Часть 1
16 октября 2022, 00:00Раз уж пока мы плебеи,
то позволь мне такую слабость.
Формация Лимон – Слезы Аризоны
За один день Ханджи запнулась у зеркала больше раз, чем за всю жизнь.
Конечно, удивить ее так, как год назад, оно уже не смогло бы. Год назад она вернулась из Шиганшины почти без отряда, но с трофеями, один из которых должен был сопровождать ее неотлучно.
Тогда, глядя на свое отражение, Ханджи вспомнила пустяк один из детства, и у нее получилось даже улыбнуться. Чуть-чуть. Самую малость. Вот был бы достойный ответ паре придурков, которые демонстративно шарахались от нескладной девчонки в кадетском корпусе — вот это, мол, судари, вы поторопились в то время. Ее, эту самую девчонку четырнадцати лет от роду, такие глупости не обижали: если кого-то заботило, что вместо сисек у Ханджи вырос длинный горбатый нос, то это определенно были их, а не ее проблемы. Ханджи было решительно наплевать на то, что и где у нее отрастает, да и в носе пользы было очевидно больше. А те скудоумные шутники были даже по-своему правы, хотя и постыдно невежливы. Ну да, она точно не была симпатичным подростком. Но вот бы эти дурни впечатлились, увидев ее год назад. Им бы, пожалуй, пришлось признать, что в те далекие времена Ханджи была просто красавицей.
Потому что после Шиганшины от своего отражения даже ей стало не по себе.
Скоро рваное месиво успокоилось, затянулось красными и розовыми влажными лоскутами поперек друг друга. Получилось почти аккуратно, если можно было так сказать про пустую глазницу; да и не стоило это недоразумение внимания. Ханджи все еще могла видеть этот мир оставшимся глазом, и в нем определенно хватало на что взглянуть кроме такой ерунды.
Ее и не тянуло.
Другое дело — сегодня.
За день Ханджи получила больше обычного затрещин от острых углов невесть откуда бравшихся стульев, столешниц и дверей; она уже выучила, что один глаз — это не только уродливо, но и неудобно, но еще никогда не бывала в таком смятении. Нечто удивительное случилось с ней прошлой ночью. Порядок в голове, настолько же привычный, насколько и безжизненный, был обрушен до основания, но сначала казалось, это к добру; утро же было как ушат холодной воды на голову. Весь день Ханджи беспомощно наблюдала, как на смену запредельному счастью приходит паршивое беспокойство. Оно крутило потроха в уродливые узелки, в которых пряталось что-то противное и жалкое, и Ханджи, ища подтверждения сходству, как заговоренная подходила к пыльному зеркалу, приподнимала резинку и замирала — то на секунду, а то и надолго.
Все совпадало. Изнутри и снаружи.
День давно подошел к концу, ночь стояла глубокая, и комната дремала в теплом полусвете керосинки. А вот Ханджи не спалось. Точно длинный кол вогнали ей вдоль спины. Целились в совесть, да не нашли. Но эта сволочь все равно гадко зудела внутри — тем больнее, чем дольше Ханджи пыталась ее игнорировать. О том, чтобы безмятежно нырнуть в кровать, можно было и не мечтать: кол торчал укоризненно и твердо, не давая ей забыть, что она прожила день неправильно и спокойного сна не заслужила.
Все это так раздражало, что Ханджи пошла на крайние меры: набрала воды в ванну. Вымыла голову и соскоблила с себя все, что было возможно и невозможно, вернулась в спальню и отыскала на дне шкафа диковину — гребень. У него не хватало зубьев, но даже если бы их осталось всего два, Ханджи заставила бы его потрудиться. Если бы гребень умел помнить, он бы не сразу догадался, в чьей руке лежит; если бы умел думать, решил, что у его хозяйки не все дома.
Все или нет — раздрай на душе у Ханджи был действительно полный, но непривычная забота о себе неожиданно ее успокоила. Утешительно близоруко, почти слепо Ханджи наблюдала, как точно такая же Ханджи в зеркале долго и усердно высушивает свои длинные волосы. Вот так, подсматривая за этой чудачкой и ее бессмысленным занятием, Ханджи почти убедила себя в том, что все нормально, она не сделала ничего ужасного; что ничего ужасного не было и в том, что она ничего не сделала.
Кол сжалился над ней и притих. Оранжево-тускло, тихо и благопристойно стены ждали, когда командор оденется в исподнее, выкрутит фитиль и скользнет под одеяло.
Она почти готова была все это сделать. Выпрямилась, швырнула расческу обратно, уверенная, что не достанет ее еще вечность.
И в последний момент снова взглянула в зеркало.
Все, что касалось Ханджи, выглядело там как обычно: острые плечи, едва ли подросшие с кадетских лет сиськи и противоестественная дыра на месте бывшего глаза. Зеркало врало, что слева, но в деталях на правду не скупилось.
Ну да, можно было уговаривать себя сколько угодно, что все в порядке. Хоть в очках, хоть без них, отчетливо или нет — это все еще была мерзкая дырка.
Даже год спустя.
Хорошо, повязка выручала. Этот нехитрый спасительный кружок можно было вообще не снимать. Так Ханджи и делала. Только наедине с собой она избавлялась от резинки, и это стало привычкой и правилом. Недавно от него пришлось отступить, и в этом-то и было все дело: потому и не могла она спать, потому и царил на душе у Ханджи бардак небывалый.
Снять ее однажды при свидетеле значило сделать это снова, и, наверное, еще не один раз. Это значило, что теперь все по-другому; это радовало только до тех пор, пока Ханджи не осталась наедине с собой. Все должно было стать иначе, но она-то оставалась прежней. Она не умела так честно, так по-настоящему, так нараспашку. Она не справилась бы. Да уже с утра все пошло наперекосяк.
Вот и шторы она забыла задернуть. И сейчас за спиной у нее, за окном — а точнее, в зазеркальной конюшне, а стало быть, и в настоящей тоже — расплывчато и неярко что-то горело: фонарь или факел.
Ханджи прищурилась.
Она готова была поклясться, что раньше его там не было.
Некоторые лошади были действительно умнее других, но ни одна в разведотряде свет зажигать не умела, это Ханджи знала точно. Она быстро цапнула с тумбочки свои очки, на всякий случай оглянулась в настоящее окно, убедилась, что ей не мерещится, и растерялась; первое, что она сделала, собравшись — торопливо выкрутила фитиль.
Потом обругала себя за то, что не занавесила комнату.
Потом еще — за то, что смутить ее оказалось так просто.
И, наконец, за то, что такая ерунда полезла в голову вперед действительно важного.
Кто?..
Озарение пришло сразу: оно вспыхнуло жарким пламенем, в котором все ее метания тут же превратились в ничто. Болезненный кол поджарился и сгинул. Мерзость, которая терзала ее весь вечер, сдохла в заплясавшем ликующем огне. Ханджи почувствовала, что улыбается; она уже мысленно бежала вниз.
Ханджи бросилась искать монокуляр, а когда нашла, свет за окном уже погас. Она фыркнула, укрепившись в своей догадке, схватила пальто, нырнула в сапоги и поспешила в конюшню. Даже если она ошибалась — стоило выяснить, кому еще не спалось; так она уговаривала себя не расстраиваться сильно, если это будет какой-нибудь извращенец из новеньких.
Дорогу она помнила разве что не на ощупь, и фонарь брать не стала.
Стылый воздух пронизал все тело, быстро забравшись под сукно, и не спешил уступать, как высоко ни запахивала Ханджи воротник. Когда она добралась до конюшни, у нее уже зуб на зуб не попадал, но внутри, где-то в груди и выше, все равно было щекотно и горячо. Огонь внутри нее — огромный, счастливый и распирающий — нельзя было приглушить как какую-нибудь керосиновую лампу.
А вот и она была: стояла на окне, почти незаметная в темноте, Ханджи не нашла бы, если бы не знала.
Она потянула на себя тяжелую дверь. Та скрипнула и разбудила несколько лошадей: раздалось сонное фырканье.
И ничего больше.
— Я знаю, что ты здесь!
Некоторое время конюшня молчала, а потом едва различимая в темноте охапка сена отозвалась знакомым голосом.
— Откуда.
Может быть, слишком тихим. Может быть, немного раздосадованным.
Может быть, раздосадованным сильно. Но главное — тем самым.
А еще важнее того — он все-таки не смолчал.
— Ну… кто не хочет, чтобы его нашли, лампу не зажигает.
Стараясь ничего не задеть и ни обо что не споткнуться, Ханджи пошла туда, где, ей казалось, вернее всего сидел шпион, а разглядев его очертания, плюхнулась рядом, тесно прижавшись боком.
— Значит, подглядывал.
— Нет.
Он ответил слишком быстро.
Ханджи захотелось смеяться. Она знала, что сейчас это будет нехорошо, но облегчение было таким сильным, а счастье ее разбирало такое бесхитростное, что она еле сдерживалась. Теперь, при нем, это было еще тяжелее. Было хорошо — так хорошо, что смех против воли звенел в ее напускных упреках и рвался наружу вместе с облачками пара, которые она скорее угадывала, чем видела в темноте.
— Все время врешь. Ты только мне постоянно врешь? Или вообще всем?
Сено хрустко шевельнулось, и Ханджи догадалась, что немногословный ее собеседник пожал плечами.
— Не стыдно?..
Он хотел повторить жест, но не успел — Ханджи ткнулась ему в шею и поцеловала пониже уха.
— Я догадалась, что это ты. Кому еще это может быть интересно.
— Кому? — подозрительно спросил Жан.
Ханджи покачала головой, одновременно сожалея о неудавшейся шутке и согреваясь о его шею и лицо. Ну да, у нее не было шансов. Она уже поняла, какой он чудной ревнивец.
— Покажи хоть, что там у тебя, — и она, не церемонясь, похлопала по нагрудным карманам его пальто. Он перехватил ее руку и проворчал:
— У вас волосы мокрые, командор. И руки ледяные.
Один день и полночи врозь — и вот она даже наедине командор. Как будто то, что уже случилось между ними, не сводило все к необратимому «ты». Ханджи улыбнулась: с тем, чтобы он не выдал их прилюдно раньше времени, точно можно было не ждать проблем.
— Ну, сложи два и два, глазастый ты нечестивец.
Она расстегнула одну из пуговиц на груди, взяла его пальцы в свои, протиснула обе руки под ткань и вздрогнула, когда его горячая ладонь легла на озябшую кожу. Оказалось, жар внутри мог гореть и сильнее — теперь он мешал ровно дышать.
— С ума сошла, ночью уже вода вон в кормушке подмерзает! — Жан сбился, и Ханджи пожалела о том, что не знает, что доподлинно творится у него в голове; если это было похоже на то, что происходило с ней сейчас, взглянуть было бы любопытно.
А он, ужасаясь, трогал ее везде, точно проверял вслепую, есть ли под пальто хоть какая-то одежда. Когда он дошел до колена и забрался под сапог, Ханджи стало щекотно и жутковато: непривычно было терять голову. Непривычно было чувствовать, как это приятно — ее терять.
— Вообще… ничего?
— Да ведь не было времени наряжаться-то, — пошутила Ханджи.
Жан вздохнул. Голос у него чуть смягчился.
— Возвращайтесь в тепло, командор. Не лето уже.
— Никуда я не пойду, пока не покажешь мне свой бинокль или что у тебя там.
— Так и быть, хотя вообще-то я вам этого не должен, — пробурчал Жан. — Это не бинокль. Это… да она старая уже, в нее и не видать ничего.
— Ну, свет ты быстро погасил, значит, чего-то все-таки видать, — хмыкнула Ханджи. — Давай сюда.
Одной рукой Жан вытащил из кармана какой-то продолговатый предмет; другую, хотя ему и очевидно было неудобно, так и не спешил убирать с груди Ханджи. Это было тепло и волнительно так, что сердце еще ускорилось: Ханджи подумала, что Жан слышит его смятение на кончиках пальцев прямо сейчас, но ей было не жалко.
О чем уже было жалеть теперь.
— А, — Ханджи на ощупь узнала простенькую складную трубу, какие им давали в кадетском корпусе. — Уволок, значит. Да ты просто дважды преступник. Злодей. Может, тебя сдать военной полиции? Ты, помнится, туда хотел. Можем устроить.
Казалось, глупыми шутками она пытается заполнить пространство; пытается не бояться так. Смиряется с тем, что испытывает все это: новое, нестерпимо сильное и оттого тревожное.
Любить было страшно. Хорошо, но страшно.
— Ну, что же вы сидите, вы же обещали!
Казалось диким, что в этот час полагалось спать. Казалось глупым спать в принципе. Время остановилось. Ночь притворилась щедрой бесконечностью, в которой было сколько угодно минут на то, чтобы сидеть вот так и делиться вот этим, взаимным и оглушительным. Волнение, которого накопилось внутри отчаянно много, казалось, щекочет ее между ребер, прорываясь наружу — и не было этому чувству названия, потому, наверное, что никто еще не осмелился завернуть такую мощь в одно слово. А жулик этот рядом с ней говорил одно, а сам едва дышал, держа руку у нее за пазухой, и уж точно не рвался отпускать ее на самом деле.
Что ж, в этом они были едины. Стог сена явно обладал каким-то неизученным магнетизмом.
— Надо конфисковать бы. Надо, как считаешь? — Ханджи ловко щелкнула трубой, разложив и сложив ее, и притворилась, что прячет себе в карман.
— Я же признался. Я же отдал, — заметил Жан, укоряя ее, но прижимаясь плотнее. — А вы…
Голос у него дрогнул, но он закончил; если бы счастье Ханджи было куполом, под которым они могли бы вдвоем укрыться, теперь в том куполе отчетливо проявилась маленькая щербина. И даже в непроницаемой темноте ее было не скрыть.
— Вы меня избегаете как будто. Целый день.
Упрек был неприятный, но справедливый.
Да и что это был за день!
Ханджи стало совестно и почти больно: сейчас, сидя с ним рядом, она не понимала, как могла так малодушничать.
Она вспомнила, как давным-давно, в другой жизни, а может и целую тысячу жизней назад, все было почти так же и совсем по-другому: на этом же месте она пыталась хоть немного согреть плечом и словом растерянного мрачного мальчика, который недели не прослужил в разведотряде и так страшился неведомого будущего. Оно могло оказаться несправедливо коротким, а конец — слишком кровавым; и она не могла, конечно, знать наверняка, что все будет с ним хорошо, но почему-то легкомысленно в этом его уверяла — так, глупые обещания, толика наивного оптимизма, которого им всем не хватало.
Она, может, и сама не верила в пустые, в сущности, слова.
Она и подумать тогда не могла, как будет им дорожить. Как будет непроизвольно задерживать взгляд, расставаясь с ним и мысленно желая ему уцелеть, какой бы кошмар их ни ждал в очередной раз.
Теперь он снова был тут. Был рядом, и никакие гиганты, сектанты, короли, разбойники, люди и нелюди, пули и лезвия не могли его у нее отнять.
Она бы не отдала.
Нет. Вместо этого она сама могла все испортить.
— Только не говорите, что мне показалось.
Ханджи поцеловала его, понадеявшись, что так объяснять ничего не придется. И еще раз. И еще. Да что там, она могла вообще не прекращать это делать, только бы молча. Она была командор разведотряда; она была Ханджи, в конце концов. Ей не могло быть страшно и стыдно. Она должна была точно знать, как правильно.
А она не знала.
— Командор, давайте вернемся. Холодно.
— Холодно, — согласилась Ханджи. — Но ты ведь и здесь можешь меня согреть.
Казалось, они оба осмысливают эту фразу, прежде чем что-то сделать, что-то выбрать — остаться или уйти. На взгляд Ханджи, эти чудные слова действительно звучали слишком странно, произнесенные вслух ее голосом. Когда она в последний раз говорила что-то подобное другому человеку?
Кажется, никогда.
И ей хотелось верить, что она не ошибается, предполагая, почему замер он: она сама узнала теперь, как это бывает, когда услышанное хочется немного задержать в голове, как будто подержать на весу, проверяя, не почудилось ли. Лукавство наивное и безобидное: ясно же, что нет.
А может быть, так он говорил своему командору — доколе вы будете мучить меня своей неумелой любовью, и любовь ли это вообще?
Она гадала, пока его руки неподвижно лежали у нее на коленях — уже обе; и недостойно думала о том, как хороша и удачна армейская форма — не длинна и не коротка, в самый раз, чтобы хватило ладони мальчика неравнодушного; в самый раз, чтобы не заледенеть голышом.
Кто-то со знанием кроил.
Первое, что Жан сделал, справившись со своим затмением — схватил Ханджи в охапку, протиснувшись в приоткрытое на пуговицу пальто, обнял так, точно хотел оплести свои длинные руки вокруг нее вдвое — для теплоты, для верности, для собственного покоя; он как будто хотел быть уверен, что она никуда не денется, и ткнулся губами ей в лицо не меньше дюжины раз. Он держал ее так, продолжая целовать, какое-то ужасно длинное всего ничего — а потом так же внезапно выпустил и стал торопливо снимать с себя одежду.
Ханджи улыбнулась. Смышленый парень внимательно слушал лекцию по спасению окоченевшей кадетской задницы в экстремальных условиях. Делалось это в натуральном виде, в чем мать родила, с помощью такого же раздетого товарища по несчастью. Так можно было не только согреться в первые, еще незлые заморозки в сумасшедшую ночь в стоге сена — но и в реальной заднице выжить. Им об этом тоже рассказывали в свое время.
Повязка не выдержала такого тона и давно съехала к виску. Ханджи набрала воздуха для храбрости, пихнула очки подальше в сено, чтобы не сломать нечаянно, осторожно поддела резинку пальцами и сложила в карман, пока Жан был занят своими застежками. Получилось скованно и неловко — морозец снаружи не так-то просто было обмануть жаром внутри.
Жан управился с одеждой, раскидал ее вокруг — всю, кроме пальто, которое распахнул над своей спиной, как покрывало — и взялся за оставшиеся пуговицы, которые еще прятали от него его командора. Он расстегивал, а Ханджи сомневалась, не выпрыгнет ли у нее сердце от такого простого дела, и гладила его предплечья, подернутые мурашками. Она не могла его видеть, но так было даже неплохо, потому что видеть не мог и он.
Когда Жан и его пальто оказались сверху, стало действительно куда комфортнее; дыхание быстро согрело воздух под тяжелым сукном, а горячая кожа мазала теплом, как живая печка. Жан привалился плотнее, и спасительный жар начал разливаться по рукам и ногам Ханджи: теперь они размякали и снова плохо ее слушались. А вот быстрые руки Жана как-то ухитрялись быть везде одновременно — и Ханджи, стараясь поспеть за ним, неуклюже ласкала его в ответ. Так, обнимая друг друга, они переплелись в один телесный всполох — безвредный для сухой соломы удивительный огонь, который вспыхивал сильнее, когда руки попадали на что-то более чувствительное, но горел пока в целом довольно ровно.
Для взрывного розжига изобрели керосин; для воспламенения плоти все было известно с самого начала человечества, когда бы ни началось то начало. Блуждающие пальцы переместились туда, где Ханджи уже их ждала: ее жадное тело взвилось, забыло о стыде, взмолило о продолжении; она испугалась, что задохнется от нахлынувшей нежности, а Жан еще как нарочно целовал ее в губы и мешал ровно дышать. Мягкостью он с лихвой компенсировал неопытность. У него все как-то само собой получалось — так, как она хотела. Она, может, и сама еще не знала, чего хотела. Она вообще плохо помнила, как это — хотеть.
Когда Жан сложил ладонь горкой, повторяя ее лобок, и накрыл, крепко перехватил его снизу, Ханджи запрокинула голову. Человеческое тело — ее, во всяком случае, точно — не годилось для того, чтобы при таком обращении оставаться в трезвом рассудке. Пытливые пальцы с нажимом прошлись по губам, примяли мягкую плоть, скользнули по контуру и остановились на чем-то сверх меры чутком; маленький участок кожи отозвался так, что в голове помутилось, и Ханджи показалось, что единственный ее глаз ослеп. Она чувствовала, как горячо и влажно все становится там, где сейчас хлопочут чужие непредсказуемые пальцы. Ей любопытно было и захотелось дотронуться, проверить — но и мешать не хотелось.
Она нашла другой приют рукам, смыкая их на тонкой мальчишкиной шее, проводя по коротко стриженному затылку; а выше можно было зарыться в жесткие волосы, которые быстро кончались, просеиваясь, чтобы она могла набрать их снова.
Она прислушивалась к своему телу и почти смеялась над тем, каким неприхотливым и легкомысленным оно, в сущности, оказалось. Ей нравилось вообще все, что Жан делал — как трепетно он оглаживал ее снаружи, как нерешительно пытался попасть внутрь, как пытливо разбирался во влажной тесноте, довольно неуклюже упираясь в упругие стенки. Он волновался и любопытничал, а ей просто очень славно и радостно было от того, что это были именно его пальцы. Ханджи нравилось наблюдать за ним и ничего не хотелось ему говорить — она рассчитывала, что он, осторожный, все сделает правильно; и потому она только целовала его просительно, жадно и влажно, дожидаясь, когда и как.
Дыхание предательски сорвалось, когда Ханджи поняла, что обе руки Жана — вот они, перед ней, на ее груди, на плечах, на щеках — а между ног у нее все еще что-то есть.
Самое было время. Она хотела его безумно, страшно; ей тяжело дался этот проклятый день, в который — все он верно заметил — она почти пряталась от него. Она оказалась трусливее, чем привыкла считать. Смешно сказать — Ханджи Зое, которая ничего никогда не боялась, испугалась самой себе признаться, что любит его, любит по-настоящему!
Осторожно пытаясь войти в нее, Жан несколько раз ткнулся выше, в самое отзывчивое место, и Ханджи почудилось, как все приоткрывается там ему навстречу: возможно, это слабое тело было огорчительно сластолюбивым, но точно не глупым.
И, несмотря на все старания — предсказуемо неподготовленным. Их близость прошлой ночью была первой у Ханджи за последние… она не считала.
Не собиралась ни считать, ни заниматься ничем подобным. Ни с кем, кроме него. Да и с ним, по совести, тоже не собиралась — но ведь никто не предполагал, что оба осмелеют и не выдержат одновременно. Что намекать, избегать и терпеть однажды больше не сможется.
К счастью.
Боль была несильной и короткой. Чепуховой по сравнению с тем, что пришло следом: тесно, удивительно точно и нежно этот парень заполнял не тело ее как будто, а душу. Нетерпеливое томление внутри росло и крепло тем сильнее, чем больше Ханджи позволяла себе забыться: в шуршащем сене и в замешательстве десятков голов потревоженных лошадей в своих денничках. В руках влюбленного в нее человека с добрым сердцем, горячим нравом и, кажется, бесконечным терпением. Ханджи буквально ощущала его любовь на кончиках пальцев, которыми он ласково гладил ее смехотворные неровности; чувствовала ее внутри себя — что-то гораздо большее вдобавок к телесному, человеческому, вполне себе механическому и примитивному.
Что ж. И это все существовало и по-своему правило в таком предмете, как секс: пожелай она это оспорить — была бы разбита в тот момент, когда сердце зашлось бы в горячке, а в пожирневший щекотный комок между ног отчетисто дернуло в очередной, заключительный, раз; когда бы тот комок наконец надорвался, взорвался и покатился по телу, а самые натруженные его края, пульсируя, взревели — точка, предел, перекур.
…Ненадолго же ее хватило.
Ханджи дернулась, оттолкнула Жана, высвобождаясь, не в силах выносить его больше внутри; и тут же, пока не напугала его, потянулась к нему снова, обвила его шею, прильнула так, будто хотела обнять его всего целиком, для чего ей не достало бы рук, сил и изобретательности.
Пока она сокрушалась о несовершенстве своих возможностей, Жан дернулся, вдохнул глубоко и громко, встряхнул, рванул ее к себе и завалился набок; пальто запуталось в ногах и сдвинулось, обнажив их головы и плечи, и вспотевшую кожу захолодило, но ни у одного не нашлось сил все поправить.
Пока они лежали, помятые и обессиленные, и приходили в себя, Ханджи чувствовала, как на смену телесной жажде, которая, набрав силу, затмила все прочие ощущения и теперь волнами отступала, снова приходит смех. Добрый смех, сосед и свидетель умиротворения и покоя, которые так легко было найти в объятиях храброго человека, ничуть не стеснявшегося своей любви.
Было чему поучиться.
— Жан.
Он тяжело дышал и пробормотал что-то короткое и неразборчивое: на пути к себе он был пока дальше, чем Ханджи. Она погладила его по щеке. Она вообще не могла перестать его трогать. Не могла привыкнуть, что это действительно можно делать.
— Тебе не мешает сотня свидетелей?
— Они спят, — тяжело, едва слышно отозвался Жан.
— Ты бы на их месте спал?
Жан хмыкнул. Силы возвращались к нему: он блаженно потянулся и плотнее укутал Ханджи в борт пальто.
— Если мы хорошо попросим, они никому не скажут.
Ханджи почти засмеялась, но помедлила, раскинув, сколько в этой шутке веселья, а сколько — упрека.
— А я никого и не боюсь.
— Только меня. Да. Знаю.
Ханджи ткнулась ему в грудь и покачала головой.
Ей хотелось сказать ему, что он замечательный.
Что ему надо было выбрать себе другую женщину, более подходящую — моложе, веселее и красивее. Их много было среди разведчиков. Каждая, в общем. Здесь не было случайных людей — раньше не было. Ханджи надеялась, что так останется и теперь, когда разведотряд перестал быть пугалкой для детей и взрослых, хотя и прежде сюда не тянули насильно и не ссылали за прегрешения. Каждый знал, на что шел, получая свой плащ с крыльями, а значит, не мог быть плохим человеком.
Ханджи вспомнила, как в каждой девушке в форменке разведотряда она пыталась угадать ту, что понравилась бы ему; как сумрачно присматривалась к Микасе, которая вроде бы совсем на него не глядела, но у него-то — Ханджи знала — были к ней чувства; как думала — ну, пусть только не она, а кто-то другой.
Кто угодно. Она поняла бы.
Ну то есть нет, конечно, но что бы ей оставалось?
Живодерская была головоломка, но и бросить было никак невозможно.
Вчерашней ночью эта игра вроде как кончилась. Ни разу не угадав, Ханджи все же выиграла — его; но время терзаний не прошло для нее даром.
Она очень сомневалась, что Жану будет достаточно того, что она сможет ему предложить. Зато была уверена в том, сколько всего провалит. Не сможет быть с ним всегда, когда он захочет ее обнять. Не перестанет тратить себя на весь отряд, на проклятые бумажки и на невежд, с которыми одним воздухом дышать не хочется, не то что на переговорах рядом сидеть — но долг есть долг. Не забудет ни одного своего покойного друга и ни одной надписи на своей кадетской койке, но никогда не узнает, как на своей спал он, и каким другом был. Как решился стать одним из них, хотя не хотел.
Не отрастит себе новый глаз и не избавится от шрамов.
Жан зарыл подбородок в ее макушку и тоже долго молчал. Гладил ее лицо — обезображенную его сторону. Проводил пальцем по краю полости — так же невесомо и осторожно, как прошлой ночью. Это должно было быть приятно — но было стыдно и неуютно. Как будто она обманывала его. Как будто он видел то, чего не было, или верил в то, что точно не могло произойти; по совести нужно было сказать ему об этом, но как же не хотелось делать это самой!
— Не грусти, — наконец сказал Жан и сделал то, на что Ханджи до сих пор не решилась: засмеялся. — Помнишь, мы сидели тут, а я без штанов. И ты еще ржала надо мной и сказала одеваться теплее. Мда. А сама?..
— Нет. Этого не помню, — честно призналась Ханджи.
— Конечно, не тебе же пришлось бегать ночью по разведкорпусу в одних трусах.
— Разве ты был в одних трусах?..
— Ну, стыдно мне было так, будто я был вовсе без трусов.
— А сейчас? Сейчас тебе без них как?
— Сейчас я куда крепче морально. Меня Эреном наряжали. Два раза! Что мне какие-то трусы, — нарочито серьезно сказал Жан.
Ханджи снова покачала головой, наслаждаясь тем, как хорошо ей лежится под острым подбородком этого болтуна.
Это было что-то незаслуженно прекрасное — чувствовать, как ее локоть ложится в его локоть, и она так идеально дотягивается до его улыбчивых губ. А он обнимает ее ногу своими, щекоча за коленом, и так забавно это, что даже ногами можно чувствовать эту нежность, и всем, что у нее осталось, в общем, тоже.
Хорошо было лежать вот так, кожей осязая углы, впадины и изгибы, все созданные для нее как будто. Хорошо было просто лежать и ласкать друг друга, наслаждаясь тем, как два тела друг другу подходят.
Они и лежали, переплетаясь руками и ногами так тесно, что давно забыли про холод, и гладили то, что получалось достать, и казалось, никак не могли остановиться, улыбаясь и урча друг в друга; осторожно поглаживая пальцами, Ханджи чувствовала, как снова заводится его член, и ее тело в какой-то момент тоже вспыхнуло.
Она приподняла бедро, нацеливаясь на Жана сверху — а он вдруг спохватился, выскользнул из-под нее, протащил за собой пальто; внезапная пустота на месте Жана в зябкой темноте кольнула внутри, и ночь мазнула Ханджи по спине холоднее, чем когда он был рядом. Она вздрогнула и услышала, как похрустывает засушенная солома, пока он встает на ноги.
— Ты куда подорвался? Что ты делаешь?
— Хочу свет зажечь.
— Зачем?..
— Хочу тебя видеть.
Что-то страшное и неуютное шевельнулось внутри Ханджи: оно было велико и сильно достаточно, чтобы мигом прогнать смех и уют, в которых она разнежилась уже так, будто плохого ничего не существовало; будто утра сегодняшнего и дня, измочалившего ее, вовсе и не было.
А ведь казалось бы, Жан уже видел ее без повязки.
Дважды.
В тот, самый первый день, когда она с глазом рассталась, он стоял перед ней белее бинтов, которыми они наспех заматывали свои раны: еще тогда Ханджи решила, что никому никогда этой красоты больше не покажет. И вот совсем недавно, какие-то сутки назад, обещание она не сдержала. А Жан трогал, целовал и как будто совсем не ужасался ничему.
То есть все вроде как было в порядке.
Но беспокойство въелось под кожу, сидело в пустой глазнице, вплеталось в воспаленные волокна — они-то со временем успокоились, а тревога нет, он просто не осознал ничего, не рассмотрел, может, не понял; и не хотела она этого, и света никакого не хотела, и потому и не брала с собой фонаря, ведь если начистоту, то кто же в их краях по ночам без факелов-то ходил?..
Ханджи заметалась мысленно, нервно дотянулась до сброшенного пальто, завернулась в него и съежилась. Все противилось в ней тому, что он сейчас делал, но спорить она не стала.
О чем было спорить.
Чем раньше управился бы, тем раньше закончили мучить друг друга.
Булькнул керосин в лампе, стекло тонко звякнуло, головка спички царапнула о чиркаш, и в тени показалась далекая близорукая муть: она не могла стать яснее, но приблизилась, когда Жан подошел и подвесил фонарь за крючок.
Можно было поискать очки, но Ханджи не стала. Сидела деревянно, подобравшись и замяв пальто в крепко сжатых пальцах.
— Ты чего? — тихо спросил Жан, опустившись рядом и посмотрев на ее руки. — Мы… продолжим же?
Он попробовал отнять у нее свою форму, но она держала крепко.
— Ханджи, смилуйся. Мне холодно.
Она выпустила пальто, но не двинулась. Жан торопливо хлопнул им в воздухе, расправив над их головами, и оно укрыло их — но недостаточно, чтобы свет совсем не проникал снизу.
Жан улыбнулся.
— Ты очень красивая.
— А ты снова врешь.
— Точно не сейчас.
Ханджи скорчила выразительную гримасу, выругалась одними губами, без слов, и отвернулась.
Жан медленно дотянулся до ее уха и шепотом повторил в него, нажимая:
— Ты очень красивая. Ты просто не видишь то, что я вижу.
Что-то екнуло в груди, когда он это сказал, но Ханджи не решилась на него посмотреть.
Она не скорбела по красивой мордашке. У нее такой все равно никогда не было. Нет. Она просто привыкла, что вот так, как сейчас, не бывает, и не сомневалась, что быть так не может. Всякий раз, когда Ханджи, на беду, случалось почувствовать что-то, что — может быть, по незнанию — она принимала за любовь, ей непременно напоминали, что она слишком мелкая, слишком плоская, слишком странная или еще какая-нибудь слишком.
И это в то время, когда все на лице у нее еще было на месте.
Но ничего, находилось много занятий поважнее и поинтереснее, чем разводить сантименты и искать чувств, которых, может, и на свете-то не было; которыми какие-то чудаки просто заполняли пустоту внутри. Ханджи не знала этой пустоты. Ее жизнь кипела с тех пор, как на плечах оказалась кадетская курточка, и была заполнена этими занятиями; жизнь вообще не сводилась к тому, чтобы печалиться из-за того, что ты кому-то не нравишься. Глупости эти только мешали и отнимали время: Ханджи решила, что проводить его так идиотски не будет, и справлялась на отлично.
Прекрасно справлялась. Последовательно. И даже когда нашелся славный паренек с добрыми глазами, которые светились, когда он на нее смотрел, не смогла полюбить его так, как он этого заслуживал.
Моблит оставался рядом, любя за двоих, причиняя боль своей непреклонной нежностью и лучше всего прочего подтверждая, что взаимности не бывает.
А потом до разведотряда дорос салажонок этот.
Желудь. Так она его звала тогда, узнавая этот стриженный затылок из сотен и издалека. И когда всего ужасного, смешного, неудобного, нелепого и теплого, случившегося с ними, стало настолько много, что не признать это было уже просто глупо, Ханджи почувствовала себя просто беспомощно.
У нее были связаны руки.
Она не хотела, не могла, права не имела обижать Моблита. И когда он погиб, не стало легче — теперь он даже не смог бы ее простить.
А она, в конце концов, просто не знала, что с этим всем делать. Когда и как ей было учиться? Время шло, а она все еще была та же самая Ханджи — плоская, странная, разве что не мелкая больше; зато список всех прочих «слишком» вырос в несколько раз.
А потом еще дыра эта. Да не одна.
Вместо глаза — дыра.
Вместо сердца — нормального такого, чуткого, подходящего — тоже.
Было сложно объяснить это мальчику, который ни одну из них будто не видел; который наверняка считал, что после счастливого признания как по маслу следует счастливая легкая жизнь.
— А как же вчера? — растерянно пробормотал Жан, устало опустившись рядом, и глубже толкнулся в шуршащий стог: как будто раздумывал, не удобнее ли будет раствориться и пропасть в нем. — Я думал…
Он осекся.
Ханджи несмело взяла его за руку. Чего бы он там ни думал.
— Думал, вам было хорошо.
— Ты прав. И вчера. И сегодня. Ты же видел, — Ханджи не удержалась, усмехнулась невесело. — Ты думаешь, так обмануть можно? А зачем? Зачем мне тебя обманывать?
— А прятаться весь день зачем? — парировал Жан.
Ханджи задумалась.
— Не знаю. А когда люди прячутся?
— Наверное, когда им страшно.
Ханджи махнула рукой — вот, мол, ты сам себе и ответил.
— Не понимаю, — сказал Жан.
Ханджи кивнула: она этого и не ждала. Жан тут же вспыхнул:
— О, сейчас вы скажете, это потому что я сопляк. А если не скажете, то все равно так подумали. Подумали точно.
Ханджи хмыкнула.
— Опять ты про это.
— Ну что-то ничего принципиально нового не случается, чтобы мне об этом не вспоминать, — буркнул Жан.
— Вот ты заноза, а.
Жан завозился в соломе, возвращаясь, раздраженно пыхтя, собираясь со словами, пока Ханджи думала, как справиться с этим чувством — с этой больной нежностью, от которой ее распирало сейчас, когда он сердился, но усаживался рядом с тупым упрямством, плечом к плечу, как уже было, вот проклятье же, случилось вот на беду; что делать с тем, что она не может ответить ему так, как надо.
Что делать с тем, что никогда у нее это не получается?
— Я правильно понимаю вас, командор? Мы будем заниматься любовью только ночью, в полной темноте, и я должен буду на всякий случай закрывать глаза, плотно зажмуриваться и спрашивать разрешения открыть, если что? Чтобы вам не было… гм, страшно?
Ханджи напрягла все мышцы лица, чтобы не расхохотаться в ответ на эту тираду.
Какой же он был упертый, потрясающий и неробкий. И глупый, наверное, но записать это в недостатки тоже было никак невозможно. Он все еще не отказывался от идеи, что они будут заниматься любовью, и, вероятно, часто. Все еще этого хотел, хотя она — ужасный человек! — бросила его, мальчишку, наутро после первого раза, что они были вместе.
Если бы он обиделся насмерть, это было бы, наверное, справедливо.
Но вместо этого Жан ждал, когда она догадается и придет, неся самую странную вахту там, где все давным-давно началось.
Ханджи нечего было ему возразить — будь ее чувство хоть чуть слабее, она сделала бы выбор за него.
Но нет. Надо было свыкаться с тем, что он есть теперь и исчезать не намерен.
— Вам не кажется, что это не очень честно?..
Ханджи услыхала, как предательски весело дрогнул его гневный голос: даже слабого света было достаточно, чтобы от Жана не скрылось, что он ее рассмешил.
— Я понял. Пусть будет так. Если только вы будете делать все то же самое.
— Ну нет, дружок, это невыполнимое условие. Не смотреть на тебя — это выше моих сил.
— А вот.
Сердитое «а вот» повисло в воздухе. Ханджи и Жан помолчали некоторое время, слушая длинную тишину, оставшуюся после него.
И тихонько засмеялись — вместе, точно дождавшись отмашки.
И даже когда Жан уже отсмеялся свое, она никак не могла остановиться — так и продолжала трястись, морщась, до слез, вытирая их о его плечо, и вспоминала, как он ее отчитывал, и любовалась им, пока он гримасничал — кто, мол, тут еще сопляк.
— Ладно, — сказала Ханджи, когда наконец смогла издавать звуки, которые можно было сложить в слова. — Ладно. Весь настрой тебе сбила. Давай еще раз. Если хочешь.
Жан насмешливо качнул головой.
— Да вот сами посмотрите, командор. Думаете, притворяюсь? Да зачем бы мне?
Ханджи посмотрела.
И бросила бороться со спятившей внутри нее нежностью.
Вложив в свой поцелуй ее всю, она обняла этого прекрасного остряка, и вернулась к тому, что не успела завершить до конца — подмяла, накрыла его собой и прижалась к нему лицом — той его половиной, которую Жан тоже считал красивой.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!