Часть 1

30 июля 2021, 00:00
— И раз, два, три… Стены репетиционного зала давят так, что начинает раскалываться голова. Натёртые до блеска станки, пересмешники-зеркала, насмешливо отражающие в себе не тех людей, давят на нервы. Скрипит под ногами чистый синий ковролин. Шуршит негромко форма, послушно принимающая любую позицию хозяина. Сонхва проходится вдоль зеркальных стен, медленно и растяжно отсчитывая секунды и собственные шаги. Смотрит поверх чужих голов, вырывает взглядом каждую огрешность в осанке, каждую не до конца выпрямленную спину или не до конца натянутую стопу. Бьёт хлёстко и больно, до слёз из чужих глаз и ссадин на нежной коже. Все послушно тянутся, чтобы не получить палкой по спине или недостаточно выпрямленному колену. Ненавидят, но тянутся. И десятки взмокших от нагрузки лиц, десятки ненавидящих взглядов каждый день, но всё равно беспрекословное послушание, идеальные и отточенные движения, вращения и прыжки. — Мин, спину ровнее… Ровнее, кому сказал! Выпрямись, пока не схлопотал. Чуть ссутуленная спина выпрямляется в идеально ровную струну. Сонхва одобрительно кивает. Кончиком палки сбивает нестройный ряд ног. Выбивающиеся из общей чёткой линии ступни мгновенно выравниваются по ногам мальчишки, стоящему в самом начале шеренги. По любимцу Сонхва. Послушание на уровне дрессуры. — …девять… Десять. Меняем позицию. По бедру при каждом шаге похлопывает деревянная палка, больно бьющая одного из учеников по согнутому колену. Мальчишка взвизгивает и, выпуская из рук станок, валится на пол. Молчаливо заливается слезами, смаргивает и смотрит пронзительно-ненавидяще, но Сонхва всё равно. Он требует от своей группы идеальности, идеально выпрямленных ног и идеальной синхронности в движениях. — Свинья, — бросает он в сторону мальчишки, хромающего в сторону лавок, опираясь на чужое плечо. — Бездарный ребёнок, я не требую от тебя ничего невозможного, а ты заливаешься слезами, как малолетний. Продолжаем! И снова десятки ненавидящих взглядов из насмешников-зеркал. Сонхва жалеет, но бьёт каждый раз сильнее. Ты должен стараться лучше! Ноги и руки саднит от фантомных ударов. Идеально ровная спина невидимо гнётся от тяжести взваленного на него бремени. У Сонхва стремление в идеальности — своей и чужой — ненормальное, нездоровое. Так не должно быть, но перебороть это не выходит. В него вбили это палками и постоянными голодовками, заставили хотеть быть идеальным. Он же, в свою очередь, перенаправляет это стремление на других, но до чего-то адекватного и здорового этому ещё очень далеко. Из-под его пера выходят идеальные мальчики и девочки — тонкие, как тростник, гибкие, лёгкие. Лучшие. Идеально переломанные. Ему на радость и на ужас. — Три, четыре, пять… Чхве, натяни носок! Разленились, ничерта не делаете, вы ничего не добьётесь, если продолжите лениться. Старайся больше! Иначе запру тебя в подвале, пока не научишься тянуться и не реветь, как девчонка! — Больно! — взвизгивает еще один мальчишка, дистрофично тощий — идеальный, по мнению Пака. Он держится обеими ладонями за тонкую икру и сглатывает слёзы, пока жёсткие руки тренера наклоняют его вперёд, заставляя всё тело натягиваться, подобно струне. Жутко ломит кости и мышцы, ноют надорванные связки. — Учитель Пак, мне очень больно! Идеальный мальчик идеально плачет. Жалкое зрелище, Сонхва даже кривится почти естественно, но не отпускает, лишь давит и давит, наклоняет вперёд, заставляя прогибаться в спине, заставляя тянуться, пока идеально натянутая стопа не касается лестничной перекладины кончиками поджимающихся от боли пальцев. Ученик глотает слёзы, шмыгает носом, но стоически вытерпливает боль. Гнётся послушно во все стороны, направляемый учителем, как тонкий гибкий тростник, но не ломается. «А лёжа у меня на коленях ты плачешь совсем по другому поводу, — не к месту вспоминает Пак». На Сана смотрят с завистью. Ему можно больше, чем другим. Ему позволено больше. Ему даётся больше поблажек. Его любят больше других и иногда ему даже позволяют посидеть в тренерской, куда другим прохода нет. В любимцы Сонхва пробиться невозможно, за всю его карьеру балетмейстера никто не помнил случая, чтобы он кому-то делал поблажки, и каким образом это место около года назад занял Сан — никто не знает. Чхве Сан знает то, чего о Сонхва не знает никто. Он его лекарство и его отдушина, поэтому ему можно немного больше. Но так, чтобы никто не видел. Можно обращаться на «ты», можно лежать на коленях после уроков, можно целовать в шею и в щёки и чувствовать, как в шею, глаза и щёки целуют в ответ со всей молчаливой нежностью, отдавая всё, чего недодали прежде. Сан же тоже такой же — неидеальный и недолюбленный маленький мальчик, тянущийся к побитому и поломанному Сонхва. Он чувствует в строгом и требовательном учителе самую большую в своей жизни веру и поддержку и держится за неё, как держится за ломкую соломинку утопающий. Эта вера и всё вытекающее такие же ломкие и некрепкие, способные обломиться в любой момент по самое основание. Но Сан продолжает держаться. И Сана ненавидят наравне с Сонхва, но трогать не смеют. Смотрят, как смотрит на сырое мясо оголодавшая стая волков, но не трогают — это табу. Потому что над ним — глаза. Страшные, злые и колючие глаза Сонхва — в них не смотреть ни за что, иначе затянет и перемолет в мелкую крошку чужими руками. Он лучший среди своих. Сонхва знает. Потому что его идеальный мальчик самый податливый из всех. С ним проще и тяжелее одновременно. Его гибкость и податливость не всегда ложатся в пользу Сонхва, играя очень даже против. — Давай, Сан, старайся, — шипит Пак сквозь зубы, пока давит на плечи Чхве, заставляя его опуститься в идеальный поперечный до конца. Так, чтобы под костлявыми бёдрами стукнул от резкости пол. — Вчера ты делал это куда лучше, что изменилось за сутки?! Не смей говорить, что тебе тяжело, ты не заслужишь отдыха, пока не сделаешь всё идеально! Бездарность… Какая же ты бездарность, Сонхва. Плохо! Очень плохо! — Раз, два, три, прыжок! Фуэте и р-раз, два, три… Синхронный шорох шагов, отсчитывающих вращения, стук пуантов о паркет, синхронно путаются чьи-то ноги… На пол валится два человека, сцепившихся и больно ударившихся щиколотками. В них под ровный окрик Сонхва летит пара пуантов. Мальчишки резво поднимаются с пола, поправляя сбившиеся лосины, и вновь встают в позицию, докручивая доли недобитого фуэте. Словно ничего и не было — как и учил Пак. Ты бездарность, Сонхва. Ты никогда не добьёшься тех успехов, которых добился твой брат. Ты ленивый и бездарный мальчишка, сгинь с глаз моих! — На сегодня всё, бездельники, — Сонхва бьёт себя палкой по бедру. — Все расходимся, и чтобы до завтра вас глаза мои не видели, вы ужасно работали сегодня, я недоволен. Завтра повторяем всё, что не было отработано сегодня. — Упырь. — Ненавижу… — Да чтоб тебя так палкой отходили… «Птенцы, — думает Пак, устало опускаясь на стул в тренерской. — Наивные маленькие птенцы. Мне жаль, очень жаль, но это моя работа» Сонхва помнит всё. Каждую палку за каждый, даже самый маленький провал, жёсткий контроль за тем, что и когда он ест, с кем гуляет и когда ложится спать. Ты ешь слишком много, тебе нужно урезать порцию. И что, что ты и так питаешься в половину меньше нормы? Я сказала, что тебе нужно урезать порцию. Ты поправился на полкило с последнего взвешивания! Ты что, ешь от нас втайне?! Неблагодарная скотина! Ты не стараешься. Пока не сделаешь идеально — не выйдешь отсюда. Тебе не может быть тяжело или больно, ты еще слишком мал для этого и ничего не понимаешь в боли. Сонхва помнит и тёмный подвал, и кусачих крыс в нём, и то, как приходилось растаскивать вещи, чтобы освободить небольшой пятачок пространства и отработать на нём чёртово фуэте или гранд фондю, пока не кончатся силы. Сонхва помнит жуткий голод и ненависть к себе, когда изнутри зудит так, что хочется — два пальца в глотку и рвать-обломками-ногтей-царапать-выворачивать-наизнанку, дробить голыми пальцами гортань, лишь бы ничего не чувствовать. Ухватиться бы покрепче за язык, за самый корень, и вырвать с-мясом-с-корнем-до-конца, разодрать-разворотить-ни-следа-не-оставить. Он гладил себя ладонями по плечам и бокам, чувствуя под пальцами выпирающие кости, обтянутые тонкой кожей, выворачивал суставы до боли и хруста, чтобы почувствовать своё тело, он бил и царапал себя по щекам до алых следов, оставляя поверх старых гематом новые, он заставлял себя не чувствовать, потому что не имел права. И помнит пробирающую до костей усталость, и ломоту в костях и мышцах, когда ни встать, ни сесть; и помнит презрительно-насмешливый взгляд брата с почётной доски их семьи, находиться на которой Сонхва не достоин. Он должен был быть лучшим во всём, идеальным, но идеальным он не был. К сожалению или счастью. Хотя и старался как мог. Чтобы быть лучшим, чтобы угодить, чтобы его заметили и приняли. Он не плакал, получая в очередной раз десять палок по синей от декад кровавых синяков спине, не плакал, когда его в очередной раз запирали в подвале — он научился принимать это как должное и как то, что он не в силах изменить. Некоторое время это помогало, но потом, почему-то, перестало. И всё вокруг него говорило-пело-кричало, насколько он жалок в своём безумии. Давило. Дробило кости. Убивало. В зале тишина. Лишь передразнивают каждый его шаг насмешливые зеркала да звонко пружинит под лёгкой балетной поступью ковролин. Сонхва неидеальный. Неидеальный в своей идеально прямой осанке, похожей на натянутую гитарную струну, в идеальных плие и гранд батманах, выверенных и чётких, подбитых с точностью до сотой доли миллиметра и подъёма; неидеальный в идеальной чёткости каждого движения, прыжка, вращения. Он хочет идеальности, он возмещает свои недостатки, воспитывая идеальность в других детях — с ними проще, чем со взрослыми, они податливее и проще. Пока ты строг с ними — они тебя боятся и боготворят. Пока ты лучший тренер своей группы — другие будут с завистью смотреть на успехи твоих, твоих детей. На успехи детей, в которых ты собственными руками вкладываешь те идеалы, которых нет в тебе, и с особой любовью взращиваешь то, чего всегда так не хватало. Сонхва не знает насчёт остальных, но точно знает, что его боготворит Сан. Маленький мальчик, не знающий родительского тепла и готовый терпеть любую боль, чтобы быть лучшим для своего учителя. Для своего Бога. — Как тебе это удаётся? — Что именно? — Приручать детей. Ну так, знаешь… Ты иногда зверствуешь, а твой этот… как его… Тощий такой. — Сан? — Да, он. Смотрит на тебя, как на божество. И Уён, кажется, — ещё одна твоя преданная душа. И когда только успеваешь? — Понятия не имею. Я не делаю для этого ничего особенного. Я просто делаю то, что делали со мной. — Оу… — Забудь. *** В коридорах балетной школы-интерната пусто и тихо, лишь в приоткрытые на вечер окна врывается теплый весенний ветер, опуская на подоконники распускающуюся зелёную листву. Сонхва ненавидит весну за многое: за начало экзаменов, за новые поступления, за собственный день рождения (сколько он уже его не празднует?). За собрания и дежурное директорское «благодарим Вас за отличную работу». Пустые обещания отпуска (дети были бы только рады), обещания дать группу постарше (этому уже был бы не рад Сонхва, потому что к младшим составам он знал подход), замечания в ответ на жалобы родителей («дети ходят в синяках, господин Пак, родители хотят забрать многих посреди учебного года! Мы всё понимаем, Вы лучший учитель в нашей школе, но не могли бы Вы быть чуть лояльнее?»). И снова отчётности на месяцы вперёд, снова уроки каждый день и каждый день ненавидящие и ненавистные взгляды десятков пар глаз (из зеркал и прямо в глаза), ненавидящих его за непоколебимую жёсткость и глухость к чужой боли. Снова стоны и охи от боли, звуки падений, окрики — как всегда. Переводы из группы в группу, недовольство родителей или наоборот — боготворение старшими прекрасного учителя. Кого-то и правда забирают навсегда посреди учебного процесса, кто-то из родителей локально угрожает устроить «тёмную» за истрёпанные детские нервы — не устроят. И стёртые в кровь ноги — три десятка стёртых ступней и пальцев, его и детей. Его — потому что он не прощает себе застоя, гоняя по сотому и тысячному разу то, что и так уже заучено до дыр — тело помнит всё идеально. Детей — потому что это его работа, которую он больше всего ненавидит. И каждый день новые взвешивания — тебе сбросить, тебе набрать. Старшие группы подкармливают младших своими обедами, Сонхва и Тэмин закрывают на это глаза лишь пару раз в месяц, когда не нужно готовить детей к проверкам. И голодные взгляды на миниатюрные порции завтрака и обеда, постоянные запреты на мучное и сладкое, проверки и наказания. Девочки и мальчики взрослеют и растут. Девочки оформляются бёдрами и грудью, мальчики раздаются в плечах, все они постепенно теряют прежнюю амплитуду движений, мешаются друг другу, путаются под ногами, портят вращения и прыжки, и все тренировки в какой-то момент идут коту под хвост. Снова жестокие взвешивания утром и вечером, пубертат, коррекция питания, урезание порций и индивидуальные диеты. Звуки тошноты из туалетов и разрастающаяся массовая булимия рядом с постепенно набирающей обороты такой же массовой анорексией. Ужасно. Сонхва жалеет, что приходится так поступать. — Да потому что это трудно, понимаешь?! — Нет, Сан-а, не понимаю. Тебя не лишали детства, чтобы ты вот так говорил о трудностях. И не запирали в подвале на сутки без еды и воды, потому что ты на долю не докрутил фуэте. Я вас очень сильно жалею. А меня никто не жалел. У вас был выбор, у всех вас, у тебя. Ты сам выбрал балет, а у меня не было выбора. — На ваше счастье, — цедит он с гордо вскинутой кверху головой. Оглядывает полукругом обступивших его учеников. У всех в руках пуанты и чешки, прижатые к груди, все с идеально прямыми спинами и развёрнутыми стопами, его слушают жадно и внимательно. Его группа снова идеально выдрессирована и подбита, глаз отдыхает. — На ваше счастье половину из вас согласился взять к себе в группу учитель Ли, на ваше же место придут ребята из его группы, вы сработаетесь. Я пообещал перевести к нему самых слабых и тех, кто не собирается работать над собой, больше всех ленится на уроках. Десять человек, кто хочет — поднять руки. И вверх взмывает с десяток детских рук со сложенными в кулаки пальцами. Десять самых слабых и не выдержавших. Сонхва с удовлетворением во взгляде осматривает всех, замечая, что слишком сильно сомневается его идеальный мальчик. Сан оглядывает поднятые руки, переводит взгляд с них на Пака, но во взгляде непоколебимая уверенность и «я останусь». Сонхва доволен, Сан это видит и приосанивается ещё больше — чтобы учитель точно заметил. На следующий день он отправляет список Тэмину — коллеге и единственному другу, — просит быть с ними не таким строгим, и вздыхает с облегчением оттого, что всё-таки смог освободить хоть кого-то. Его дети не заслуживают его злобы и того, чтобы на них срывали чужие комплексы. Ты больше мне не сын, Сонхва. Мне не нужен разгильдяй и бездарность, из тебя никогда ничего не выйдет, ты слышишь меня? Пошёл вон из моего дома. Пока не станешь лучшим — можешь не возвращаться. Ты не достоин носить мою фамилию. *** Сонхва неспешно идёт по коридору школы, закрывая двери опустевших спален, пока призраки прошлого сиротливо жмутся по углам: когда-то давно здесь жил и он. Ученики разъехались на лето по домам, в корпусах остались лишь те немногие, кого не спешат забирать в отчий дом родители. Но Сонхва знал, что их никто никуда не заберёт, их отдали сюда, чтобы они не мешались под ногами и не мозолили глаза, как в своё время избавились от Сонхва его родители. Их отдали сюда, потому что дома они не нужны, их там никто не ждёт и не скучает по ним. Сонхва знает, потому что он тоже был не нужен дома. Десяток одиноких, выброшенных детей остаётся здесь круглый год. И останется до самого выпуска. Дети и подростки разбредаются по корпусам, гуляют по саду, смотрят кино и общаются с разъехавшимися друзьями. Вечерами Сонхва проводит короткие постановки какого-нибудь балета, чтобы ученики не теряли форму. Иногда общается с ними наравне, смеётся и улыбается, но это такая редкость, что Пак уже и не помнит запаха таких моментов. Его боятся и боготворят. Мимо него ходят, опустив взгляд в пол и расправив плечи. Ему на гордость. Он идёт по коридору, мягко ступая по вычурному красному ковру ногами в мягких чешках, слыша за поворотом чей-то тихий смех и шорох целлофановой обёртки. Ускоряет неслышные шаги, выходит из-за угла и видит усевшихся на подоконнике мальчишек из своей группы. Сан и Уён — неразлучный дуэт друзей детства, они вместе всегда и везде, словно приклеенные ходят вместе на занятия, становятся в пару, выполняют всё с зеркальной синхронностью, словно копируя движения друг друга. Самые непоседливые, но самые способные. Такие же ненужные в своих домах, как и те, кто остался здесь. Это понимание в своё время оставило на их лицах и всём их существе невыводимый отпечаток горечи и грусти, каждый вечер фантомно отражающийся в тёмных глазах. Они сидят на широком коридорном подоконнике, улыбающиеся и живые, а между ними — развёрнутый от обёртки батончик «Баунти», который Уён спешит спрятать под рюкзак, но поздно. Хочешь сладкого? А неделю на воде и хлебе посидеть не хочешь? Жри, сколько влезет, на здоровье, только потом с ожирением сам разбираться будешь! Набирай в весе, сколько угодно, тебе уже ничего не поможет. Ты слабак, Сонхва. Только слабаки не могут представить своей жизни без сладкого, только ты ещё более жалкий. Сонхва помнит порку за печенье, тайком взятое на кухне. Помнит, как насмешливо в него кидались завёрнутым в конфетные обёртки птичьим помётом, чтобы раз и навсегда отвадить есть сладкое. — Что это такое? Здесь контрабандные сладости, запрещённые учителями и дирекцией, детям покупает сердобольная уборщица. Ей всегда до слёз жалко смотреть на вымотанных вусмерть детей и ей кажется, что она приносит им хоть немного радости, покупая с крошечной зарплаты и оставляя под подушкой у каждого ребёнка по маленькому сладкому батончику. Эдакая добрая волшебница Виллина из старой детской сказки. — Я повторяю: что это такое? Уён и Сан соскакивают с подоконника, загораживая спинами рюкзак со спрятанными там сладостями, но Сонхва непреклонен. — Вы совсем оба с ума посходили? Вы хотите сорвать себе всё, что можно? Хотите потерять форму и разъесться за лето? — Учитель Пак, у Вас какой-то комплекс? — вдруг вскидывает голову Уён — наивный шестнадцатилетний мальчишка с чистым взглядом и такой же чистой душой. Он смотрит глубоко и пронизывающе, но Сонхва непреклонен. — Что может случиться от одной конфеты? — Уён, не надо… — Вы просто трус, учитель Пак! Почему из-за вашего прошлого должны страдать мы?! Тишину коридора прорезает едкий звук пощёчины. Пошатнувшийся Уён всхлипывает и хватается обеими ладонями за краснеющую скулу. Сонхва встряхивает рукой и смотрит строго-строго. В глазах Сана отблесками солнечных лучей сверкает ужас и страх за друга, в глазах Уёна — обида и непонимание. И Сан, и Уён разом тушуются и словно бы меркнут. Сонхва давит в себе сожаление на корню, возвращая взгляду привычную колкость и злость. — Не смей разговаривать со мной в таком тоне, — цедит Сонхва и смотрит так, что оба ученика сразу сникают и понуривают головы. — Пока вы здесь — никто не потерпит вашего своеволия. Сейчас я и эти стены диктуем, что вам можно, а что нельзя. Конфеты верните тому, кто вам их дал. Если завтра у вас будет привес хоть на сто граммов — будете отрабатывать до седьмого пота. Я понятно выражаюсь? На следующий вечер он обнаруживает у себя на столе упаковку мороженного и ехидную записку, написанную рукой Уёна. «Не комплексуйте, учитель Пак, Вам уже всё равно ничего не поможет ;)» Наутро Уёну влетит ещё больше, а пока Сонхва разрывает хрустящую пачку и давится первым за последние десять или пятнадцать лет сладким молочным десертом с пресной вафлей, обжигает холодом зубы и впервые за шесть лет молчаливо плачет навзрыд от собственной слабости и неустойчивости, задыхается и пытается не подавиться окончательно. Хотя, так, наверное, было бы только лучше. Ему хорошо и плохо одновременно, ему слишком вкусно, и он ненавидит себя за то, что повёл себя, как слабак, повёдшись на провокацию малолетнего ученика. Сонхва пообещал самому себе, что однажды точно закроет все свои гештальты и будет счастлив. Когда-то. Возможно. Он не имеет права быть счастливым, так ему говорили. Я тебя ненавижу, ты слабак, ты ничтожество, ты ничего не сможешь. Заниматься с тобой — пустая трата времени. Мне противно от того, что я воспитываю такого сына, как ты. Почему у меня не может быть нормального ребёнка? Ты даже дьяволу не нужен, убожество. *** — Тяжело любить себя, когда тебе каждый раз говорят, какое ты ничтожество. Сонхва усмехается. Смотрит в чашку с кофе, разглядывая своё подрагивающее отражение на коричневой глади напитка. Его лицо в глубине чашки принимает самые различные виды и формы, искажается водянистой чернотой; только кофе не отражает то, как на самом деле сильно постарел Пак за эти годы. Ему осталась какая-то жалкая пара лет до тридцати, но он совсем не выглядит молодо. С нервной сединой на висках и потухшими глазами, в уголках которых собрались тонкие сеточки морщинок, а между бровей залегла глубокая складка, отпечатавшая на всём существе Пака его хмурую и неулыбчивую натуру. Но это был не он. Сан и Уён сидят напротив — повзрослевшие и выпустившиеся из школы. Его лучшие мальчики, его лучшая работа, проделанная за всё время. Его лучшая пара, ненавидевшая его всё время обучения, но бескрайне любящая его сейчас. Его настоящая семья, которой он готов отдать остатки самого себя, лишь бы сейчас сделать их чуть счастливее, чем они были в школьные годы, и вернуть им крупицы радости, отнятые в академии. Знает, что теперь это невозможно, но всё-таки хочет. — Хён, расскажешь? В детство возвращаться тяжело и больно. Снова бередить застарелые шрамы, рвать кожу, ломать кости и выворачивать всего себя наизнанку, показывая кровоточащие сукровицей внутренности, обнажённые мышцы и сухожилия, натянутые, как тетива. Больно, но он выворачивает, рвёт старые цепи, сковывающие его всю жизнь, старые швы и шрамы, перелатанные куски плоти и кожи, переделанные так, как было удобно всем, но не ему. Показывает то, что время оставило внутри него. — Мои родители были известными балетмейстерами, — начинает Сонхва, судя по всему, что-то преодолевая. — Как сказать… Бредили своим делом, обожали, души не чаяли. И их дети обязательно должны были быть похожи на них, иначе никак. Они должны были быть их идеальными и точными копиями, если не лучше них самих. Потому что если будет чуть хуже — засмеют в высших кругах: у таких великих родителей с кричащей фамилией абсолютно бесперспективные и бездарные дети. Какой позор! Когда-то в обоих их детях видели огромный потенциал, пророчили огромное будущее, потому что иначе быть не могло. И с самого детства меня заставляли танцевать и заниматься у станка — прививая привычку к тому, что впоследствии придётся делать постоянно. Сначала я ничего не понимал, мне было интересно и я старался, думая, что это, возможно, будет мне нужно в будущем. Но чем старше я становился, тем жёстче становились требования и ограничения. В шесть лет меня впервые отходили палкой по ногам за то, что я не натянул стопы. Потом за то, что у меня не было прыжка. После этого почти неделю я не мог встать на ноги без боли. В семь меня впервые заставили худеть, запретив есть сладкое. И дальше было хуже. Сонхва закрывает глаза, переводя дыхание. Собственное детство вспоминается ему чередой однотипных серых картинок, монохром которых не разбавлен ничем. — С утра были тренировки и репетиции, к десяти я шёл в школу, после школы — снова на тренировки. И так каждый день. Каждый день был похож на прошлый с точностью до секунды, двадцать лет моей жизни были как однояйцевые близнецы. Был и невероятный контроль за всем, что я делаю, как хожу, как держу себя на людях. Мне делали комплименты, говоря, что я хорошо работаю над собой, однако родителям было недостаточно. Меня заставляли носить корсеты вне тренировок, чтобы я не смел сутулиться, каждый раз затягивали их так, что было невозможно дышать. Я должен был быть лучшим во всём и везде. В школе и в балете, так было нужно родителям. Ни один мой успех не удовлетворял их, я слышал только «ты плохо стараешься» и «ты можешь лучше!». Он убирает с глаз волосы, глядя на сидящих напротив парней. Сан сдвигается ближе к нему, кладёт голову на плечо и обнимает за талию, Уён пересаживается и обнимает со второго бока. Сонхва обнимает в ответ обоих, чувствуя себя слабым и совершенно разбитым, но таким правильным сейчас. В компании своих мальчиков, которые готовы принять его любым. Со всеми его неидеальностями и сдвигами. — Я рос, менялся, менялось моё тело, и меня заставляли худеть, потому что я был недостаточно. Недостаточно всё: недостаточно худым из-за слишком широких плеч, недостаточно высоким, недостаточно выносливым. И всегда у меня всё было не так: волосы были слишком длинными — я отрастил их и прятал за ними глаза, чтобы не видеть себя; голос был слишком тихим, потому что я редко говорил при родителях. Взгляды были слишком странные, и вообще я не имел права на свою точку зрения. Тело всё ещё недостаточно худое, кожа недостаточно бледная. Иногда я втихаря таскал еду у старшего состава, чтобы не помереть с голоду, а меня каждый раз прикрывали, потому что каждый день я и мои знакомые боялись, что однажды утром я могу не проснуться от истощения. Из меня вытащили собственное «Я» и заставили жить, заставили ненавидеть себя за всё, что было не так. И других. Других я ненавидел куда больше, потому что только они были в этом виноваты. — А в шестнадцать тебя выгнали из дома, — шёпотом заканчивает Уён. Сонхва кивает. — А в шестнадцать меня выгнали из дома, потому что на поступлении я повредил колено. Сдали, как вас, в школу-интернат, подальше с их глаз, потому что я не смог стать лучшим для тех, для которых хотел больше всего, надеясь, что меня смогут полюбить. Им был нужен не я, а их идеальная копия. У моего брата получилось, его любили всегда, ему позволяли всё. И зачем был нужен неидеальный я, если есть идеальный он? Да и все друзья родителей как один твердили, что я безнадёжен, что у меня больше нет великого будущего. Это не было попыткой обидеть — это было лишь констатацией того, что я и сам знал. Сонхва не больно и не обидно уже давно, он с этим смирился. Это то, что уже есть нельзя изменить, как ни майся. Своего счастья он уже добился, кровью, потом и слезами — но добился. — Самым ужасным были не все те годы, что были потрачены на попытки доказать родителям и самому себе, что я могу, нет. — Сонхва снова жмурится, потирая пальцами уставшие глаза. — Это был самый мой расцвет, когда судьи на приёме запророчили мне большую сцену и огромную известность — так хоть часть моих стараний окупилась бы. Но переутомление и вечное соперничество за право быть лучшим никогда и ничего не ждут. Меня подставили, натолкав в пуанты колотого стекла, и в самом конце программы я не удержался на ногах. Подбитое колено, вспоротые в мясо пальцы и ступни и порванные в хлам связки — совсем не то, с чем можно продолжать работать. И в академию я приехал на костылях. Вы помните. Или нет. — Я не хотел, чтобы меня ненавидели, но не умел по-другому. Меня не учили этому. Вы ни в чём не были виноваты передо мной. — Мы тебя не ненавидели. Это было необходимо и ты сделал всё, чтобы мы стали лучшими для самих себя. — Ты был для нас Богом. И есть. — И, я надеюсь, ты будешь это помнить. Сонхва ничего и никогда не обещает, потому что сам знает, что не будет. Он слишком всё: слишком хорошо помнит всё, слишком устал, слишком потерял_ся и запутался. По ночам, когда младшие спят, он снова уходит в репетиционную комнату и надевает пуанты — даже без подклада, только без битого стекла, чтобы лучше чувствовать самого себя и свою боль, — чтобы напомнить себе о том, чего он никогда не добьётся. Дробит кости, ломает до крови и мяса ногти и самого себя — каждый раз, снова выворачиваясь наизнанку. У него всё ещё нет прыжка, у него уже не будет ничего своего. Он всё ещё слишком. Слишком ничего. — Раз, два, три… И единственный призрак, который он видит, всегда с ним. Он смотрит из угла комнаты, пока он кружится в идеально неидеальном фуэте, наконец удерживая равновесие, сидит на подоконнике, когда он открывает окно, чтобы проветрить, лежит в ванной, когда он собирается туда залезть. Они привыкли друг к другу и Сонхва уже почти не срывается, когда встречает его. Сонхва устал от него, а призрак несдержанных обещаний устал от него, но избавиться друг от друга они не в силах. Таблетки и крепкие объятия двух пар рук помогают забыться и отвлечься, но ненадолго. Он везде, в миллиарде обличий, в каждой тени, в каждом звуке, в каждом взгляде. Если когда-то однажды он всё-таки окончательно сойдёт с ума, он, наверное, так и останется заложником своего стремления к идеалу — нездоровому и ненормальному, ломающему его каждый день. Напоминающим, что он не может быть счастлив и спокоен. А может, не выдержит, и выйдет из репетиционной комнаты как-нибудь не по-человечески, ломая ноги и шею, и это будет ещё хуже, чем саморазрушение сейчас. Хотя, Сонхва надеялся, что это не так.
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!