекрасная.       Сидели Мирча да Альсина до вечера самого, а вместе с ними королёк, что согреться успел в руке воеводской. Прочитала уж Димитреску книгу первую, где писало было о городе Эрбатаны, что построен царём мидийским Арфаксадом, о царе вавилонском Навуходоносоре II, что покорил Сирию да Палестину, убил царя мидийского да миром править возжелал, потому отправил он в поход своего военачальника верного Олоферна, чтоб земли он для царя своего покорял. Больше даже самой Димитреску интересно было, нежели батюшке её: тот лежит всё да думы думает, королька из ручищи не выпуская, небось согрелся он да на волю ему пора. Словно жертвенник был воевода, в примету да совпадение веря: лучше уж заберёт птица душу его, нежели Аленьку на тот свет отправит. Настолько оба в дела свои погружены были, что не заметили как гость к ним нагрянул: скрипнула дверь тяжёлая да послышались шаги тяжёлые, какими только мужик али великан ступать может. Почувствовала Димитреску, что у правого плеча её голова чуть склонилась да дышит кто-то; обернулась она да увидала брата своего Карла: стоит он да не двигается, в чтиво сестринское глядя, волосы каштановые растрёпаны, рукава у рубахи закатаны да чернилами железными запачканы, однако ж глаза его от решимости да вдохновения горят. Улыбнулась ему сестрица, закрыла книгу да повернулась к брату своему.       – Спит что ли? – шёпотом спросил Карл.       – Да неужто я раньше тебя спать лягу? – ответил ему Мирча, всё ж ухо у него чуткое.       – Да мало ль как бывает! – сказал Хайзенберг младший.       – Где ж ты был целый день? – спросил Хайзенберг старший.       – Всё книги читал да понять пытался, как работает колесо зубчатое, – ответил сын.       – Ты б лучше о подвигах предков своих читал али девку себе нашёл! – сказал отец. – Неужто нет в деревне девок знатных?       – Ну что вы взъелись на него, батюшка? – вступилась за брата Альсина. – Он же не с османами водится, а людям помогать желает!       – Слава Богу, что ты здесь, сестрица! – выдохнул юноша.       – Прости меня, Карл, – сказал мужчина.       – Да не в обиде я вовсе, – махнул рукой Карл.       – Нет уж, за всё ты меня прости... – сказал Мирча. – Что не дал я тебе той любви отцовской, какую сестра твоя имела. Не любил я Марию, как Илону, однако ж чту её да благодарен я ей за сына своего... за тебя.       – Батюшка, что нашло на вас? – спросил Хайзенберг младший.       – Слушайте меня, дети мои, да внемлите словам старческим... – прошептал Хайзенберг старший. – Никому не давайте верх над собой взять, свою голову должны вы на плечах иметь, ведь никогда не сможет никто без дозволения затуманить разум ваш! Живите вы мирно да дружно, не пускайте разлад в отношения ваши родственные, всё ж нет никого ближе, чем родня кровная! Забудьте вы о распрях ваших, чтоб не было вражды меж вами, чтоб вместе были! Аленька, будут у тебя дети да матерью ты им будешь. Карл, занимайся ты делом тем... какое сердцу твоему любо станет, только б ленность тебя не одолевала. Да женись ты на девке любой: хоть на знатной, хоть на простой, я возражений не возымею. Только б вам двоим счастье было! Храните вы веру православную... Храни вас Господь...       – Ты чем тут его напоила? – спросил у сестры брат, понюхав чашку из-под кофе.       – Батюшка, что за речи такие прощальные?! – удивилась Димитреску. – На поправку вы идёте да сила у вас появляется, раз так долго беседу вы со мной вели! Оправитесь вы от удара апоплексического, на ноги встанет, а погодя немного вместе церковь деревенскую осветим да службу первую отстоим.       – Осветим... отстоим... – прошептал отец. – Час уж поздний, пора вам обоим ко сну отходить.       Переглянулись брат с сестрой, однако ж в виду усталости батюшкиной, раз речи он предсмертные толкает, решила одного его оставить, авось уснёт после чтения Аленькиного. Подошла дочь к отцу: перекрестил он её, в лоб поцеловал да отпустил, а сам с жалостью на кровинушку свою глядит, как недоумение в очах её зелёных застыло, однако ж пока уходить она не стала, брата своего дожидаясь. Подошёл сын к отцу своему да склонился над ним: перекрестил он его, в лоб поцеловал да и его отпустил, боязно ему за сына своего, всё ж не вошёл он ещё в лета мужчины, юноша он ещё мечтательный, что только о совершенстве мира грешного грезит. Столько Карл спросить желает: о матушке своей, о детстве, о Донне... ведь всё никак не сознает юнец, что шибко влюблён он в италийку кареглазую. Всё решимости у него не хватает на распросы такие: то слуги рядом, то сестра от отца не отходит, то сам трусит... Одно дело другим с лицо мнение своё высказывать да на конфликт выводить, а тут отец родной, пред каким хочешь не хочешь, а будешь чувствовать страх благоговенный. Завтра же спросит, вперёд сестры своей пойдёт, пора уж перебороть страх свой, а там и до Беневьенто он дойдёт! Взял Хайзенберг младший поднос серебряный, чтоб сестрице его тяжести не было, да на кухню понёс, а за ним и Димитреску покои батюшкины оставила. Тишина настала. Только и слышно, как за окном в лесу волки воют да в руке королёк желтоголовый цикает, на свободу хочет. Собрал все силы свои Мирча, руку свободную в кулак сжимая, скинул с себя одеяло пуховое да на ногах трясущихся стал с постели подыматься. Нельзя ему, лекари не велели, однако ж невозможно лежать, иначе пролежень в постели появится. Хайзенбергу б трость какую, чтоб опираться он мог да идти ему б не так тяжко было. Отдышка у него частая, еле ноги волочёт, а сам всё к окну идёт. Приоткрыл тихонько воевода ставни оконные, чтоб не набежали слуги назойливые, глянул на небо звёздное, прижал к груди королька махонького, прошептал молитву да выпустил его на волю, авось одумается да улетит, где теплее будет.       – Лети, душа моя, лети! – шептал он. – Зажился я уж здесь, а меня на небе Илонушка дожидается.       Полетела птичка в лес да скрылась за ветвями сосновыми, уж точно она не вернётся. Настолько уверовал Мирча в суеверия всякие, что теперь птица для него — проводних в мир Божий. Пусть так, сбудется али нет, ни что его уже не огорчит: ежели проснётся завтра, то детей увидит, а ежели нет, то Илону свою встретит. Столько лет уж прошло, чего только не пережил Хайзенберг: набеги турок проклятых, службу у Раду IV Великого, какой османам ботинки целовал да дан платил исправно, а в Валахии родной сказки гласил, будто б противник он Порты Оттоманской... Брехун он, однако ж многое сделал он для государства своего: книгопечатание ввёл, церковь государству подвластна стала, с Польшей, Венгрией да Молдавией отношения хорошие имел... За то Великим и прозвали. Трансильвания давно уж османам подвластна с властью Запольяи, потому провалашскую политику он поддерживал, однако ж с каждым господарем следующим ухудшалось положение — всё больше турки румынов под ботинки свои загоняли, особо теперь, когда Сулейман I Османской империей правит. Ничего, придёт ещё миг, когда будут гнать отовсюду османов поганых, взбунтуется на Балканах да в Европе народ православный да отстоит веру свою... пусть к моменту тому и помрёт уж Мирча, но с небес увидит он победу потомков воинов ратных, заживут ещё люди! Пусть лет через сто али двести это будет, но случится точно, уверен был воевода старый. Сел Хайзенберг за стол свой, какой в покоях его стоял, потому как не держат его ноги, до сих пор трясутся да сила из них уходит, чувствует он, что смерть проклятая в затылок ему дышит, нет уж сил. Дотянулся воевода до пера да чернил, взял бумагу заморскую, вздохнул глубоко, мысли напряг да писать стал, пока сила в руках да теле имеется, только б успеть да не оборваться на полуслове. Долго писал полунемец да всё вокруг глядел, будто б примечал чего, благо свеча восковая не потухла ещё, а вот руки уж подводить стали: под конец стал почерк его коряв да крив, всё значится, пока остановиться. Поставил старик точку в писании своём, на столе его оставив, положил перо в чернильницу да лучинку тусклую пальцами загасил. С кряхтением старческим да скрипом коленей немолодых поднялся Мирча с места своего да на ногах слабых кое-кск до постели ковылять стал, не должно воеводе почтенному на полу валяться да и услышат грохот тела бренного. Увалился Хайзенберг на ложе своё, ноги подбирая, накрылся одеялом пуховым, сложил руки на животе своём да глаза закрыл.       – Скоро буду я с тобой, Илонушка, скоро... – прошептал воевода да улыбнулся слабо.       Кто б знал, какие мысли в час поздний полунемца посещать стали. Всё об Илоне своей о грезит, когда о Марии даже и не вспомнит, будто б не было её в жизни его, однако ж благодарен ей был за всё Мирча; была она баба кроткая да спокойная, что жене его первой противоположностью была, добра она да приветлива, старалась Альсине матушку заменить, не грызла она мужа своего да понимала, что не будет любви меж ними, ежели брак только. Да всё ж уважал её Хайзенберг, потому слова ей дурного не сказал да руки не распускал, не за что было дочь купеческую бить. К тому ж благодарен ей был воевода за сына единственного, правда скончалась Мария в родах, пусть и была она бабой дородной да здоровой, однако ж скорбел по ней муж да не поскупился на проводы пышные, всё ж женой она ему была. Рассказывал он детям своим о матерях их да какие чувства к ним питал: к Илоне любовь, а к Марии уважение, всё ж не всякий так сможет со второй женой обращаться, другой бы бить стал, а он и улыбался ей, и подарки дарил, и в столицу ко двору господарскому возил... Всякое в жизни у Мирчи было, чего б детям своим он желать не стал, только б сложилось у них всё: Альсина детей себе заведёт, а Карл женится да род продолжит, жаль только, что не погуляет он на свадебке сыновьей, но ничего, главное, чтоб счастье им было. Только б разлада меж детьми его не было. Только б в мире жили. Только б раскола не было.       Ночь прошла. Вьюга завывала да деревья вековые качало, словно с корнем вырвет, потому похолодало заметно да имение Хайзенбергов остыло. Стали слуги камины жечь да свечи расставлять, потому как нельзя было на ночь огонь без присмотра оставлять — пожар будет али задохнётся тут люд. Расчищали привратники двор от снега ночного, чтоб было где пройти; на кухню служанки завтрак стряпают: всем мамалыга кукурузная, детям барским яхнию бобовую да кофе эфиопский, а пану старому кашу кукурузную без сахара да соли, малину перетёртую да кофе несладкий. Такие запахи по имению разносятся, что хочется раньше других подыматься, дабы повкусней чего урвать! Следила за девками молодыми Эржебет, что закуталась в шаль плотную, потому как замёрзла она от стен холодных. Всё как всегда, ничего в имении этом не меняется да и предпосылок нет к тому. Обычное утро в деревне заснеженной.       Послышался на лестнице стук каблучков французских, что уж затрапезным успел стать — дочь барская проснулась да за завтраком батюшке своему идёт. Опустили глаза мужики служилые, а девки и в сторону её не глянут, потому как нет у них на то времени. Спустилась Альсина на кухню да улыбнулась всем приветливо: поздно она сегодня проснулась, потому как гоняла ночью мысли дурные о батюшке, матушке, брате, муже, дочери... Да так думала, что не заметила как, часы голландские уж заполночь показывать стали, лишь потому она ко сну отходить стала. Потому не была сейчас Димитреску на ногу легка, уж больше спокойна походка её была... но до момента того, как расходится она да сон её отпустит. Держала она подмышкой книгу «Юдифь», какую вчера батюшке своему читать начала, да хотела поднос с завтраком ухватить, чтоб накормить батюшку своего, однако ж чтением своим оставила она его вчера без обеда да без ужина, но ничего, сегодня не допустит она такого. Потянула румынка руки к подносу серебряному, как исчез он пред ней, что и глазомона моргнуть не успела. Повернулась она да увидала пред собой брата: улыбался он ей искренне да чуть не хохочет.       – Видела б ты лицо своё, сестрица! – посмеялся Карл.       – Поглядела б я на тебя в случае таком, – усмехнулась Альсина. – Сам решил батюшке завтрак отнести?       – Тебе помочь хотел, всё ж книга у тебя, а так и поднос уронить недолго, – ответил Хайзенберг да в сторону с ней отошёл. – Да к тому ж просьба у меня к тебе есть.       – Я слушаю, – сказала Димитреску.       – Долго я на то решался, потому не стану я тянуть больше, – юлил брат. – Желаю я с батюшкой нашим поговорить, есть у нас на то вопросы.       – А я чем помочь смогу? – спросила сестра.       – Целый день ты подле батюшки проводишь, потому прошу я тебя посидеть с ним недолго, а потом будто б по делам отлучиться, – ответил юноша.       – Всего-то? – улыбнулась девушка. – Ну ежели так, то не стану я разговорам мужским мешать!       – Спасибо, Альсина, – улыбнулся он в ответ.       И пошли брат с сестрой к батюшке своему с завтраком. Любое дело Альсина найти себе могла: за слугами следить, по морозу погулять, с Эржебет побеседовать, книгу прочитать... а могла просто соврать да уйти спокойно, никаким делом себя не обременяя. Понимала Димитреску, что будут говорить Хайзенберги, как отец с сыном, потому лишней им будет баба да и не поймёт она ничего в разговорах мужицких. Однако ж почему раньше о тои брат не попросил? Неужто она дура какая да не поймёт, что хочет сын с отцом побеседовать? Давно б она уж ушла да не мешала им, к тому ж замучила её усталость — поздно она спать ложится... а сама диву даётся: как после ужасов таких может она ещё спать спокойно... в прочем, покинули её сны сладкие — ни ночи она без кошмаров не проводит. То свекровь ей снится, то супруг, то дочка, все покойники. Одна у неё родня осталась — Мирча да Карл, никого боле, одна она на свете этом. Всё думала румынка: авось снова замуж ей выйти да детишек нарожать? Уж очень она теперь о дочке мечтает, чтоб заглушить тоску по Илонушке, девочке её. Могла и дальше думать Альсина, ужасами этими в угол себя загоняя, однако ж показалась дверь в опочивальню батюшкину, потому никаких слёз да печали, неохота старика расстраивать. Похлопала Димитреску глазами, воздуха набрала да постучалась в дверь — тишина в ответ. Неужто спит ещё батюшка?       – Батюшка? – подошла пани к двери да прислушилась. – Больно тихо.       – Авось спит, – сказал Карл.       Насторожилась Альсина, потому надавила она на ручку серебряную да дверь открыла: тишина здесь да покой, не горят свечи восковые, закрыты окна да батюшка больно странно лежит: не видит она лица его да видно, что лежат руки его на животе, никогда он так не спал. Отложила Димитреску книгу, подошла к постели батюшки своего, склонилась над лицом его и... криком её отчаянным покои наполнились: лицо бледное, улыбка тёплая застыла, сам весь ледяной, руки на животе уложил, а сам не шевелится да не дышит — мёртв. Спёрло у пани дыхание в груди, упала она на колени пред отцои своим, ухватилась за руку его да с криком трясти стала, будто б пробудить хочет. Напужался Карл, отбросил поднос, что на пол упал, посуда на нём вся побилась да еда на полу оказалась. Подъехал Хайзенберг младший на коленях к ложу отца своего да проверять стал: сердце послушал, руки потрогал, пульс прощупал да зеркало к носу приложил... ничего, точно мёртв. Мыслей своих сын воеводский не слышал: кричит над ухом его сестра безутешная, что душу от воплей таких рвёт, слезами она заливается да унять себя не может. Да и как тут утешишь себя, когда батюшка, что породил тебя, к Богу отошёл? Проклинал себя юноша, ох как проклинал! Ежели мог бы, то топиться б от горя пошёл: не успел он батюшке своему вопросов важных задать да речь его последняя... и вправду прощальной была, а он не послушал да самого важного ему сказать не успел. Раскатал Карл губу свою за ночь: поведает он о любви своей к Донне Беневьенто, батюшка на брак его благословит, свадьбу сыграют, детей нарожают — сына первого Фридрихом назовут, а дочь Вильгельминой... Да какая уж теперь разница, ежели он и понять не смог, что в последний раз вчера батюшку своего живым видел? Какая ему уж теперь любовь, когда взвалились дела барские на плечи юношеские — стал он главой дома Хайзенберг, как сестра его глава дома Димитреску. Оба они теперь сироты круглые, а кто наглей будет, тот станет на детей Мирчи нападать, на богатства из покушаясь. А как Альсина кричит истошно, что сам невольно зарыдает: Бьянка, Стефан, Илона, а теперь и Мирча... Господи, всех она за 2 года растеряла! За что ж ей боль да испытания такие? Сжалился брат над сестрой да прижал её к груди своей, пусть рыдает, только б знала, что не одна она совсем осталась, есть у неё ещё брат младший, пусть не утроба единого, но всё ж по батюшке у них кровь одна. Не удержался Карл: губу закусил да... потекла по щеке его слеза скупая — нет его батюшки больше, а он ведь и самого главного сказать не успел.       – Батюшка, на кого ж вы нас оставили?! – кричала да рыдала Альсина. – За что ж нам боль такая?!       – Ему б в стократ больнее было, ежели б он нас хоронить стал, – утешал её Карл, а у самого уж голос ломаться стал.       – Да чем же мы Бога прогневили?! – не своим голосом кричала Димитреску. – Матушки нас покинили, а теперь и батюшка!       – Тебе и того хуже, – сказал Хайзенберг, погоживая сестру по локонам вороным. – Матушка твоя, Бьянка, Стефан да дочка померли, Богдан в монастырь подался, а теперь и батюшка к Богу отошёл.       – Откуда ж в тебе спокойствие такое? – плакала сестра.       – Я просто держусь... я не позволяю себе... – ответил брат, а у самого глаза водой заполняются. – Так много я ему сказать хотел... не успел...       – Прощался он вчера с нами, а мы и не поняли, что в последний раз живым его видим, – заикала от плача девушка да вспомнила. – Будь проклят тот королёк, ненавижу птицу эту!       – О чём ты? – не понял юноша.       – Приютила я вчера королька, в окно он влетел, а батюшка сказал, что примета есть: ежели влетела птица в окно, то быть беде, – ответила она.       – Дурости это! – слегка тряхнул он её. – Альсина, всё, не плачь! Не плачь, сестрица моя дорогая! Прошу, держись, одни мы друг у друга остались!       – Как же мы теперь без батюшки нашего? – спросила Альсина, слёзы утирая. – Совсем мы осиротели.       – Потому и должно нам вместе держаться, – сказал Карл. – Заклюют нас враги батюшкины.       – Твоя правда... – согласилась Димитреску да на отца глянула. – А может... не поздно ещё? Авось спасти можно?       – Нет, сестрица, мне жаль, – ответил Хайзенберг. – У него уж сердце не бьётся, какой там жив?       – А ты хотел с ним поговорить... не успел... – пожалела его сестра.       – Значит не судьба, – вздохнул брат.       – Ты так спокоен, – сказала девушка.       – Знала б ты, как сердце в грудине у меня клокочет, но я держусь, не должен никто боли да слёз моих видеть, – сказал юноша. – Я ж теперь... глава рода нашего...       – Поверить я в то не могу, что ушёл батюшка наш, – сказала она, подползла ближе к постели отцовской да на руки его голову свою положила. – За что, Господи? За что? Всех теряю, будто земля я горящая — кто рядом окажется, так сгорит заживо. Из-за меня и батюшка помер: от откровений моих хватил его удар апоплексический... да вчера мы с ним беседы вели, небось они и довели его.       – Ещё не хватало тебе себя в смерти отца нашего винить! – сказал он да на ноги поднялся. – Ещё не хватало, чтоб и ты дошла! Мне больно да тяжко, как тебе, однако ж нужно нам силы возыметь, иначе оба мы с ума сойдём да вскоре подле родителей наших окажемся.       – Прав ты, братец, прав, – прошептала Альсина, а сама всё руки батюшкины слезами поливает. – Какие руки у него холодные... что непривычно даже... Теперь и отец... Сил нет, как кричать охота, чтоб охрипнуть, а у меня уж слёз на то нет — всё выплакала. Ещё вчера ж живой был, в лоб меня целовал да о матушкой моей поведал. Ежели б знала, что в последний раз его вижу, то от постели б не отошла, до последнего вздоха б с ним была... Да и ты, Карл, дитя ещё, тебя девка какая в оборот возьмёт, так ты все деньги на развлечения её пустишь.       Не ответил на то Хайзенберг, иначе б взорвался он от гнева да стал бы с Димитреску ссорить, а им обоим не до того вовсе. Старался юноша в себя прийти, чтоб не видел никто слабости его, потому может он грубым да чёрствым показаться, однако ж не так это: внутри сердце клокочет, что в голову боем отдаёт, всё слёзы он смахнуть старается, слышит голос батюшки своего... Как же это ужасно, когда толком ты не пожил ещё, а уже близких теряешь. Только сестра и осталась, однако ж не станет она тут засиживаться: схоронит батюшку да восвояси вернётся, не захочет она в имении этом оставаться, оно и правильно. Подумалось юноше, что душно в опочивальне батюшкиной, потому к окну он направился, пусть хоть сколько воздуха холодного ворвётся и унесёт отсуда печаль горькую да духоту давящую, однако ж от тяжести событий таких чуть помутился рассудок сына воеводского, потому подкосились у него, но не упал он, а сумел на стол руками опереться. Помотал Карл головой, чтоб вернуться в разум трезвый да увидал на столе... завещание отца своего:       «Се аз, многогрешный и худый раб божий Мирча, при своём животе целым своим умом пишу сие завещание душевное. Сына своего Карла благословляю всем имением своим: главенством семьи Хайзенберг, имением, золотом да серебром, имуществом всяким да двадцатью душами крестьян. Дочь свою Альсину благословляю имением всяким, какое сердцу её любо станет да по решению брата её младшего.       Боже, милостлив буде мне грешному. А кто сию мою душевную грамоту порушит, тому судит Бог, и не буди на нём моё благословение».       Помнил Хайзенберг, что когда уходил он с сестрицей, то не было бумаг на столе письменном, а тут завещание целое да прилагался к нему список имения Хайзенбергов: меха дорогие, ковры персидские, книги всякие, вазы фарфоровые, картины масляные, украшения фамильные, оружие воеводское... Да всего в количестве великом. Ничего толком не поделил Мирча, а список старый, по бумаге да чернилам то видно. Не надобно ничего сыну воеводскому окромя книг, всё ж не умеет он картинам восхищаться да украшения ему ни к чему, пусть сестрица себе всё в замок забирает, любит она барахло такое, так пусть и обставит им обитель свою. И так много юноша в наследство получил, потому развязаны теперь руки его, станет он мануфактуру строить, как и давно мечтал, жаль только, что батюшка этого уж не увидит да достались ему владения ценой непомерной. Сел Карл на стул отца своего да в одну точку уставился, теперь уж понял он, как батюшка его думы в голове гонял, сидя неподвижно. До сих пор не верил Хайзенберг, что нет отца его боле, всегда скалой он крепкой был да опорой, а тут самому крепость духа да разума иметь надо.       – Слышали небось слуги крик мой, – сказала Альсина. – Люду сообщить надо, что батюшка наш скончался.       – А стоит? – спросил Карл.       – Да как же? – удивилась Димитреску. – Воеводой он был, положены ему почести особые!       – Лицемеры проклятые... – сказал Хайзенберг. – На всех похоронах я раньше тебя оказывался: когда Бьянку да Стефана хоронили. Так того наслушаешься, что кулаки так и чешутку по морде дать. Говорили, что будто ведьма ты да весь род наш проклят... Знаю я, что ложь это, однако ж уверен, что будут в толпе разговоры постыдные об отце нашем, а как в лоб целовать да землю на гроб кидать, так станут они смирнее да такие речи выдумают, что тошно станет.       – Так что ж ты, предлагаешь батюшку нашего просто в землю сырую положить? – спросила сестра.       – Нет, – ответил брат. – Пусть самые ближние рода с нами будут: ты, я, Беневьенто да Моро, всегда мы вместе держались.       – Мужиков не хватит гроб нести, – сказала девушка.       – Сказал я тебе, что не пущу народ, что лихо об отце нашем отзывался! – юноша ударил кулаком по столу.       – Воеводу без почестей хоронить станешь? – нахмурилась она.       – В Брашове отпевать станем, схороним на кладбище родовом под залп аркебузный да разойдёмся, – он изо всех сил старался не плакать. – Чего ещё ты хочешь от меня? Лицемерие слушать?       – Не идеализируй! – настаивала Альсина. – Всегда о ком-то и хорошо, и плохо говорят!       – Дура, говорить же станут, что ты его в могилу свела! – подскочил с места Карл. – Винит тебя народ в смерти Бьянка да Стефана, и сейчас ты повинна будешь! Больно часто родня наша мрёт!       – Как? – опешила Димитреску.       – Вот так! – ответил Хайзенберг. – Сначала Бьянку винили, что детей она слабых рожает, а теперь тебя во всём повинной сделали, потому как свекровь да муж скончались. Теперь же узнают все, что и дитя ты мёртвое родила да отец к Богу отошёл, так заклюют тебя совсем! Неужто не понимаешь, что кольцо вокруг нас сужается! Одни мы без поддержки остались! Любой нас теперь сожрать может, одного слуха недоброго достаточно!       – Стефана вся деревня хоронила, а батюшку нашего всего несколько человек? – от речи брата осела сестра на стул.       – Всех ты знала, кто на похоронах мужа твоего был? – в лоб спросил брат.       – Нет... – ответила девушка.       – А тут самые близкие да преданные хоронить станут, – сказал он. – Ежели ты хочешь так, то сам я деревню всю созову, мне-то что? Я любую ложь стерплю, а вот ты рыдать потом станешь. Что ж я, не устрою батюшке нашему залп аркебузный? Да плиту мы ему гранитную поставим, а хочешь мраморную! Разве Бьянку под залп хоронили?       – Дозволь мне подумать о том... хотя б до утра завтрашнего? – взмолила она.       – Думай, сестрица, – ответил он. – Я любое слово переживу, а ты рыдать станешь.       Взял Карл завещание батюшкино да вышел из опочивальне своей, к себе направившись. Внизу уж слуги рыдать стали, поняли они, что скончался пан Мирча, теперь судьба их в руках юноши неопытного: деньги промотает али служилых всех разгонит. Кому да откуда знать об том? Авось окажется он лучше барина прежнего. Все слёзы льют, даже Эржебет сдержаться не смогла: уж столько лет она воеводе старому служила да детей его растила, а теперь нет его... подумать о том страшно да поверить невозможно. Погрузилось имение немецкое в тоску да печаль беспросветную: Альсина навзрыд рыдает, Карл удержаться не смог да слёзы в спальне своей льёт, да слуги плачут то ли от горести, то ли от судьбинушки своей туманной. Рано или поздно прознает кто да разнесут по деревне весть прескорбную, обидеться могут бары, что не позвали их на похороны воеводские. Что ж делать? Загнал себя Хайзенберг в тупик, один лишь выход есть: прилюдно хоронить али в кругу друзей старинных. Всё ж через 3 дня придётся так или иначе хоронить, тогда уж ничего изменить и не удастся вовсе.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!