Глава 29. Ваш ангел.
25 февраля 2026, 12:00 Был тот неприятный, промозглый час дрезденского утра, когда ноябрьское небо давит на город свинцовой крышкой, а в душе особенно остро чувствуется вся тяжесть вчерашнего. Штрекер ехал в министерство юстиции, и мысли его были не о предстоящем деле, а о ней — о Елене. Ее вчерашние слова жгли его до сих пор, как открытая рана.
Он сжал челюсть так, что желваки заходили под кожей. Она права. Она проклято, мучительно права. Но что он мог дать ей, кроме защиты и крова, если внутри у него — пустыня, выжженная дотла собственными приказами или страшная буря, способная стереть ее? Он вез с собой эту пустыню и бурю повсюду, и Елена, его нежная княжна, начала задыхаться в ней.
Его «Опель» остановился у массивного здания с колоннами. Министерство юстиции. Храм закона, которому он служил и который, как оказалось, не мог защитить его от самого главного суда — внутреннего.
Поднявшись по широкой лестнице, он прошел в приемную. Секретарь, юркий молодой человек в пенсне, тотчас вскочил:
— Герр прокурор, Вас ожидают. Соблаговолите пройти.
Штрекер кивнул, толкнул тяжелую дубовую дверь и замер на пороге.
Кабинет оказался велик, обставлен с той тяжеловесной роскошью, которую так любило германское чиновничество: темные панели, высокие окна, задрапированные бордовым бархатом, портрет кайзера Вильгельма во весь рост. Массивный письменный стол, заваленный бумагами, и перед ним, в кресле для посетителей, спиной к свету, сидела знакомая ему немолодая женщина.
Фрау Бодлер была, как всегда, безупречна. Темно-синее платье с высоким воротником, отделанное тонким кружевом, жемчужная брошь у горла, шляпа с вуалью, отброшенной назад. Лицо ее, тронутое тонкой сетью морщин, являло собой разительный контраст между напускным, почти величественным спокойствием светской дамы и той глубокой, въевшейся в каждую черточку тревогой, которая выдавала себя не столько взглядом, сколько какой-то особенной, едва заметной складкой у губ — точно она, улыбаясь, в ту же минуту прислушивается к шагам за дверью, откуда должна прийти роковая весть. На столике рядом дымились две чашки кофе — значит, ждала.
Штрекер мгновенно все понял. Его вызвали не по делу. Его вызвали к ней. Он медленно закрыл за собой дверь, и звук этот прозвучал как щелчок захлопнутой мышеловки.
— Что это значит? — спросил он ледяным тоном, не двигаясь с места.
Фрау Бодлер поднялась ему навстречу с той грацией, которая не изменяла ей даже в самые трудные минуты. Полуулыбка тронула ее губы.
— У меня достаточно связей, Лотэйр, чтобы дотянуться до самого прокурора Дрездена, — проговорила она негромко, но с несомненной уверенностью в голосе. — Я хочу говорить. Садись.
Он помедлил. Равнодушие, выученное за годы, натянулось на лицо, как маска. Штрекер прошел к столу, сел в кресло напротив нее, положил ногу на ногу. Вся его поза выражала готовность выслушать, но не участвовать.
— Я слушаю, — произнес он сухо.
Фрау Бодлер опустилась в свое кресло. Она смотрела на него с той особенной, материнской полуулыбкой, которая, казалось, видела его насквозь — и ребенка, и мужчину, и прокурора, и того самого незаконнорожденного мальчика, которого она когда-то отдала.
— Прежде всего, позволь поздравить тебя с венчанием, — начала она мягко. — Хотя я полагала, что ты все же не забудешь о своей матери. Но, видно, ошиблась.
Штрекер фыркнул. Звук этот был резким, неприятным, полным давней, застарелой горечи.
— Моя мать, — отчеканил он, глядя куда-то в сторону, на тяжелую драпировку окна, — та женщина, что меня воспитывала, давно умерла в Бюлау. Покоится с миром. А Вы, фрау Бодлер, — Вы супруга высокопоставленного чиновника. Не более.
Фрау Бодлер не изменилась в лице. Разочарованная улыбка тронула ее губы, но тотчас исчезла, сменившись выражением терпеливой, всепонимающей грусти. Она не стала спорить. Вместо этого она продолжала, будто не слышала его слов:
— Я желала видеть тебя вчера, но застала лишь одну Елену. И вид ее был… удрученный. Впрочем, это неудивительно, в твоей-то квартире. — Она огляделась, будто сравнивая казенную роскошь кабинета с его аскетичным жильем. — Ты совсем не стараешься для своей супруги, Лотэйр. Она молода, ей хочется любви, впечатлений, жизни, наконец. А не твоих хмурых выражений и гробового молчания. Верно, она уже тысячу раз пожалела, что согласилась стать твоей женой.
Эти слова ударили в самое больное место. Туда, где уже саднило от вчерашнего разговора с Еленой. Штрекер не шелохнулся, лицо осталось бесстрастным, но на скулах выступили красные пятна — единственный признак бури, поднявшейся внутри. Он насупился, сдвинул брови.
— Вы желали говорить о моей семейной жизни? — спросил он с нарочитой, ледяной вежливостью. — Которая Вас решительно не касается? Смело, фрау Бодлер. В таком случае, назовите мне хоть одну причину, почему я не должен тотчас покинуть Вас.
Штрекер ждал, что она дрогнет, начнет оправдываться, удерживать. Но фрау Бодлер оставалась спокойна. Она откинулась на спинку кресла, сцепив пальцы на коленях, и смотрела на него прямо, без тени страха или смущения.
— Что ж, если не желаешь моего общества — я смирюсь. Однако добавлю лишь единственное, что старые истории навсегда остаются в прошлом. И их призраки — тем более.
Что-то дрогнуло внутри него. Штрекер поднял глаза и встретился с ее взглядом — спокойным, знающим, почти торжествующим. Она знает? Не может быть. Откуда? Он был изумлен, потрясен до глубины души тем, что его мать — эта элегантная, светская дама, которую он привык считать чужой, — вдруг оказалась посвящена в его тайну. В самую страшную тайну, которую он прятал от всех, и в особенности от Елены.
Фрау Бодлер прочла это изумление в его глазах с легкостью опытного игрока. Улыбка ее стала мягче, почти нежной.
— Все давно прошло, Лоти. Тебе нечего бояться. А призраки… призраки не имеют доказательств. Да и тебе наверняка известно, что существует срок давности преступления. Даже для тех, кто сам себя судит строже всякого закона.
Он усмехнулся — криво, презрительно, с той надменностью, которая так раздражала чиновников в его канцелярии. Но внутри все клокотало.
— Я не желаю над собой судей, — выговорил он с расстановкой. — Тем более, такой… — он запнулся, подбирая слово, но оно не нашлось. Слишком много боли стояло за этим незаконченным жестом. — Тем более, что судьи эти знают лишь половину правды.
Штрекер молчал, однако желал говорить. Хотя бы с ней… Рассказать хоть единственному в мире человеку. И вдруг, неожиданно для самого себя, начал. Слова полились тяжело, как расплавленный металл, обжигая горло.
— Есть один француз. Валуа. Картограф. Он был там. В пустыне. Видел. И у него была зарисовка — карта с отметками. Жандармы уничтожили ее, когда задерживали его по подозрению в шпионаже. Формально он чист, гражданин нейтральной Швейцарии. Его отпустили. Но он остался здесь. В Дрездене. Говорил с Еленой. Намекал. И теперь я не знаю, где он. Не знаю, что он скажет ей, если найдет. Не знаю, как уничтожить этот проклятый источник.
Он замолчал, тяжело дыша. Фрау Бодлер слушала его, не перебивая. Когда он кончил, в кабинете повисла тишина, нарушаемая лишь потрескиванием углей в камине да отдаленным гулом города.
— И что же? — спросила она наконец спокойно. — Ты считаешь, он опасен? Без карт, без доказательств? Закон на твоей стороне, сынок. Всегда был и будет. Однако я считаю, дело совсем не в Валуа.
Она поднялась, подошла к камину, поправила кочергой угли. В отсветах пламени лицо ее казалось моложе и одновременно — древнее, как сама материнская мудрость.
— Дело в тебе самом, Лотэйр. Ты казнишь себя. За тот приказ. За колодец, который завалили гранатами. За то, что среди тех, кто искал спасения у этого проклятого колодца, был немецкий миссионер. И ты знал, что он там. И все равно отдал приказ. Ты казнишь себя не за то, что сделал это — а за то, что знал и не остановился.
Штрекер побелел. Он смотрел на нее, и в глазах его стоял ужас — не перед прошлым, а перед тем, что она знает. Знает все. Каждую грань его падения.
— Откуда?.. — выдохнул он, и голос его сорвался.
Фрау Бодлер обернулась к нему.
— Я твоя мать, — сказала она просто. — Я должна знать. Я чувствую, если моим детям плохо… Я не упускала тебя из виду, сынок. Всегда знала, где ты и что с тобой происходит. Я знаю все, Лотэйр. И я знаю, что ты не чудовище. Ты солдат. Ты выполнял приказ. Тот приказ, что отдал не ты, а Берлин. Истребление или изгнание. Ты выбрал изгнание. Ты лишь закрыл им путь к возвращению. Да, это жестоко. Но это была война. А на войне нет невинных, Лотэйр. Там есть только выжившие и мертвые.
Он молчал, сломленный, раздавленный этим знанием. Она знала. Все эти годы она знала и молчала. Следила. И теперь явилась, чтобы сказать ему это.
— Это был приказ, — повторил он глухо, как заклинание, как молитву, в которую давно перестал верить. — Это был приказ. Я должен был…
— Ты должен был выжить, — перебила она, подходя ближе и кладя руку ему на плечо. — И ты выжил. А теперь ты должен жить. По-настоящему. С ней. Твоя жена ждет не призраков из пустыни, а тебя. Живого. Любящего. Способного на нежность. Дай ей это, Лотэйр. Иначе ты потеряешь единственное настоящее сокровище, которое у тебя было.
Он поднял на нее глаза. Впервые — может быть, впервые в жизни — он смотрел на мать не как на чужую светскую даму, а как на женщину, которая выносила его, родила и всю жизнь, тайно, мучительно, по-своему любила.
— Зачем Вы мне это говорите? — спросил он хрипло.
— Потому что хочу, чтобы ты был счастлив. Хотя бы теперь. Хотя бы с ней.
Она сняла руку с его плеча, отошла к окну, глядя на серый унылый Дрезден. Несколько минут прошло в молчании — тяжелом и таком усталом, как после долгой болезни, когда жар спал и осталась лишь слабость. Штрекер сидел неподвижно, переваривая услышанное, и чувствовал, как внутри него что-то медленно, мучительно меняется.
Вскоре фрау Бодлер обернулась и заговорила своим самым деловым и будничным тоном:
— Чету Штрекеров следует представить обществу, Лотэйр, — сказала она деловито, поправляя кружево на манжете. — Иначе пойдут толки. Ты же знаешь Дрезден. Здесь любая тень становится событием, любое молчание — скандалом.
Он отвернулся, глядя в угол кабинета, на массивный книжный шкаф с кожаными корешками юридических фолиантов. Молчание звучало красноречивее всяких слов.
Фрау Бодлер вздохнула и продолжала, не дожидаясь ответа:
— Это необходимо, Лоти. О семье Елены и так ходят слухи. Где ее мать? Где брат? Почему княжна Мещерская, бежавшая из революционного Петербурга, живет затворницей в квартире дрезденского прокурора, словно пленница? Общество и так…
— Я заткну любое общество, — гаркнул он вдруг, резко обернувшись. Голос его прозвучал с такой силой, с такой привычной прокурорской властностью, что, казалось, стены кабинета дрогнули. — Любому, кто посмеет язык распустить, я лично…
Он не договорил, но фрау Бодлер улыбнулась. Той самой светлой и радостной материнской улыбкой — она увидела своего сына прежним, тем самым прокурором Штрекером, которого боялся весь Дрезден. И эта ярость, этот рык были ей отчего-то дороже всех нежных слов, которых он никогда не умел говорить.
— Вот это мой мальчик, — тихо проронила она, но тотчас овладела собой и продолжала уже строже: — Но громом и яростью ты ее не согреешь, Лотэйр. Ей и так тоскливо одной. Целыми днями в четырех стенах, с молчаливой Фрейей да с книгами. А завтра вечер, который устраивает мой благотворительный комитет, возможно, скрасит ее одинокую жизнь. Там будут люди, музыка, разговоры. Ей нужно это. Поверь мне.
Фрау Бодлер помолчала, прошлась по кабинету, остановилась у стола, провела пальцем по полированной поверхности, будто собираясь с мыслями. Когда она заговорила вновь, голос ее утратил строгость и наполнился той самой грустной, всевидящей материнской мудростью.
— Я тебе решительно не прощу ее тоску, Лотэйр. Молодая княжна чахнет в твоей аскетичной келье, а ты даже не балуешь ее подарками и вниманием! Хотя после разговора с ней, я понимаю — подарки ей не нужны. Ей нужен ты.
Штрекер вздрогнул, будто от удара, но не обернулся.
— Это редкость, сынок, — продолжала она тише, и в голосе ее зазвучала та самая исповедальная нота, что была в начале. — Огромная редкость, чтобы женщине нужен был мужчина, а не его деньги, не подарки, не положение в обществе. Понимаешь? Разумеется, ты облагодетельствовал ей, Елена благодарна, однако она ждет большего — твоего сердца. А ты… ты так беспощаден к ней!
Она сделала паузу, подошла ближе, почти вплотную. Штрекер чувствовал запах ее духов — тонкий, старомодный, тот самый, что помнил из раннего детства, когда она изредка, тайно навещала его в Бюлау.
— Полагаю, — произнесла фрау Бодлер совсем тихо, с бесконечной грустью и проницательностью, от которой нельзя было укрыться, — ты даже ночью не даришь ей любовь.
Штрекер дернулся, будто его ударили хлыстом. Кровь бросилась в лицо, залила шею, уши. Он сгорал от стыда — того самого стыда, который не испытывал даже на допросах самых страшных преступников. Мать коснулась самого сокровенного, того, о чем он боялся думать сам.
Ее темные бездонные глаза, полные ожидания. Ее тело рядом, теплое, живое, желанное до скрежета зубов. И его собственный страх — страх приблизиться, боязнь осквернить эту чистоту своей темной, выжженной пустыней душой. Он желал ее. Боже, как он желал ее! Каждую ночь, лежа рядом, слыша ее дыхание, он боролся с собой, сжимая кулаки до хруста, чтобы не протянуть руку, не прикоснуться, не разрушить тот хрупкий мир, который они выстроили. Штрекер боялся, что, коснувшись, не сможет остановиться, и своим звериным, солдатским напором испугает ее, ранит, сломает. И потому молчал. И потому терпел. И потому превращал свой брак в пытку для них обоих.
Он думал о ней — о Елене. О ее грустных глазах, которые становились еще грустнее, когда он отводил взгляд. О ее дрогнувшем голосе вчера за ужином. Она ждала. Она хотела. А он, трус, прятался за свою проклятую аскетичность, за свою выжженную совесть, за призраков из пустыни.
Фрау Бодлер внимала его молчанию, его пылающим щекам, его сжатым кулакам — и понимала все без слов. Он резко встал, отодвинув кресло с таким грохотом, что эхо заметалось по углам кабинета.
— Я не нуждаюсь в Ваших наставлениях! — рявкнул он, но голос его предательски дрогнул, и вышло это не властно, а жалко, по-мальчишески.
Фрау Бодлер не обиделась.
— Будь с ней поласковее, Лотэйр, — сказала она мягко, но с той несокрушимой уверенностью, которая не терпела возражений. — И одень покрасивее завтра. Не в эти вечные темные платья, в которых она прячется от мира. Купи ей что-нибудь… достойное княжны. Ты можешь себе это позволить.
Она взяла со стула свой ридикюль, поправила перчатки.
— Завтра только вас и будут обсуждать, — добавила она на пороге, обернувшись. — Так пусть обсуждают как красивую пару, а не как затворников, от которых пахнет тайной и сыростью. До завтра, Лоти.
Дверь за ней закрылась бесшумно, поглотив звук ее шагов. Штрекер остался один. Он стоял посреди кабинета, тяжело дыша, и чувствовал, как стыд, гнев и отчаянное, мучительное желание — быть с ней, коснуться ее, наконец перестать бояться — разрывают изнутри. Мысли путались. Он видел перед собой только одно: ее лицо. Ее печальные глаза. Ее губы, которые он ни разу не поцеловал в браке по-настоящему, по-мужски, по-супружески.
***
Часы, проведенные Штрекером в ателье у портнихи на Кенигштрассе, были для него мучительнее любого допроса. Он, привыкший повелевать, выносить приговоры, вдруг оказался в положении просителя — перед какой-то фрау Бергер, сухопарой эльзаской с сантиметром на шее, которой он сбивчиво объяснял, какое платье желает: — Для молодой женщины. Нежное… Светлое… — слова давались ему с трудом, точно он признавался в преступлении. И теперь, стоя на пороге собственной квартиры, он чувствовал, как сердце колотится где-то в горле. Штрекер не знал, что делать. Впервые в жизни прокурор Дрездена не знал, как совладать с этой тихой, хрупкой женщиной, которая стала его супругой. Признаться ей страстно тотчас — значило напугать, ворваться в ее душу, как в канцелярию, с обыском и ордером. Оставаться по-прежнему сдержанным — вновь отгородиться стеной, сделать вид, что вчерашнего разговора не случилось, и тем подтвердить ее страшные слова: «Я не Ваша супруга, герр Штрекер… я Ваша пленница, как Вы того и хотели, когда показали свой «бархатный склеп». Фрейя открыла дверь беззвучно, как привидение. Взяла пальто, приняла шляпу. В квартире стояла та особенная тишина, которая бывает только в домах, где живет несчастье, — негромкая, но звенящая, как струна, готовая лопнуть. Пахло деревом старой мебели, воском, которым натирали полы, и еще чем-то неуловимо грустным — то ли сыростью с улицы, проникшей через щели, то ли просто одиночеством. Он прошел в залу и остановился в дверях. Елена сидела у окна. Серое, мышиного цвета платье, простое, почти монашеское, делало ее совсем юной и беззащитной. Волосы убраны на затылке в тугой узел — ни локона, ни ленты, ни единой женской прихоти. В руках книга, но глаза ее глядели не в страницы, а сквозь стекло, на такой же серый ноябрьский Дрезден, и в этом взгляде было столько покорной печали, что у Штрекера сжалось сердце. Вмиг он понял, какую правду говорила мать. Елена увядала с ним. Как цветок, посаженный в скудную землю и лишенный солнца, — он не гибнет сразу, но тянясь к свету, бледнеет, сохнет, и каждый день теряет каплю жизни. Он видел это теперь с пронзительной ясностью: ее тонкие пальцы, обхватившие книгу, казались почти прозрачными; плечи ссутулены, будто под тяжестью невидимого груза; и даже воздух вокруг нее казался каким-то спертый, словно она давно уже не дышала полной грудью. Елена услышала его шаги, обернулась. В глазах мелькнуло что-то — испуг или надежда — и тотчас погасло, сменившись той ровной, вежливой пустотой, с какой принимают неизбежное. — Герр Штрекер, — проговорила она, вставая и закрывая книгу. — Вы сегодня рано. Он вошел, сел напротив, на жесткий стул с прямой спинкой — вся мебель в этой комнате была такая, точно созданная для покаяния. — Я был на Кенигштрассе, — начал он, и голос его прозвучал непривычно мягко. — У портнихи. Заказал для тебя платье. Она подняла на него глаза, и в них мелькнуло удивление. — Платье? — переспросила она тихо. — Да. Фрау Бодлер, — он запнулся на этом имени, но продолжил: — Фрау Бодлер пригласила нас на завтрашний вечер ее благотворительного комитета. Мы пойдем вместе, как чета Штрекеров. И я желаю видеть тебя в новом платье. Елена слушала, не перебивая. После опустила глаза и так же тихо, ровно, без всякого выражения проговорила: — Благодарю Вас, герр Штрекер. Это очень… предусмотрительно с Вашей стороны. Предусмотрительно. Слово упало между ними, как камень в стоячую воду. Он желал не предусмотрительности. Он желал… чего же? Он и сам не знал. Только чувствовал, что это слово ранит его больше всякого обвинения. Он помолчал, собираясь с мыслями. И заговорил снова, с трудом выталкивая слова: — Елена… То, что ты говорила вчера… Это правда. Мы живем как чужие. Как соседи по камере. Я не хочу этого. Я не хочу, чтобы ты считала себя моей пленницей. Ты — моя супруга. Перед людьми и перед Богом. Я… — он запнулся, подыскивая слова, которые ему никогда не давались. — Я хочу, чтобы ты знала это. Он замолчал. Тишина стала густой, почти осязаемой. Слышно было, как потрескивают дрова в печи, как где-то на улице проехал экипаж, как Фрейя на кухне переставляет посуду. Елена долго молчала, глядя куда-то в сторону, на темный угол залы. После перевела взгляд на него — и в этом взгляде была такая глубина боли, что у него перехватило дыхание. — Вы это все говорите, чтобы я завтра не выглядела такой несчастной при людях? Чтобы не уронила Ваше имя в обществе? — Она помолчала, и голос ее дрогнул, однако, овладев собой, Елена закончила твердо: — Не беспокойтесь, герр Штрекер. Я все понимаю. Завтра у фрау Бодлер я буду улыбаться. Буду говорить только хорошее. Никто не узнает… Я сумею быть достойной супругой прокурора Дрездена. Сердце его сжалось так, будто его стиснули ледяные тиски. Эти слова оказались страшнее любого крика, любого упрека. Она решила, что он радеет лишь о приличиях. Приняла его неуклюжую попытку приблизиться за очередной приказ, за заботу о фасаде, за прокурорскую предусмотрительность. Штрекер хотел возразить, хотел схватить ее за руки, сказать ей все — о своей любви, о своей муке, о том, как он боится ее испугать своей страстью, как он проклинает себя за эту стену, которую сам и возвел. Но слова застряли в горле. Он только смотрел на нее — на эту хрупкую, светлую женщину в сером платье, которая сидела напротив, как чужая, и говорила ему такие страшные, такие справедливые слова спокойным, ровным голосом. — Елена… — выдохнул он. Она поднялась, поправила платье. — Если Вы позволите, герр Штрекер, я пойду прилягу до ужина. Голова немного болит. Это была ложь. Он знал, что это ложь. Но удержать ее не смел. Она вышла так же тихо, как вошла Фрейя, — бесшумно, призрачно, оставив после себя лишь запах той же грусти и свое пустое кресло у окна. Штрекер остался один в сумеречной зале. Он сидел неподвижно, глядя на серое небо за стеклом, и чувствовал, как внутри него разрастается пустота. Он заказал ей платье. Он пытался говорить. Но слова его разбились о стену, которую он же и построил. И теперь он не знал, можно ли эту стену разрушить, не обрушив все на головы им обоим. Где-то вдалеке пробили часы на церкви Святого Креста. Вечер наступал, холодный и беспросветный, как его душа. А Елена лежала в соседней комнате, может быть, плакала в подушку, а может, просто смотрела в потолок теми же пустыми глазами, какими смотрела в окно. И между ними, в этой аскетичной пятикомнатной квартире, лежала пропасть шириной в целую жизнь.***
Платье доставили с утра — большая коробка в белой бумаге, перевязанная атласной лентой, которую Фрейя приняла с отстраненным выражением, но в глазах ее мелькнуло что-то похожее на любопытство. Штрекер, уже одевавшийся к выходу в канцелярию, остановился в дверях и бросил коротко: — Фрейя. Сегодня… Будь с ней поласковее. И участливее. Она подняла на него глаза — умные, всепонимающие глаза, которые за годы службы научились читать между строк любые приказы, — и молча кивнула. Понятливая девица. Она всегда понимала больше, чем следовало. Весь день Штрекер провел в канцелярии, однако мысли его блуждали. Он подписывал бумаги, отдавал распоряжения, даже прикрикнул на опоздавшего ко времени Дункле — но делал все равнодушно, тогда как душа его находилась там, в той аскетичной квартире, где сейчас, возможно, впервые за многие дни, происходило что-то похожее на жизнь. К вечеру он оделся сам, отвергнув помощь Фрейи. Черный фрак с атласными лацканами сидел на нем как влитой, как и подобает человеку, привыкшему к форме и дисциплине. Цилиндр он долго протирал замшей, хотя на нем не было ни пылинки. Белые перчатки лежали на столике в прихожей — нетронутые, девственно-чистые, точно символ того вечера, который должен был все изменить. Когда часы пробили половину восьмого, дверь залы отворилась. И Штрекер на миг потерялся. Елена стояла на пороге — и это была не та Елена, что сидела у окна в сером мышином платье, ссутулив плечи под тяжестью его молчания. Перед ним стояла княжна. Настоящая княжна, сошедшая с полотен старых мастеров или со страниц романов, которые он никогда не читал. Белое платье из тяжелого шелка струилось вдоль ее тонкого стана, облегая и вновь отпуская. Небольшой шлейф терялся сзади, делая ее походку особенно плавной, почти парящей. На шее — нитка жемчуга в три ряда, крупного, настоящего, с молочным перламутровым блеском, который оттенял матовость ее плеч. Волосы, обычно туго собранные, теперь были уложены в замысловатую прическу — «греческий узел», кажется, называли это дамы, — открывающую изящную линию шеи и маленькие уши с жемчужными серьгами. В руках она держала парчовый ридикюль на тонкой цепочке и веер — белый, с росписью. Поверх платья была накинута соболья горжетка — лапки зверька застегнуты на цепочку перед грудью, темный мех оттенял белизну платья и придавал облику ту особую, чуть хищную элегантность, которая так ценится в свете. Она была прекрасна. Прекрасна той особой, трагической красотой, которая словно предчувствует свою гибель и от этого становится еще неотразимее. Штрекер стоял, не в силах вымолвить ни слова. После собрался, подошел, взял ее руку в перчатке и поднес к губам. — Ты… — начал он и запнулся, потому что слова, которые он готовил весь день, показались ему жалкими и никчемными. — Ты прекрасна… Она подняла на него глаза, в которых читалось лишь смесь настороженной готовности и ожидания… — Благодарю Вас, герр Штрекер. «Опель» ждал у подъезда. Вечер выдался холодным и сухим. Луна порой проглядывала сквозь рваные облака, серебря крыши дрезденских домов. Ехали молча. Штрекер чувствовал исходящий от нее тонкий аромат — не духов даже, а чего-то неуловимого, женского, того, чего он был лишен все эти недели их призрачного брака. И от этого аромата у него кружилась голова. Особняк фрау Бодлер на Тиргартенштрассе сиял огнями, несмотря на бедственное положение в империи. Елена знала этот дом — помнила, как бывала здесь, как просила за Штрекера и была принята тепло… Однако теперь ей стал ясен искренний интерес фрау Бодлер к ней и к Штрекеру… Кровь водой не станет. Швейцар в ливрее распахнул перед ними двери. Вестибюль поражал великолепием: мраморные колонны, зеркала в тяжелых золоченых рамах, хрустальная люстра, горящая сотнями свечей, несмотря на то, что в городе экономили уголь и электричество. Лестница, устланная бордовой ковровой дорожкой, вела на второй этаж, откуда доносился приглушенный гул голосов и звуки рояля. Они поднялись. В зале было уже много гостей. Женщины в шелках и бархате, с бриллиантами в ушах и на шее, с веерами в руках, вели негромкие беседы. Мужчины во фраках и мундирах — среди них оказалось несколько военных с Железными крестами на груди — стояли группами, обсуждая что-то с серьезными лицами. Но странное дело: они говорили о лазаретах, о нехватке провизии, о раненых на фронте — и одновременно пили дорогой рейнвейн и закусывали устрицами, которые лакеи разносили на серебряных подносах. Контраст этот был разительным и, для чуткого сердца Елены, почти оскорбительным. Штрекер же реагировал спокойнее. Очередной спектакль, думалось ему. Елене стало неловко: за себя, за свое дорогое платье и жемчуг на шее. Она видела это совершеннейшее езуитство, это излишество на фоне народного горя, и внутри у нее что-то сжалось. Штрекер чувствовал ее напряжение. Он взял ее за руку — просто, без слов, и она, к его удивлению и радости, в ответ сжала его пальцы. Этот маленький жест — бессознательный, почти детский — сказал ему больше, чем любые слова. Она боялась. Она тоже чувствовала себя здесь чужой. И искала в нем опору. — Герр и фрау Штрекер! — раздался знакомый голос. Фрау Бодлер плыла к ним сквозь толпу гостей, сияя улыбкой. На ней было темно-изумрудное платье с высоким воротником, жемчуга — крупнее, чем у Елены, — в три нитки обвивали шею. Она выглядела величественно и одновременно приветливо, как и подобает хозяйке такого дома. — Дорогая моя, — обратилась она к Елене, беря ее за обе руки и оглядывая с головы до ног. — Ты решительно прелестна! Это платье… фрау Бергер превзошла себя. А жемчуг? Лотэйр, я и не знала, что у тебя такой тонкий вкус. Штрекер поморщился — от этого панибратского «Лотэйр» при людях, от этого светского щебетания, которое он ненавидел всей душой. Но смолчал. — Благодарю Вас, фрау Бодлер, — ответила Елена с той безупречной светской улыбкой, которой Штрекер никогда у нее не видел. — Ваш дом сегодня сияет. И так много гостей… Я и не знала, что благотворительность собирает такой свет. — О, моя дорогая, в такие времена особенно важно поддерживать тех, кто на передовой, и их семьи. Мы собираем средства на оборудование для лазаретов. — Она повела рукой, указывая на гостей. — Здесь все, кто что-то значит в Дрездене. Штрекер фыркнул — негромко, но выразительно. Он ловил взгляды, которые бросали на них гости. Вот группа дам в углу перешептывается, поглядывая в их сторону. Вот военный с моноклем оглядел Елену с ног до головы оценивающим взглядом. Вот пожилой господин в пенсне что-то сказал своему соседу, и оба посмотрели на Штрекера с тем особенным выражением, с каким смотрят на человека, о котором ходят слухи. Елена, однако, держалась прямо. По-княжески. Она улыбалась, кивала, отвечала на приветствия — и делала это так естественно, будто всю жизнь провела в свете, а не сидела затворницей в его аскетичной квартире. Штрекер смотрел на нее и чувствовал, как внутри разрастается странное, тяжелое чувство. Гордость? Да, гордость за то, как она держится. Но вместе с тем — и горечь. Откуда в ней это? Откуда эта светская выучка, эти манеры, это умение быть своей среди чужих? Неужели она была такой всегда, а он, слепой, видел только ту, у окна, в сером платье? Или это маска? — Герр Штрекер, — проговорила фрау Бодлер, поворачиваясь к нему с той же сияющей улыбкой, — возможно, Вам станет интереснее в мужском обществе? Не думаю, что Вы сумеете поддержать разговор о местных лазаретах и перевязочных материалах… Это, знаете ли, дамская тема. В ее глазах мелькнул лукавый огонек. Она испытывала его, проверяла, как далеко зашло его покаяние. Штрекер снова фыркнул, но на этот раз — сдаваясь. Он взглянул на Елену. Та кивнула едва заметно — отпускала, разрешала, благословляла. — Я оставлю вас, — сказал он сухо и, коротко поклонившись обеим, направился в сторону группы военных, где подавали коньяк и говорили о положении на фронтах. Фрау Бодлер взяла Елену под руку. — Пойдем, милая. Я хочу представить тебя обществу. Теперь твое положение обязывает появляться на таких вечерах. И, поверь мне, лучше сразу показать всем, кто ты есть, чтобы потом не пришлось доказывать. Они двинулись сквозь толпу, и Елена чувствовала на себе десятки взглядов — любопытных, оценивающих, враждебных, восхищенных. Она улыбалась, кивала, обменивалась ничего не значащими фразами — и все это время краем глаза искала в толпе высокую фигуру мужа. А Штрекер стоял у окна с бокалом коньяку, который не пил, и смотрел, как его жена, его тихая, печальная Елена, плывет по залу, точно лебедь по темной воде, и каждым своим жестом, каждым поворотом головы завоевывает этот враждебный мир. И отчего-то на душе у него стало не легче, а еще тяжелее. Потому что он понял вдруг: она умеет быть счастливой, она умеет сиять — но не с ним. С ним она гаснет. И это знание жгло его сильнее всех призраков пустыни.***
Фрау Бодлер вела Елену сквозь толпу гостей с той особенной, хозяйственной уверенностью, которая сразу давала понять: здесь она — законодательница, а все прочие — лишь исполнители. Они миновали группу дам, обсуждавших последние новости с фронта, обогнули военных, пивших коньяк у столика с закусками, и направились к одному из двух каминов, украшавших залу. У камина, в кресле с высокой спинкой, обитом темно-зеленым бархатом, сидел пожилой господин. Огонь освещал его лицо неровным, живым светом, и Елена почувствовала к нему доверие — то особое, безотчетное чувство, которое возникает при встрече с человеком, не носящим маски. Вольфганг фон Фосс оказался высок, сухощав, с благородной осанкой, которую не сломили годы. Седые волосы, зачесанные назад, открывали высокий лоб с глубокими морщинами — следами долгих раздумий и, может быть, долгих сожалений. Глаза его, почти черные, смотрели с внимательной добротой человека, привыкшего выслушивать и взвешивать каждое слово. Одет он был в безупречный темно-синий фрак, белоснежную рубашку с высоким воротником и узкий черный галстук. В руках его, покоившихся на набалдашнике трости, чувствовалась та особенная, аристократическая тонкость, которая выдает породу независимо от возраста. — Герр фон Фосс, — проговорила фрау Бодлер, подводя Елену к креслу, и в голосе ее зазвучалf торжественность. — Вы желали познакомиться с той, кто пленил нашего несокрушимого герра прокурора. Позвольте представить: княжна Елена Мещерская, а ныне — фрау Штрекер. Старый судья поднялся с кресла с той медлительной грацией, которая свойственна людям, не привыкшим торопиться даже в старости. Он слегка склонил голову, и в этом поклоне ощущалось столько достоинства и теплоты, что Елена почувствовала, как напряжение последних минут начинает отпускать. — Княжна… простите, фрау Штрекер, — проговорил он голосом низким и мягким, с едва уловимым саксонским акцентом. — Я много слышал о Вас. Вернее, не о Вас — о том впечатлении, которое Вы произвели на нашего общего знакомого. И должен признать: действительность превосходит любые описания. Елена учтиво наклонила голову, улыбнувшись той самой светской улыбкой, которую так тщательно репетировала когда-то в Смольном институте. — Герр фон Фосс, я очень рада знакомству. Вы так любезны. — Любезность здесь ни при чем, — возразил он, и в глазах его мелькнул веселый огонек. — Простая констатация факта. Поверьте старому судье: за свою долгую практику я научился отличать правду от лести. И сейчас говорю чистую правду. Он указал ей на соседнее кресло, и Елена, взглянув на фрау Бодлер и получив одобрительный кивок, присела. Старый судья опустился в свое, поправил на коленях плед — заботливо подложенный кем-то — и продолжал: — Нас с Вашим супругом, фрау Штрекер, не раз сводила служба. И должен сказать: я редко встречал столь принципиального и бескомпромиссного обвинителя. Он, знаете ли, из тех людей, для которых закон — не просто свод правил, а нечто вроде… религии. — Он усмехнулся собственным словам. — Порой это делает его неудобным для окружающих. Но для правосудия — бесценно. Елена слушала, и на душе у нее становилось теплее от этих простых, искренних слов. Кто-то говорил об ее муже не со страхом, не с осуждением, а с уважением и даже симпатией. — Он очень… предан своему делу, — ответила она осторожно. — Предан? — фон Фосс тихо рассмеялся. — Милая фрау Штрекер, это слишком мягко сказано. Он одержим. Но одержимость эта — благородного свойства. Хотя, — он понизил голос и наклонился чуть ближе, — между нами говоря: иногда мне кажется, что он слишком строг к себе. Слишком многого требует. И от себя, и от других. Надеюсь, Вы, как супруга, сумеете научить его… снисхождению. К себе в первую очередь. Елена хотела что-то ответить, но в этот момент к ним подошел лакей с подносом, и разговор перешел на светские темы — о погоде, о музыке, о последних театральных постановках, которые, впрочем, в военное время стали редкостью. Фон Фосс шутил легко и изящно, рассказывал забавные истории из судебной практики, и Елена впервые за долгое время почувствовала себя просто женщиной, с которой приятно беседует умный, добрый человек. Когда он, извинившись и сославшись на необходимость перемолвиться с одним старым знакомым, удалился, Елена повернулась к фрау Бодлер и выдохнула с неподдельной теплотой: — Какой приятный человек. Истинный аристократ. Я и не знала, что в дрезденском суде служат такие… Фрау Бодлер смотрела на нее с той особенной, затаенной улыбкой, которая бывает у людей, знающих тайну и наслаждающихся мгновением ее открытия. Она взяла Елену под руку и, наклонившись к самому уху, прошептала тихо-тихо, так, чтобы никто из проходящих мимо гостей не мог услышать: — Да, я тоже так считаю. И я думала, тебе будет интересно познакомиться со своим свекром. Елена замерла. Рука ее, лежавшая на руке фрау Бодлер, дрогнула. Она широко раскрыла глаза и уставилась на свою спутницу с таким выражением, будто та вдруг заговорила на неведомом языке. — Это… это отец… — выдохнула она едва слышно. — Тише, тише, милая, — фрау Бодлер прижала палец к губам, но глаза ее сияли торжеством и грустью одновременно. — Да, это отец твоего мужа. В молодости он был еще красивее, если можешь себе представить. И характером мягче. Но судьба… Елена перевела взгляд туда, где фон Фосс, опираясь на трость, беседовал с каким-то военным. Теперь она смотрела на него иначе — и видела то, чего не замечала прежде: тот же разрез глаз, та же линия скул, тот же упрямый подбородок, который у Штрекера затвердел в суровую складку, а у старого судьи смягчился годами. — А… он знает? — спросила Елена, с трудом находя слова. — О том, что… — Конечно знает, — ответила фрау Бодлер, и в голосе ее прозвучала горечь. — Конечно знает, милая. Оттого твой Лотэйр так отчаянно рвется к победе на тех заседаниях, где судействует отец. Это его такая… месть. Молчаливая, упорная, многолетняя месть. Он доказывает ему каждый раз, что достоин. Что он — лучший. Что он — несмотря ни на что, вопреки всему — имеет право стоять рядом. И отец видит это. И страдает. Потому что не может признаться при всех, не может обнять собственного сына, пускай и бастарда… Не может сказать, как гордится им. Она замолчала, и обе они смотрели в сторону гостей, где старый судья, закончив разговор, медленно направлялся к выходу из залы. Сгорбленная спина его казалась особенно беззащитной в этот момент. — Но довольно, — фрау Бодлер тряхнула головой, отгоняя грустные мысли, и улыбнулась Елене уже привычной светской улыбкой. — Не стоит о плохом в такой вечер. Ты должна еще показать себя обществу, милая. Пойдем, я представлю тебя дамам. Они двинулись дальше, и Елена чувствовала, как внутри нее все дрожит от только что узнанной тайны. Но внешне она оставалась спокойна — выучка петербургских классных комнат, уроки этикета, годы, проведенные в строгости и светском общении в Смольном, не прошли даром. Фрау Бодлер подвела ее к группе дам, расположившихся у второго камина. Здесь царила та особая, приглушенная атмосфера женского общества, где улыбки могут скрывать кинжалы, а комплименты — яд. — Дамы, позвольте представить вам фрау Елену Штрекер, супругу нашего уважаемого прокурора, — провозгласила фрау Бодлер с достоинством истинной хозяйки. — Княжна Мещерская, как вы, вероятно, знаете, недавно прибыла к нам из России и теперь украшает своим присутствием наш круг. Дамы закивали, заулыбались, защебетали приветствия. Елена отвечала каждой с той мерой тепла и сдержанности, которая требовалась: чуть теплее — пожилой даме в лиловом, чуть прохладнее — молодой женщине с хищным взглядом, ровно столько, сколько нужно, чтобы не дать повода ни для вражды, ни для панибратства. Елена умела себя вести и держать достоинство: рассуждала о благотворительности, о работе лазаретов, о положении на фронте — говорила легко, со знанием дела, вставляя уместные замечания и вопросы. Дамы слушали, и в глазах некоторых появлялось уважение — или, по крайней мере, его видимость. Но одна из них, дама зрелого «осеннего» возраста, с тяжелым подбородком и острыми, недобрыми глазами, вдруг подала голос. Звали ее фрау Иоганна фон Клейст, супруга генерала фон Клейста, командующего одним из корпусов, расквартированных в Саксонии. Она была известна в обществе своим острым языком и пристрастием к сплетничеству. — Ах, фрау Штрекер, — пропела она сладким голосом, от которого у Елены похолодело внутри, — помнится, как Ваша матушка, княгиня, блистала на светских вечерах. И устраивала подобные у вас на вилле, в «Груне». Ах, каков вкус у Вашей матушки… И Ваш брат, князь Мещерский, решительно очаровал женское общество. Однако давненько о них никто не слышал. Где же они теперь? Елена внутренне собралась. Она чувствовала, как десятки глаз — и тех, что в кружке, и тех, что со стороны — уставились на нее в ожидании ответа. И в этом ожидании оказалось не просто любопытство. Было что-то хищное, ждущее промаха. — Княгиня и князь Мещерские, — ответила она ровно, с той легкой, чуть печальной улыбкой, которая так шла к ее облику, — отбыли в Англию, к дальним родственникам. Матушка перед отъездом дала свое благословение на наш брак с герром прокурором. Мы, конечно, скучаем, но переписка поддерживает нас. Ложь была произнесена так естественно, с таким спокойным достоинством, что даже Елена на мгновение поверила в нее. Фрау Бодлер, стоявшая рядом, чуть заметно сверкнула глазами в сторону фрау фон Клейст — мол, получите, сударыня. Но та не сдавалась. Улыбка ее стала еще слаще, глаза еще острее. — Ах, в Англию? — протянула она. — Странно. А мне говорили, что князя Мещерского видели в Париже. Совсем недавно. В «Кафе де ла Пэ», представляете? Как-то князь и мой племянник посещали один игорный дом, оттого-то он его и запомнил. И он решительно опознал князя в Париже. Воздух вокруг словно сгустился. Елена почувствовала, как предательская краска начинает заливать щеки, и с усилием удержала лицо неподвижным. — Ах, фрау фон Клейст, вечно вы с Вашими слухами! — раздался вдруг звонкий, веселый голос. В разговор вклинилась другая дама, чуть помоложе, с живыми серыми глазами и задорной улыбкой. Фрау Эльза фон Рихтхофен, супруга барона фон Рихтхофена, владельца крупных поместий в Саксонии, была известна своим независимым характером и неприязнью к сплетням. Она стояла чуть поодаль, но теперь шагнула вперед и встала рядом с Еленой, демонстрируя поддержку. — В Париже сейчас столько народу, и все такие похожие. А сколько русской аристократии в Париже теперь?! — продолжала она с той беспечностью, которая позволяла ей говорить вещи, другим непозволительные. — Мой кузен клялся, что видел самого кайзера в Цюрихе прошлым летом. А оказалось — простой швейцарский бюргер с похожими усами. Так что слухи слухами, а верить им — себя не уважать. Она улыбнулась Елене открыто и дружелюбно, и та почувствовала благодарность, горячую и острую, как боль. Фрау Бодлер воспользовалась моментом. Она выпрямилась во весь свой величественный рост и произнесла тоном, не терпящим возражений: — Вы услышали то, что Вам ответила фрау прокурор, дорогая фрау фон Клейст. Не стоит утомлять нашу гостью бессмысленными вопросами. Уверена, у нее найдутся темы для разговора интереснее, чем пересуды о том, кого и где видели. Она сделала ударение на слове «пересуды», и фрау фон Клейст, поняв, что битва проиграна, отступила с кислым выражением, пробормотав что-то о том, что она вовсе не хотела… Разговор перекинулся на другие темы — о предстоящем рождественском базаре, о новых поставках для лазаретов, о том, где лучше заказывать теплые вещи для фронта. Елена отвечала, улыбалась, кивала — но внутри у нее все дрожало мелкой дрожью. Она чувствовала, что только что прошла по краю пропасти. И что пропасть эта еще не закрылась. А Штрекер все это время стоял у окна в противоположном конце зала, сжимая в руке бокал с нетронутым коньяком. Он видел все. Видел, как фрау фон Клейст вонзила свои когти в его жену. Видел, как Елена побледнела, но выстояла. Видел, как фрау фон Рихтхофен пришла на помощь. Видел, как мать его властным словом прекратила эту травлю. И в нем закипала та холодная, лютая ярость, которую так боялись в его канцелярии. Он готов был, как тигр, одним прыжком оказаться там, растерзать эту наглую генеральшу, заставить ее жалеть о каждом сказанном слове. Но сдержался. Потому что Елена справилась сама. Она оказалась сильнее, чем он думал. И в этот миг, глядя на свою хрупкую жену, отражающую светские атаки с достоинством истинной княжны, он почувствовал не только ярость, но и гордость. И любовь — такую острую, такую болезненную, что на мгновение потемнело в глазах. — Ваша супруга, герр Штрекер, — раздался рядом тихий голос фон Фосса, который незаметно приблизился и теперь тоже смотрел в сторону дамского кружка, — держится превосходно. Вы можете гордиться ею. Штрекер обернулся. Старый судья стоял рядом, опираясь на трость, и в глазах его была та же смесь гордости и боли, которую чувствовал сейчас он сам. — Гордиться? — переспросил Штрекер сухо. — Я боюсь за нее. Этот свет… он сожрет ее. — Не сожрет, — покачал головой фон Фосс. — Если Вы будете рядом. Не телом — душой. Она сильна, Ваш ангел. Но каждому ангелу нужна защита. Особенно в аду. Он помолчал и добавил тише, почти неслышно: — Берегите ее, Лотэйр. Таких, как она, больше не делают. Штрекер не ответил. Он смотрел, как Елена, закончив разговор с дамами, обернулась и на мгновение встретилась с ним взглядом через всю залу. В этом взгляде была усталость, благодарность и что-то еще — что-то новое, чего он не видел раньше. Доверие? Надежда? Он не знал. Но знал одно: он сделает все, чтобы этот взгляд не погас. Чтобы его княжна, его тихая, светлая Елена, более никогда не чувствовала себя одна в этом страшном, ханжеском мире.***
Ночь встретила их холодом и редкими звездами, прячущимися за рваными облаками. «Опель» Штрекера мягко шуршал шинами по булыжной мостовой, и этот звук казался единственным живым в гробовой тишине, воцарившейся между ними. Елена сидела рядом и взгляд ее устремился куда-то вбок, в темноту за окном, где проплывали редкие фонари и силуэты спящих домов. Они молчала. И это молчание оказалось иного толка, нежели то, к которому Штрекер привык за последние недели. Оно было наэлектризовано, насыщено тем, что не высказано, но витало в воздухе, как предгрозовое напряжение. Штрекер сжимал руль, и костяшки его пальцев белели в перчатках. Его пронзало осознание, острое, как нож, — вина. Тяжкая, невыносимая вина за то, что он слепец. За то, что все эти дни, пока она сидела у окна в своем сером платье и медленно угасала, он гонялся за призраками. За Валуа. За прошлым. За тем, чего не изменить. А она, живая, теплая, его законная супруга, была рядом. Ждала. Тянулась. И уставала ждать. Он бросил быстрый взгляд на ее профиль — точеный, бледный в неверном свете уличных фонарей. На опущенные глаза, длинные ресницы, отбрасывающие тень на щеки. И с ужасом заметил, как она меняется. Там, в особняке фрау Бодлер, она была живой, сияющей, недосягаемой в своей светской красоте. А теперь, по мере приближения к его аскетичной квартире, она словно вновь втягивалась в себя, сжималась, как цветок, который сворачивает лепестки на ночь. Или перед смертью. Он хотел заговорить. Хотел сказать ей все — о том, как она прекрасна, о том, как он гордился ею, о том, как он… Но слова застревали в горле, как кости. Язык, привыкший к приказам и обвинениям, отказывался служить для признаний. Они вошли в квартиру. Фрейя уже спала — в ее комнате за кухней было темно. Тишина стояла такая, что слышно было, как потрескивают остывающие дрова, и казалось, что даже время, споткнувшись об эту тишину, остановилось. Штрекер помог Елене снять соболью горжетку — его пальцы на миг задержались на ее плечах, и он почувствовал, как она вздрогнула от этого прикосновения. В спальне горел только ночник — тусклый, умирающий огонек, который Фрейя зажигала по его приказу, чтобы Елена не просыпалась в полной темноте. Штрекер остановился у двери, наблюдая, как она медленно, с той особенной грацией, даже в самых простых движениях, снимает перчатки. Тонкая лайка сползла с каждого пальца, обнажая белизну рук. После серьги — жемчужные капли легли на туалетный столик с тихим стуком. Она не смотрела на него. Она совсем, казалось, не замечала его присутствия, уйдя в себя, в какую-то свою, недоступную ему крепость. Вскоре она скрылась за деревянной ширмой, обитой темным шелком. Он слышал шелест ткани, легкий вздох, звук шагов по ковру. И впервые за все время их брака позволил себе задержать взгляд на ее темном силуэте, проступающем сквозь щели ширмы. Тонкая тень, изгиб плеча, движение рук, поднимающих платье… Сердце его забилось где-то в горле, тяжело и больно. Желание, которое он так долго душил в себе, сдавливал приказами и страхами, поднялось вдруг с такой силой, что у него перехватило дыхание. Штрекер отвернулся. Начал раздеваться сам, механически, не глядя, что делает. Фрак полетел на стул, крахмальная рубашка следом. Он облачился в белую фланелевую рубаху, длинную, до щиколоток, — монашеское одеяние, так подходящее его прежней жизни. Подошел к кровати, откинул одеяло и лег на свою половину — на самый край, будто между ними по-прежнему лежала пропасть. Минуты текли медленно, как смола. Он лежал неподвижно, глядя в потолок, и слышал только стук собственного сердца. Наконец ширма заскрипела — Елена вышла в своей батистовой ночной рубашке, скромной и закрытой, до самого горла, но сквозь тонкую ткань угадывались очертания ее тела — хрупкого, девичьего, такого желанного. Она скользнула под одеяло, легла на спину и закрыла глаза. Он знал, что она не спит. Он слышал ее дыхание — слишком ровное, слишком контролируемое для сна. Елена прислушивалась к нему так же, как он к ней. И это знание, эта взаимная, безмолвная игра рождали в нем странное, почти нестерпимое напряжение. Страсть, которую он так долго усмирял, вспыхнула вновь, обжигая изнутри. И вместе с ней пришло осознание — ясное, как молния: она его супруга. Его жена. Перед Богом и людьми. Та, кого привел в этот дом, кого желал с первой минуты, как увидел. И он, дурак, трус, слепец, растрачивал драгоценные дни на призраков, на прошлое, на страх, который сам же и выдумал. А она была здесь. Ждала. Готовая принять. Он чувствовал это — непременно чувствовал, каждой клеткой, но гасил в себе это чувство, сомневался, откладывал, гонялся за Валуа. Штрекер не выдержал. Медленно, осторожно, стараясь не спугнуть, он протянул руку и коснулся ее плеча. Легко, кончиками пальцев, будто гладил пугливого зверька, который при первой опасности сорвется и убежит. Ткань рубашки была тонкой, и под ней он чувствовал тепло ее тела — живое, настоящее, такое желанное. Елена вздрогнула. Открыла глаза и повернула голову. В темноте он разглядел только блеск ее глаз — огромных, вопрошающих, полных непонимания. — Я твой муж, — выдохнул он, и голос его прозвучал хрипло, глухо, незнакомо. — Так должно быть. Она не отстранилась. Не отодвинулась. Но в глазах ее по-прежнему стояло непонимание, смешанное с напряжением, со странной готовностью. — Это… — голос ее дрогнул. — Это Ваша благодарность за сегодняшний вечер? За то, что я не уронила Ваше имя в обществе? Он даже усмехнулся — коротко, горько. Усмехнулся той нелепости, той пропасти, которая все еще разделяла их. — Ты так плохо обо мне думаешь? — спросил он тихо. Рука его, все еще лежащая на ее плече, медленно скользнула вниз, к локтю, к запястью, к ладони. Он нашел ее пальцы — холодные, тонкие — и крепко сжал их в своей большой, горячей ладони. — Ты сегодня, конечно, всех затмила, — проговорил он, и в голосе его впервые за долгое время прозвучало благоговение, которое он так долго прятал. — Такая кроткая… и нежная. Я смотрел на тебя и не верил, что это ты — моя жена. Моя Елена. Она молчала, но пальцы ее в его руке дрогнули. — Полагаю, мать тебя познакомила и с моим отцом? — спросил он вдруг, меняя тон, будто боясь, что слишком откровенные признания спугнут ее. — С фон Фоссом? Она кивнула — чуть заметно, не сводя с него глаз. В этом ее взгляде читалось: и страх, и надежда, и недоверие, и мольба. Штрекер не мог более выносить… Он придвинулся ближе — медленно, давая ей время отстраниться, остановить его. Но Елена не отпрянула. Лежала неподвижно, только дыхание ее участилось, и грудь под тонкой тканью вздымалась чаще. — Ты была такой живой сегодня, — продолжал он, и голос его звучал глухо, прерывисто. — Я хочу, чтобы так было всегда. И я сделаю для этого все. Он поднял свободную руку и осторожно, едва касаясь, провел пальцем по ее щеке — от виска до подбородка. Кожа ее была нежной, теплой, и это прикосновение обожгло его. — Я хочу поцеловать тебя, — выдохнул он, глядя ей в глаза. — Как муж. Я имею право. Но я не хочу принуждать. Если ты не хочешь — скажи. Я не стану. Я уйду. Я… Елена смотрела на него широко раскрытыми глазами, и в них медленно, мучительно медленно, страх сменялся чем-то иным. Она обомлела от одной этой ласки — простой, человеческой, впервые проявленной им без сухости, без приказа, без отстраненности. Губы ее приоткрылись, и она выдохнула едва слышно: — Имеете право… Он припал к ее губам — жадно, страстно, как утопающий хватается за воздух. Елена ответила ему робко, неумело. Ее рука, все еще сжатая в его ладони, дрогнула и медленно, несмело сжала в ответ. И в этом маленьком движении оказалось больше доверия, чем во всех словах, которые они могли бы сказать друг другу. За окном шел холодный ноябрьский дождь. Где-то в городе, может быть, все еще бродил призрак Валуа. Где-то в пустыне, за тысячи верст, лежал засыпанный колодец и кости тех, кто не нашел воды. Но здесь, в этой аскетичной спальне, в этой монашеской квартире, впервые загорелся свет — робкий, хрупкий и настоящий. Штрекер оторвался от ее губ, посмотрел в ее глаза — влажные, сияющие — и вдруг понял: он готов на все, чтобы этот свет не погас никогда. Даже если для этого придется сжечь всех своих призраков дотла.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!