⬧
8 июля 2024, 00:00До свидания, Чечня, голубые дали!
Мы такую красоту на хую видали!
Жизнь переворачивается с ног на голову: Союза больше нет, Домбыта тоже, а страна теперь похожа на руины — чёрные, страшные, с разводами крови — чужих надежд — на утопающих в грязи дорогах к светлому будущему, которое кажется далёкой сказкой. Рома, не чувствуя крепкой опоры под ногами, но стараясь жить, делает выбор и встречает последствия.
Последствиями оказываются постоянное присутствие смерти, запах гари и пороха, а ещё железистый привкус во рту, который не получается перебить ни выкуренными сигаретами, — их не хватает, приходится экономить, — ни вкусом речных черепах, что становятся первым деликатесом как только заканчивается продовольствие и солдаты остаются в ожидании и голоде — с поставками напряжно.
Роме кажется, что война въелась под кожу со всем потом и грязью, но от этого осознания нет ни волнения, ни тревоги: в отличие от вчерашних срочников, подписавших контракты, у него за плечами Афганистан и чистая ненависть.
Рома приходит к выводу, что чеченцы ничем не отличаются от пуштунов в своих зверствах, и убивать их становится ещё проще. Он стреляет без промаха, пинает пленных «чурок» без жалости — в голову, в живот, в пах, — и испытывает склизкое, противное удовольствие. Будто отыгрывается за что-то.
— Ты точно больной, — Гурьянов морщит кустистые брови и выкуривает махорку, пока Рома прочищает оружие растительным маслом — оружейного не выдали. В воздухе стоит духота — лето в Чечне жаркое, припекающее. Свариться можно. — Так даже животные не делают, Борз.
— Собаке — собачья смерть, — Рома безразлично жмёт плечами, а у Гурьянова между лопаток бежит противный холодок. — Эта тварь нашим пацанам яйца резала. Чё я, по головке его должен был погладить?
Он больше не Колик. Колик остался где-то там, где-то в далёком прошлом, где сгинул Домбыт. Теперь он Борз — чеченский волк, зверь опасный и сильный. Рома, что удивительно, на новое имя не обижается — понимает, что сейчас, небритый и чернявый, взаправду похож на боевика.
Рома и Гурьянов — Философ — курят одну на двоих. Воздух пахнет дождём.
— Плохо, — кривит губы в недовольстве Рома. — Дороги опять размоет — хуй проберёшься.
— Пластилиновая страна, — на выдохе изрекает Гурьянов. — Тут всегда так было, есть и будет…
— Не начинай, — Рома отмахивается от него, как от назойливой мухи, и поудобнее усаживается на деревянной чурке. — Тебя послушать — сдохнуть хочется.
Гурьянов хочет что-то ответить, но молчит. Рома терпеть не может это молчание — знает, что за ним всегда следует выворачивающий душу вопрос. И сдохнуть потом хочется не от философствования Гурьянова — должен же он позывной оправдать, ну, — а от сжирающей душу тоски.
— Ты давно письма получал?
Рома вспоминает гражданку со скрипом в сердце.
Гульфия Ильгизовна умерла в сентябре девяносто первого — сердце не выдержало происходящего. Тогда-то Рома отчётливо понял: семилетняя Динка, только-только ступившая на порог школы, теперь полностью зависит от него. Он не боялся и не тревожился: история повторялась.
Дарина, с которой удалось расписаться, неизменно была рядом. Никаких больших празднеств, никаких громких гуляний и пышных свадеб — тихо, спокойно, без пафоса.
Просто так было удобнее, просто брак открывал немало запертых до этого дверей. Да и Фатима, чего греха таить, настояла.
Рома тогда решил — бог с ней. Будет данью уважения.
Но перечитывать письмо, где аккуратным почерком было выведено «я беременна», оказалось… Странно. Рома помнит эту жгучую растерянность, опустившуюся в самый низ живота тяжёлым комом.
Гурьянов бросился поздравлять, остальные ребята тоже хлопали по плечам и предлагали достать припрятанный до лучших времён спирт — отметить, — а Рома не знал, что должен чувствовать по этому поводу. Окрыляющей радости не было — он не планировал становиться отцом, но и страха, как такового, тоже.
Война выжигает эмоциональность.
Рома помнил, как спрятал письмо в нагрудном кармане — потом ответит. Обязательно ответит.
— Нет, — на языке горчит. — Я и сам в ответ на предыдущее ещё ничё не написал.
— Ну и дебил ты, Борз.
***
— А правда, что в Афгане перед смертью учат улыбаться?
— Бред всё это, — Рома лениво перебирает пальцами гитарные струны и недовольно морщится: инструмент расстроен. — Стрелять там учат, по горам скакать, а улыбаться — нет.
В землянке, что солдаты занимают коллективно, холодно: дело идёт к осени. Рома, отставив гитару куда-то в сторону, приподнимается на локтях, оглядывается. Все ребята на месте. Сигарета тлеет в негнущихся пальцах. Под боком у Ромы сопит кот: худощавый и ободранный, одноглазый. Рома, зажав сигарету губами, гладит четвероногого соседа по макушке — довольное мурчание разносится, кажется, по всей Чечне. Громкое. Рома ложится на спину.
— Трактором будет, — вдруг выдаёт Гурьянов. В голосе у него сотни оттенков довольства, и Рома незаметно улыбается уголками губ, слыша поддерживающие возгласы с разных сторон. — Вон как мурчит.
— Прям как я, когда сытый, — усмехается кто-то из бойцов. Рома не улавливает кто конкретно: глаза слипаются.
— Или я, когда до бабы дорвался.
— Матвеев, не трави душу!
Роме до страшного смешно. Юмор глупый, пошлый, отвратительный, но другого он не знает и по-другому не умеет. Да и служба, если признаваться, не блещет яркими событиями. В бинокль Ведено рассматривать — вот и всё развлечение. Гурьянов, правда, находит что-то в жалостливых завываниях — призывах муллы на молитву. Что конкретно — Рома не спрашивает.
— А я… Приеду — женюсь.
Рома хочет пошутить — обидно и «по-чёрному», но под взглядом Гурьянова молчит. Трактор тычется в руку, требуя ласки, и Рома не может отказать. Не тогда, когда обманчивое расслабление струится по венам. За рёбрами стучит спокойно. Рома передаёт гитару одному из парней — позывной у него забавный — Маугли — и вслушивается в тихий, но складный напев.
Письмо, сложенное в нагрудный карман, тяготит грудину. Рома не находит ни сил, ни желания черкать ответ сейчас. Гурьянов смотрит на него с проникновенной льдистостью голубых глаз.
Рома боится смерти и где-то на подкорке сознания старается принять её. Рома видит смерть в зрачках напротив.
— Если при выходе из Ведено подохну — моим передай сам.
Гурьянов зовёт его долбоёбом — с чувством, с тактом и расстановкой, — но обещает передать.
***
Гурьянов предпочитает думать, что Рома накликал смерть сам: всё получается так, как он и говорил — шальная пуля достигает тогда, когда им приходится покидать Ведено. Дыра в затылке не оставляет возможности для первой помощи — Рома падает ничком.
Гурьянов пытается не винить себя в смерти близкого товарища, но не получается: у Дарины — её же так зовут, да? — в глазах отчаянное смирение.
— Может, попьёте чай? — и голос осипший, тихий.
Гурьянову хочется сквозь землю от стыда — за то, что живой — провалиться, но вместо этого он садится на стул: обрубок ноги ноет фантомной болью, а костыли натирают подмышки. Дарина суетится, ставит чайник на плиту и на короткое мгновение заботы о ближнем чувствует себя живой.
Гурьянову неловко и некомфортно, но он не позволяет себе вмешаться: если это помогает ей пережить потерю — пусть.
— Моё письмо… — она наконец садится напротив, и Гурьянов чувствует на себе цепкость её взгляда. Сбежать хочется. — Он прочитал? Последнее.
— Конечно. Он всё читал, — слабая улыбка разрезает рот до ушей — рана. — Но ответ отправить не успел.
Гурьянов хочет её уберечь. Гурьянов делает выбор — ложь во благо, — но последствий не встречает.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!