6. Красные нити
4 мая 2025, 02:42 Постоянное зависание песни на припеве раздражает. Я снимаю свои старенькие пионеры, начав трясти в своих руках до негромкого щелчка. Подношу к уху, но ничего не услышав, начинаю ногтями стучать по пластмассовому корпусу. Опять ничего. Надеваю наушники и выкручиваю регулятор громкости, как вдруг тишина сменяется громким ритмом и музыка начинает долбить по ушам.
От неожиданности я случайно вжимаю динамики в уши, а иголка, находившаяся в ладони, резко пронзает тонкую кожу на пальце.
— Ай! — эмоционально вскрикиваю и моментально подношу палец к губам. — Ну сколько можно-то?
Мельком увидев алые капельки на пальце, я чуть не выронила наушники, но в ушах до сих пор раскатывается бас, словно хочет отрубить меня от реальности. Или просто оглушить.
Палец пульсирует — ощущение, словно кто-то дёрнул меня обратно в реальность, скомкав тёплый, полусонный кокон, в который я пыталась завернуться.
Я откидываюсь на спинку кресла и выдыхаю — медленно, с шумом, как будто вытравливаю раздражение из себя. Шить я ненавижу, вот прям всей душой. Эта медитативная, «успокаивающая» бредятина действует на меня как заноза в мозгу. Всё время что-то не так: то нитка запутается, то иголка в палец впивается, то стежки идут криво.
Снова беру иголку, вдеваю алую нитку — немного потрёпанную от предыдущих попыток — и, сморщив лоб, продолжаю вышивать букву «Д». Красная буква на ворсе получается неровной, больше похоже на кривой стул, чем на саму себя.
Я закутываюсь с головой в плед и хочу отложить шарф в сторону, но внезапно в голове всплывает воспоминание. Шарф лежит на моих коленях — пушистый и мягкий, почти как в детстве. Вижу перед глазами, как Димка тогда, в семь лет, несётся по двору, как ветер, в этом дурацком длинном шарфе, наступает на край и — бах. Удар. Крик. И кровь из разбитой брови, растекающаяся по щеке. Сначала я чуть не умерла от самой нелепости ситуации и смешного падения, а потом от вида крови, хлынувшей из рассечённой брови. Он рыдал от боли, а я от страха.
Сейчас Диме, естественно, не семь лет, но с того момента он ненавидит длинные шарфы. Конечно, мне не хочется нарушать эту странную и полузабытую «традицию». Я медленно встаю с кресла, бросаю взгляд на распущенный клубок ниток и ткань и выхожу из комнаты. По дороге прохожу мимо зеркала в коридоре — волосы растрёпаны, лицо чуть покрасневшее, на пальце след от укола иглой. Останавливаюсь на секунду, поправляю рукав и, не задерживая дыхание, иду на кухню.
В верхнем ящике, под старой поварёшкой и банкой с резинками, лежат ножницы — чуть ржавые, с тяжёлыми холодными лезвиями. Я беру их осторожно и возвращаюсь в комнату, сжимая их в руке.
Ворс мохера тихо шелестит под лезвиями. Откинув в сторону отрезанный кусок ткани, я зажигалкой быстро провожу вдоль свежего среза, будто прижигая шрам. Ткань чуть плавится, краешки склеиваются, становятся грубыми и тёмными. Не знаю, сработает ли эта махинация с зажигалкой, но искренне надеюсь, что шарф не расползётся по ниткам через пару дней носки.
Я накидываю шарф на шею, аккуратно обволакивая кожу пушистым мохером, завязываю на один узел. Ткань чуть покалывает, но приятно. Опускаю голову, поправляю край шарфа и усмехаюсь — так вышитая буква ещё больше напоминает стул.
Разболевшаяся от напряжения голова подаёт знаки усталости. Дрёма мягко подкрадывается, как пушистый зверёк, что прячется в углу комнаты и только ждёт, когда я перестану двигаться. Я ещё пытаюсь удержаться, зеваю, потираю пальцами виски, пересаживаюсь поудобнее в кресле, будто это как-то поможет, — но всё уже бесполезно.
Чувствую, как глаза наливаются режущей усталостью. Веки медленно прикрываются сами собой, а голова сначала держится, но потом опускается на грудь.
Я отсчитываю минуту и собираюсь вот-вот распахнуть глаза, но минутка растягивается, дыхание становится ровным, и я даже не замечаю, как проваливаюсь в сон. Всё вокруг затихает. Даже свои мысли перестаю слышать.
Просыпаюсь резко, как будто кто-то тронул за плечо. В комнате темно, но не как ночью — будто вечереет, и серо-синий свет ложится пятнами на пол. Я поначалу не понимаю, где нахожусь: в глазах мутно, ресницы слиплись, складки шарфа отпечатались на щеке. Первое ощущение — холод. Второе — странная пустота, как бывает, когда проспишь больше, чем собирался, и мозг отказывается включаться.
Словно новорождённый котенок, я открываю глаза только спустя время, когда мозг окончательно просыпается. В недоумении моргаю несколько раз и поднимаю голову, несколько раз убеждаясь в том, что света в комнате точно нет. Копошусь в голове, будто в кармане с ненужными бумажками — пытаюсь нащупать то самое воспоминание. Момент перед сном, когда я, зевая, откинулась назад, прикрыла глаза от усталости — тогда точно был свет. Жёлтый, рассеянный, как вечернее солнце сквозь шторы.
Сначала думаю, что снова выбило щиток и уже успеваю пару раз разозлиться на работников КСК, как вздрагиваю от громкого шума на кухне.
Смаргивая сон, я оглядываюсь и сразу замечаю тонкую, почти призрачную полоску света, что просачивается из-под двери. Мягкое жёлтое сияние ложится на пол, неуверенно растекается по ковру, касается края кресла, задевает плед, в котором я до сих пор сижу калачиком.
Я медленно сажусь, ноги мерзнут от прикосновения к полу, но вставать всё равно нужно. По пути хватаю щётку с кресла и быстро, на ощупь, провожу по волосам, стараясь прийти в себя. Всё ещё чувствуется тягучая дремота.
Тяну за дверную ручку, и мягкий свет заливает лицо. На кухне пахнет жареным луком и чем-то тёплым — картошкой, кажется. Папа стоит к плите спиной, в старой футболке и домашних штанах, перекладывает что-то на тарелку.
— Прости, я не успела приготовить ужин, — тихо говорю, стоя на пороге, всё ещё ощущая на себе остатки сна, как на коже после ванны — тёплый, влажный пар. — Не ожидала, что ты придёшь так рано.
— Ничего, — подходит вплотную и быстро чмокает в макушку, — тебе нужно больше отдыхать. А то от усталости готова даже сидя спать.
— Я не спала! — возмущаюсь и как только ловлю на себе недоумённый взгляд, принимаюсь оправдываться. — Просто сидела с закрытыми глазами.
— Ну конечно, — отец глядит на меня сверху вниз и едва сдерживает улыбку. — Вытри с щеки засохшие слюни.
Глаза автоматически округляются, а рука начинает тереть щёку.
— Что? Какие ещё слюни? Где? — словесный поток вырывается из моего рта.
Папа предательски начинает смеяться надо мной.
Я разворачиваюсь на пятках и иду в коридор, нарочно громко топая ногами и начинаю тереть эту щёку.
— Ну где же? Тут нет ничего!
Возвращаюсь в кухню, словно разбушевавшаяся буря. Отец же стоит у холодильника, пытаясь за серьёзной маской спрятать предательскую улыбку.
— Стоп, — прищуриваюсь, — издеваешься?
Я замечаю, как отец пытается сохранить всю серьёзность лица, строго выгнув брови, но не успевает пройти и пару секунд, как он под гнётом моего презрительного взгляда сдёргивает уголки губ.
— Понятно, — выдыхаю, — издеваешься.
— Зато ты очень быстро проснулась.
Я злобно выгибаю брови и закатываю глаза.
— А я и не спала! — возмущённо бросаю я, чувствуя, как раздражение пузырится под кожей, будто закипающее молоко.
Папа неспешно отодвигает стул, и тот издаёт глухой деревянный скрип. Он поднимается, чуть потягивается, сдержанно, через силу, и проходит мимо меня — запах его одеколона едва касается лица, как тёплая тень. Отец молча берёт со сковороды лопатку, аккуратно перекладывает в тарелку ломтики картофеля.
— Ешь давай, — он ставит посуду передо мной, пар клубится вверх, обдавая лицо тёплым воздухом.
— Не хочу.
Он снова садится напротив меня и долго-долго смотрит в мои глаза, словно пытается зацепиться за мои мысли и прочесть их.
— Знаешь как в народе говорят? — он прищуривается, будто нарочно выдерживая паузу. Я лениво мотну головой, пряча подбородок в ворот футболки. — Мала пчелка, да и та работает. Про тебя эта поговорка, — добавляет, откидываясь на спинку стула и переплетая руки на груди.
Я усмехаюсь от непонимания того, как мне реагировать. Щёки непроизвольно поднимаются, а брови — как у озадаченного щенка.
— В смысле? Это ты к чему?
— Сонь, ты большая молодец, что помогаешь семье, — он смягчается, подаётся чуть вперёд, опираясь локтями на стол. — Работаешь, пытаешься всё на себе тащить, но нельзя забывать про отдых.
— Я не забываю… — начинаю оправдываться, но голос звучит натянуто.
— Нет, сначала дослушай. Пчёлка — она ведь не вся одна пасеку тянет. А спичечный домик не одна спичка удерживает, понимаешь? Просто пойми, что нам — родителям, тяжело смотреть на это, — папа задумался, подняв глаза к потолку. — А представь каково маме?
— Пап, только маму не надо приплетать!
— София, ты хочешь, чтобы она не выздоровела, а? — я сжимаю губы. — Нет? Тогда почему ты всё делаешь для обратного? Ты ведь себе даже поблажки не даёшь — за сон себя винишь даже.
Он говорит спокойно, ни в лоб, ни с упрёком. Оттого и больнее, если честно. Потому что правду не прячут за громкими словами — её просто выкладывают перед тобой.
Я отворачиваюсь, делая вид, что рассматриваю занавеску. На деле — прячу себя. Свою усталость, своё бессилие, свою очередную несостоятельность.
— Я просто… — всхлипываю и устало вздыхаю, — я не могу просто сидеть, смотря как мама болеет. Не могу сидеть, глядя на то, как вы с Димой почти ночуете на работе. Я не могу смотреть на огромные мешки под глазами у брата.
Я повторяю глухо, почти в себя, и злюсь, что голос предательски дрожит. Словно в этом признании я вывернула наружу всё, что копилось под рёбрами последние месяцы — как бельё после ливня, мокрое и тяжёлое, с запахом недосказанностей.
— А я не могу смотреть, как ты гаснешь, — тихо говорит он. — Ты же у нас огонь, Сонь. Всегда была. В тебе живость — как в кошке, как в грозе, как в тех ветрах, что двери вырывают с петель. А сейчас — я смотрю и вижу, как этот огонь выдувает кто-то чужой. Тихо, исподтишка. Нам надоело смотреть в твои пустые, стеклянные глаза. Ты же наша София, наша единственная девочка, которую мы всегда с Димой будем оберегать.
Опрометью смахнув слезу, улыбаюсь.
— Пап, ты думаешь я не пробовала? Как только останавливаюсь, чувство вины и бесполезности сжирают изнутри и всё сразу же катится к чёрту.
— Иногда катиться к чёрту совершенно нормально, — он качнул головой. — Просто не нагружай себя учёбой, не заваливай работой, спи больше. Дай себе жить. Не выживать, не бороться, не доказывать… А просто жить.
— Это я и делаю, — бурчу сквозь зубы, пододвигая тарелку ближе. — Только у меня режим жизни другой — боевой!
— Тогда хоть иногда выключай боевой режим. А то батарейка сядет.
Я прищуриваюсь, смотрю на него с видом «ещё одно слово — и я швырну в тебя тостером», но в глубине души — что-то благодарное давит на меня.
Мы едим молча, и в этой тишине — не холод, а какое-то хрупкое, почти домашнее тепло. Я ковыряю вилкой в тарелке, хмурясь на подрумяненные ломтики картошки, будто они виноваты в моём внутреннем раздрае. Но запах — этот простой, солёный, с жареной корочкой и луком — немного утешает. Как плед, забытый на диване.
Папа ест, как всегда, сосредоточенно: по чуть-чуть, неспеша дожёвывает, будто считает это каким-то ритуалом. Мы встречаемся взглядами — он хмыкает, а я в ответ закатываю глаза и доедаю остатки молча, вяло гоняя кусочек хлеба по краю тарелки.
Когда становится понятно, что всё — больше не влезет, я отодвигаю стул, нехотя встаю. Стол поскрипывает, ножка задевает мою пятку, и я машинально шиплю.
— Я помою, — говорю уже на автопилоте, взяв тарелки. — Кстати, — бросаю через плечо, не глядя, — как там на работе?
— Жопа на работе. Завал по срокам, пара идиотов с отдела напротив опять всё перепутали, теперь расхлёбываем.
Я прыскаю, но быстро сдерживаю смешок, чтобы не поскользнулась тарелка в руках.
— Что, прям всё так печально что-ли?
— М-м, — поднимает глаза в потолок, — думаю да. Зарплату не платят, думаю, все мы скоро под сокращение попадём.
Пена щекочет пальцы, а внутри будто что-то медленно оседает — не паника, нет. Просто то самое мерзкое чувство, когда ты и так на грани, а сверху ещё один кирпич.
— Ну класс, — выдыхаю, стараясь держаться ровно, будто ничего такого он сейчас не сказал. — Отличные новости под картошечку.
— Уже жалею, что рассказал. Ты сильно не волнуйся, может пронесёт.
— Ну да. Лучше я узнаю всё последней, когда вы уже с Димой начнёте втихаря паковать вещи, — фыркаю я, вытирая тарелку полотенцем и аккуратно ставлю её в сушку. — Пап, ну ты серьёзно? А если правда сокращение?
Он пожимает плечами. У него это получается особенно буднично — будто речь не о выживании, а о прогнозе погоды.
— Будем искать, Сонь. Я ж не с улицы пришёл, опыт есть. Главное выстоять. А там уже видно будет.
— Ладно, — говорю я тихо, — выстоим. Куда мы денемся.
***
Я стою посреди какого-то помещения и чувствую, как внутри всё переворачивается — будто кто-то выдернул ковёр из-под ног, но я почему-то осталась стоять. Пространство вокруг расплывчато, как после сна, искажённое. Свет мягкий, но давящий запах — сладковатый, липкий. Кручусь на месте, по очереди оглядывая стены, потолок, стулья, прохожих. Меня не трясёт, я просто не понимаю, где нахожусь. И вдруг, словно картинка складывается обратно в чёткие линии, я узнаю стойку. Те самые зелёные кожаные диваны, нелепый постер с лаймом на стене, натужно весёлые гирлянды над баром. Вспышка — как молния, но не снаружи, а изнутри. Пространство вокруг трещит по швам: белый свет разрывает картинку. На долю секунды я не вижу ничего — только ослепляющий жар, сгустившийся прямо перед глазами. Всё исчезает: люди, запахи, мебель, даже я сама. Остался только звон. Противный, скрипучий, выедающий мозг. А потом гул. Как будто в голову вогнали колокол. Металлическое эхо, глухое, гремит изнутри, от затылка к лбу. Плотно, ритмично, как шаги по пустому ангару. И в этом звоне вдруг разрывается голос— тот самый, низкий, скрежещущий, знакомый до тошноты: — Сжечь тут всё нахер! Он звучит не в ушах, а в костях, как будто каждая клетка моего тела повторяет эту фразу. Сердце сжимается, грудная клетка будто обугливается изнутри. У меня перехватывает дыхание — я не могу сделать вдох, только всхлипываю, как будто провалилась под воду. — Дим… Дим, ты где?! — срываюсь я, голос дрожит, будто его рвёт сквозь ржавый металл. — Дима! Плечи трясёт. Губы уже мокрые — я даже не поняла, в какой момент начала плакать. Слёзы льются сами, горячие, будто тоже подожжённые. Я кручусь, зову брата, ничего не вижу — только это жуткое эхо, вспышки света, будто мир горит, а я стою в самом центре пожара. — Дима! Пожалуйста! Отзовись! — голос рвётся, превращается в хрип. Я почти падаю, цепляюсь за стол, который в одно мгновение становится горячим. Я вскакиваю с кровати так резко, что подушка слетает на пол, а простыня сбивается в узел под ногами. Сердце молотит в груди, как будто я пробежала километр в темноте. Горло пересохло, во рту — металлический привкус, как от крови или страха. Пальцы дрожат, будто их вот-вот сведёт судорогой. В комнате полумрак, только тонкий синий свет от уличного фонаря просачивается сквозь щель в шторах. Ни дыма, ни огня. Ни ресторана, ни Жигалина. Только знакомые стены, шкаф, торчащий угол ковра и лёгкий хруст пластиковой бутылки, которую я, похоже, задела, вскочив. Я сжимаю в кулаке футболку на груди — она влажная, будто я действительно была в пекле. Медленно выдыхаю, пытаясь успокоиться, но всё тело всё ещё гудит, как натянутая струна. Я сижу, согнувшись, будто меня реально по башке кто-то треснул. Пульс где-то в висках стучит, пот капает со лба, руки — липкие. Тихо встаю с кровати, будто на полу растяжки. Кажется, каждый шорох отзывается в башке гулом, но я всё равно крадусь, как кот, хоть ноги ватные, а колени предательски дрожат. Дверь скрипит — конечно, мать её, именно сейчас. Я замираю, чуть не матерясь вслух, и протискиваюсь в щель, как будто за мной охотится сам Жигалин, а не собственный кошмар. Коридор тёмный, только тусклый свет из кухни бьёт под дверью — кто-то, видать, опять забыл лампу выключить. Я дохожу до комнаты Димы и замираю, прижав ладонь к косяку. Сердце где-то у горла, колотит, как бешеное. Дёргаю ручку. Приоткрываю. Словно в замедленном кино — щель расширяется, и я вижу его. Дима валяется поперёк кровати, как обычно — один носок болтается на пальцах, а второй валяется на полу, одеяло подмял под себя. Рот приоткрыт, сопит в потолок. Рядом — его замусоленный плеер и куча книг. Спит, зараза. Как убитый. — Ну и приснится ж, — бурчу себе под нос. — Головой бы тебя стукнуть, Соня, чтоб реальность с фантазией не путала. Тихо, как мышь в тапках, выскальзываю из комнаты брата. Я дохожу до своей комнаты, на ощупь в темноте хватаюсь за косяк и вваливаюсь внутрь. Тени от веток за окном пляшут на стене, как будто кто-то дёргает за занавеску, от чего становится не по себе. Ложусь на кровать аккуратно, будто боюсь разбудить саму себя. Ночь тянулась, как пережёванная жвачка, прилипшая к небу. Я ворочалась на кровати, как будто подо мной матрас из колючей проволоки. Одеяло душит, подушка жарит, футболка прилипает к спине. Где-то под утро, когда небо за окном стало посветлее и птицы начали орать, я наконец отключилась. Гул в голове долго не утихал, только лишь когда я прикрыла лицо подушкой мне удалось успокоить мысли. Проснулась я не потому, что выспалась. А потому что что-то щёлкнуло. Я моргнула — и меня ослепило вспышкой, как будто кто-то солнце поднёс к глазам вплотную. Я распахиваю глаза и вижу в дверях Диму с довольной рожей и фотоаппаратом в руках. — Да ты издеваешься, — прорычала я сквозь подушку. — Ну ты, конечно, кадр. Грех не увековечить. Да ты прям модель с обложки журнала, — хохотнул брат. — Если ты ещё хоть раз так сделаешь, то я за себя не отвечаю! — Как же страшно! Боюсь-боюсь. — Как же я тебя ненавижу, — язвлю я. — Я тебя тоже очень сильно люблю. Я демонстративно закатила глаза и схватив подушку, вновь нырнула лицом в неё, громко прорычав. — Это плёночный фотоаппарат? — задумчиво спросила, откинув подушку в сторону. — Мхм, — протяжно промычал брат. — Ему около тридцати лет. Круто, да? — И где же ты взял это старьё? — На барахолке. Копейки стоил. — Зачем тебе этот раритет? — спросила я, рассматривая в руках фотоаппарат. Дима принялся неохотно о чём-то рассказывать, а я, заметив напротив стоящее зеркало, взглянула туда. Отражение, мягко говоря, было не очень. Волосы стояли дыбом, как у воробья после грозы, один локон вообще норовил сбежать куда-то вверх. Я нахмурилась и села ровнее. В зеркале на меня смотрела девчонка, уставшая, перекошенная, будто её выжали за ночь и обратно не расправили. И тут же в голове всплыл сон. Пожар. Голос Жигалина, будто лязг по стеклу. Сердце сжалось, как от резкой простуды — резко, неожиданно, с каким-то злым привкусом в груди. — Эй! Ты слушаешь? — Дима щёлкнул пальцами перед моими глазами. — Тебе что, приснился кошмар? — А что, так заметно? — А что, тебе и вправду приснился кошмар? В комнате повисает пауза. Я чувствую, как она тянется между нами, пока в это время я борюсь с сильным сомнением, сжимающим грудную клетку. Но я всё ещё молчу, щурясь на полоску света, что режет комнату пополам. Дима будто ждёт, но не торопит. Он стоит, опираясь о край стола, теребит край рубашки, как мальчишка на допросе. Но молчание становится уже невыносимым. Оно глушит, как подушка на лице. — Дим, — тихо отзываю его. — А? — Ты… — на секунду прерываюсь, — ты тоже считаешь, что мои глаза стали пустыми? Дима долго молчит. Даже не дышит, кажется. Только щёлкает ногтем по кольцу на пальце. — Папа сказал, что раньше в глазах был огонь, а теперь будто стекло. Пусто, — я хмыкаю. — С тобой честно или как? — Хотелось бы, чтобы ты был честен со мной. Просто скажи всю правду. — Ну, — Дима на секунду задумался, примкнув взгляд к потолку. Будто думал о том, как повлияет на меня его правда. — Сонь, папа отчасти прав. Но в твоих глазах всё ещё отражаются огни. И я ни за что никогда не поверю в то, что они когда-нибудь смогут угаснуть, понимаешь? Да ты и есть огонь, Соня. Меня в моменте прорывает на смешок. — Серьёзно, — продолжает он, замечая мою неуверенность. — Стекло — оно хрупкое. А ты не такая. — А вдруг я пуленепробиваемое стекло? Брат садится рядом на край кровати, уставившись в пол, будто собирая мысли. — Нет. Иногда ты пылаешь так, что рядом стоять страшно. Иногда — тлеешь, едва заметно, но даже тогда греешь. А бывает, всё внутри у тебя синеет — и тогда от тебя веет тишиной, как в ночь перед бурей. Ты никогда не замечала этого? Я медленно поднялась с кровати и подошла к окну. Рука привычно потянулась к раме — раскрыть шире, вдохнуть прохладу. Улица за стеклом уже залита мягким медовым светом: он ложился на подоконник, скользил по ковру, вытягивал на полу длинные тени от книжной стопки. — Я не знаю, — прошептала, не оборачиваясь. — Просто я об этом не задумывалась до этого. Но когда папа сказал об этом, я задумалась. Может он и прав? Может я больше не та Соня? — Знаешь как говорил один человек? — И как же? — Не позволяй себя убеждать в том, о чём даже не задумывался. Даже если начинаешь верить в обратное, — Дима медлительно цитирует каждое слово. — Кто так говорил? — вопросительно кошусь на брата. — Наша мама. Мне хочется что-то ответить. Но язык будто запутался. Слова застревают в горле, как ком. — Просто не позволяй никому говорить, что ты погасла. Даже отцу. И даже если сама так считаешь. Потому что я видел, как ты горишь. И ни один холод в мире этого не вытравит. Мы замолкаем. Комната будто уходит в полутень, только полоска солнца дрожит на полу, как пульс. Тишина между нами не глухая — она мягкая, как шерсть старого пледа. В ней уютно и немного щемит. Дима сидит, глядя в пол, будто тоже в своих мыслях. На лбу — еле заметная морщина, как у папы, когда тот напряжённо слушает радио. Я ловлю себя на мысли, что мне спокойно рядом с ним. Пару минут проскочили как одно мгновенье. Негромко хлопаю в ладоши и плюхаюсь на кровать. Подношу руку к глазам и хочу поправить кольцо на пальце, как вдруг замечаю небольшую ранку на пальце. В голове всплывают вчерашние мучения иголкой и я сразу же вспоминаю про шарф. — Дим, — выдыхаю, не глядя на него. — Закрой глаза. — Зачем? — Просто закрой глаза! Без лишних вопросов. Дима пару секунд колеблется, будто проверяя меня на прочность. — Не бойся, не укушу, — я хохотнула. — Я тебе не верю. — А ну закрой! — Глаза? — брат испытывает моё терпение. — Да! И рот тоже. Он вздыхает, будто сдаваясь, и медленно смыкает веки. Я медленно приподнимаюсь с кровати — матрас тихо, но ясно скрипит. Тихо, на цыпочках, подхожу к креслу. Там, небрежно перекинутый через подлокотник, валяется тёплый шарф. Я мягко опускаюсь рядом, немного наклоняюсь и осторожно, почти с заботой, перекидываю шарф ему на шею. Он вздрагивает от прикосновения, чуть приоткрывает один глаз. — Та-дам, — шепчу с хитрой улыбкой. Он приподнимает голову, будто пытается рассмотреть подарок. — Как мило. Особенно учитывая то, что я ненавижу шарфы. — Да! Но-о-о, — тяну гласную и вскидываю указательный палец вверх, — он не длинный, поэтому с этим шарфом той трагедии не произойдёт — это во-первых. А во-вторых, там вышита буква «Д» красными нитками. А ещё пока я вышивала, поранила палец, поэтому… — Понял, — качнул головой брат. — Раз этот шарф является причиной твоих страданий, то я буду с удовольствием его носить. Только из-за того, что он мне будет напоминать о том, что ты мучалась. — Ха-ха! Как смешно. — Ладно, — Дима опустил руки мне на плечи, утешая. — Буду носить этот шарф только из-за того, что он мне будет напоминать о том, что ты мучалась ради меня. Я морщусь от злости и обхватываю шею брата обеими руками, делая вид, что собираюсь душить его. Но внезапно чихнув, я чуть сильнее сжимаю руки на нежной коже, отчего Дима поморщился и отстранился. — Ты шею простудил? — спрашиваю, наблюдая за тем, как он трёт кожу. — Нет, — ровным голосом ответил. — Просто спал на твёрдой подушке. А у меня от них всегда болит шея. — Смотри мне. Если всё-таки застудишь, то я тебя спать заставлю в этом чёртовом шарфу! — Господи, убереги меня от такого позора! Мы оба замолкаем. Дима резко поворачивается и шагает к зеркалу, но на полпути замечает фотоаппарат, хватая его. — О! Давай фотку. Дима закидывает одну руку мне на плечо, второй держит фотоаппарат. Забив на змеиное гнездо на моей голове, я прижимаюсь к брату, хватаю шарф за оба конца, имитируя удушение и высовываю язык, дожидаюсь заветного щелчка. — Кстати, этот шарф идеально сочетается с твоей красной олимпийкой. Круто, да? — Безумно. Сонь, спасибо за такой подгон, мне правда приятно. Ты, получается, ждёшь теперь от меня ответный подарок? — Ну-у-у… — застенчиво тяну. — Вообще я не настаиваю, но от шоколадки не откажусь. — Ладно, забились, — ухмыльнулся он. — Какая же ты всё-таки хорошая сестричка! Ну просто мечта! — А как же! — поддакиваю ему. — Только вспоминай об этом почаще, прежде чем будешь издеваться надо мной.***
Мы с Варей идём по узкой аллее, заваленной рыжей листвой. Листья шуршат под ногами, будто тихо перешёптываются, провожая нас взглядами. Воздух пахнет мокрой корой, дымком и чем-то терпким. Порыв ветра вдруг врывается под куртку — я зябко кутаюсь, ускоряя шаг, и Варя тут же подхватывает темп. — Соня, что у тебя с лицом? — А что с ним? — Ты какая-то слишком суровая, — Должно быть моё лицо изобразило какую-то эмоцию, отчего Варя посмотрела на меня ещё более подозрительно. — Тебе кажется, — бросила я, не желая вести разговор в это русло. — Да нет, я же серьёзно, — не унимается подруга. — Что-то случилось? Опять этот Петя? — Нет, — буркнула я. — Не бери в голову, просто не хочу об этом говорить. — Ла-а-адно. Мы идём вдоль улиц, и город вокруг будто дышит осенью. Дома стоят молчаливые, промокшие от недавнего дождя, с облупленной штукатуркой и облезлыми подоконниками. Проходим мимо школы — там на крыльце курят старшеклассники, зябко жмутся к стенке и переговариваются через зубы. Один из них кидает быстрый взгляд в нашу сторону, но тут же отворачивается. Варя фыркает, поджимая губы. — А мы ведь когда-то были такими же, — Варя хмыкнула, пряча руки в карманы. — Вообще-то это ты была такой же, а я не курила тогда, — оторопело пробубнела я. — И это было не когда-то, а всего два года назад. — Меня порой убивает твоя дотошность. — Спасибо, — прыснув в кулак, я покачала головой. — Но зато я права, признай это. — Ладно-ладно, — соглашается Варя, демонстративно цокнув языком. — Ты права. — Люблю моменты, когда ты признаёшь мою правоту, — довольно изгибаю губы и сразу же получаю толчок в бок от подруги. Меня кренит в бок и кроссовки наступают в глубокую лужу, постепенно промокая. Мы проходим мимо булочной с облупившейся рамой и запотевшими окнами, за которыми суетится кто-то в белом колпаке, ловко выкладывая на прилавок подрумяненные, пухлые батоны. Из приоткрытой двери вырывается тёплая волна запахов — ваниль, свежий хлеб, корица и тмин. Воздух вокруг будто сгущается, становится сладким, как мёд. Варя резко останавливается, запрокидывает голову назад и театрально прикрывает глаза. — О, боже, — выдыхает она. — Это же рай. Рай быстрых углеводов. Я фыркаю, подтягиваясь к ней и подбочениваясь: — Нет-нет-нет. Только не говори, что ты голодная. — Сонь, — начинает она со спокойным выражением лица, — я не просто голодная, я мега голодная. — У нас был чёткий план — дойти до парка, а не сдаться на милость булочкам. — Ну пожалуйста! — Варя хватает меня за руку и тянут вниз. — Ну ты просто вдохни этот аромат! Невозможно же мимо пройти! А выглядят-то они как аппетитно! М-м, сказка просто! — Мне кажется, или кто-то говорил, что худеет? — Блин! — воскликнула подруга. — Ладно, от одной булочки ничего не случится. Я не могу отказаться от такой румяной корочки! Сонь, если я сейчас же не съем эту плюшку, я тебя сожру! — Пошли уже, монстр. Дверь булочной отворяется с тихим скрипом, и мы входим внутрь, будто ныряем в плед. Половицы скрипят под ногами, прилавок старенький, с потёртыми краями, а за ним — пухленькая женщина в фартуке, вся в муке, как снежная баба. В воздухе витают ароматы сдобы, топлёного масла и чего-то обжигающе-сладкого, как будто только что вытащили карамель из духовки. Варя метится к витрине, как словно пёс реагирует на сосиску. — Одну пышку, пожалуйста. С сахаром. Побольше. Нет, ещё чуть-чуть, — говорит она с искренним благоговением, наблюдая, как хозяйка ловко извлекает из подноса золотистый кругляш и сыплет сверху снег сахарной пудры. Я расстёгиваю куртку и осматриваю заведение: пара круглых столиков, клетчатая скатерть, маленький обогреватель у стены. Мы садимся у окна, сквозь которое пробивается мутный осенний свет, и Варя, не удержавшись, сразу откусывает кусок пышки. Щёки у неё вздрагивают от счастья. — Кстати, — говорит с набитым ртом, тщательно пережёвывая тесто. — Помнишь того музыкального продюсера? Он мне всё-таки позвонил! — Не разделяю я твоей радости, — фыркнула я, скрестив руки на груди. — И что он тебе сказал? — Сказал, что всё ещё раз обдумал и принял решение, что я ему идеально подхожу. — Подходишь для чего? — не понимаю. — Не тупи. Он хочет сделать из меня певицу. Звезду! Ну, как София Ротару или Мадонна. — И каким образом он собирается лепить из тебя звезду? — продолжаю расспрашивать. — Будет раскручивать на телике. Он сказал, что у него есть готовая песня, а мне надо лишь исполнить её. Ты только представь, я буду на телике! — Прикольно, — выдавливаю из себя, после чего устремляю взгляд в мутное окно. — Сонь, ты чего… — на секунду перестаёт жевать булку и презрительно прожигает меня голубыми глазами, — не рада за меня, что ли?.. От такого заявления у меня чуть глаза не выпали, хоть и отчасти правда. — Варя, мне, если честно, страшно за тебя. Этот твой… как его… — Борис, — перебивает меня Варя. — Да плевать как его зовут, Борис, Игорь, Семён — мне глубоко насрать. Он похож на бандоса. На того, кто сможет тебя просто убить, если ты не будешь приносить нужного дохода, понимаешь? — Это бред, — морщится она, отодвигая пальцем пустую тарелку в сторону. — Разве человек имеет право убивать другого из-за денег? От слов Вари у меня слетает смешок. Какая же наивная. — Конечно, ещё какое право имеет! — проговорила я сквозь улыбку. — И не ради денег, а ради бабла! Убьёт и даже не подумает о том, что он тварь дрожащая. — Не думаю, что ему захочется марать руки. Он ведь продюсер, а не бандит какой-то. — Решай сама. Я тебе сказала, что думаю, а дальше решение за тобой. После булочной мы свернули к парку. Ветер, распугав голубей с асфальта, взъерошил листву, подхватил её вихрем и закружил над тропинками, будто репетировал прощальный вальс осени. Деревья стояли обнажённые, точно смущённые собственной наготой, и лишь кое-где золотились остатки упрямых листьев, не пожелавших покинуть ветви. Я засунула руки в карманы, повязала шарф потуже — воздух стал совсем хрупким, словно вдохнёшь глубже, и он треснет. Варя шла рядом, неторопливо доедая остатки своей пышки, а потом выбросила салфетку в урну и вытерла пальцы о подкладку куртки. Мы шли вдоль пруда. Вода в нём казалась густой, как ртуть — тяжелая, недвижимая. На другом берегу корчились в ветре сухие камыши. На дороге показался Дом Культуры — серый исполин с облупившимися колоннами и крыльцом. Внутри меня что-то перекосило. Меня обдало обидой — острой, как запах ацетона. Злость вспыхнула неожиданно — на Юру. Но ещё больше на себя — за то, что сейчас себе позволяю думать про него и смотреть в окна мастерской, проходя мимо ДК.***
— Одинцова, постарайся больше не задерживать задания, хорошо? Мы и так идём на уступки всей администрацией. Раз на занятия вы не ходите, будьте добры приносить выполненные задания своевременно. Всего хорошего! И тебе не хворать, мымра. Ещё ярче теней не нашлось? Синющие веки аж из Китая видно. Я выхожу из кабинета, как из пыточной камеры — медленно, будто вышвыривают, хотя на деле всё добровольно. В руке — стопка криво обрезанных листков с заданиями, исписанных корявым почерком, как будто специально, чтобы у меня голова пошла кругом. В коридоре пахнет старым линолеумом и тухлой меланхолией — тут будто всё пропитано этой унылой академической гнилью. Протискиваюсь мимо парочки первокурсников, застрявших у окна с кофе из автомата, и, наконец, распахиваю тяжёлую входную дверь. Холодный воздух хлещет по лицу, и я делаю шаг наружу, словно вырываюсь из подземелья. Я застёгиваю куртку на бегу, спускаясь по ступеням, и уже представляю, как дома брошу рюкзак на пол и вырублюсь на диване. Или включу музыку. Или кого-нибудь пришибу. Всё, лишь бы не думать о том, что она снова завалит. Я на секунду останавливаюсь посреди дороги, чтобы глубоко вдохнуть и откинуть всю злобу в сторону. Грудь наполняется холодным воздухом, будто внутрь заливают ледяную воду — обжигающе, но отрезвляюще. Я закрываю глаза и считаю про себя до пяти, пытаясь дать мозгам хоть немного времени, чтобы вернуться в строй. Внезапно взгляд зацепился за кое-что под ногами. Прямо посреди двора, на потрескавшемся асфальте, кто-то нарисовал «классики» — неровные квадраты белым мелом, чуть размытые дождём, но всё ещё упрямо живущие. От скуки сначала прыгнула просто так — раз, два, три, легко, чуть раскачиваясь, как в детстве. Подошвы громко шлёпали по камню. Добравшись до последнего квадрата, я замираю и тихо смеюсь. Забавно как легко можно окунуться в детстве. Сбоку, у поребрика, замечаю обломок мела. Опускаюсь на корточки, подбираю, и мел тут же оставляет новый, яркий след. Рисую продолжение классиков — с поворотами, со стрелочками. А потом не выдерживаю — на свободном куске асфальта выводится корявое солнце с кривыми лучами. Такое же, как я рисовала на дверце сарая лет в семь. Вдруг за спиной раздаётся щёлк зажигалки. От неожиданности я даже подпрыгиваю и взвизгнув, прижимаю руку к сердцу. За спиной стоял Юра. Заметив его, я сразу же выбрасываю мелок из руки в сторону. — Привет, — ухмыльнулся парень, затягиваясь сигаретой. — Ты за мной следишь? — Хватаю рюкзак с асфальта и как только закидываю на плечо, все методички высыпаются на тропинке, разлетаясь в разные стороны. Юра тушит сигарету о кору рядом стоящего дерева, закидывает бычок себе в карман и опускается на корточки, помогая собирать разлетевшиеся листки. — Почему сразу следишь? Мне нельзя уже находиться в парке? — Но территория этого парка принадлежит колледжу. — И что? Или это значит, что территория всецело принадлежит тебе? — спрашивает, ухмыляясь. Я поджала губы. — Вообще-то, нет. Положив листы бумаги в рюкзак и плотно закрыв замок, я резко выпрямляюсь и делаю шаг назад, пытаясь увеличить расстояние между нами, которое Юра бесстыдно сократил. Я возвожу невидимую стену. Соня, просто уходи. Делай ноги сейчас же. Но я не могу сдвинуться с места и продолжаю стоять, терпя длительное молчание. — Так значит ты гулял? — ненавязчиво интересуюсь, а парень отвечает кротким кивком. — Ну, я пожалуй тоже пойду. Я сдвигаюсь с места и иду в сторону дома. Сделав шаг, я поправляю лямку рюкзака и иду дальше, уже медленнее, спокойнее. Не может быть, что ты реально проходил мимо. Ты вот так просто дашь мне уйти? Юра, пожалуйста, окликни меня. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста. — Подожди! — крикнул парень в спину, а я замерла, будто кто-то дёрнул за ниточку внутри. Стою, уставившись в растрескавшийся асфальт, сжимая лямку рюкзака так, что костяшки пальцев белеют. Сердце будто пропустило удар, а потом побежало галопом. Что со мной происходит? Почему мне так хочется находиться рядом с тобой? Почему моё сердце бьётся чаще в присутствии тебя? — Сонь, я вообще-то хотел объясниться. — Объясниться? — глупо переспрашиваю. — Да, — Юра ныряет ладонью в свои мягкие волосы. — Ты тогда так быстро убежала, что я толком не успел ничего сказать… — И не надо, Юр, — перебиваю его, и немного задумавшись, неуверенно продолжаю. — Мы с тобой чужие друг другу люди, поэтому ты мне ничего не должен. — М-м, — стушевался парень. — Но я всё-же настаиваю. Витя работает ментом, поэтому он не всегда может… — Слушай, — снова перебиваю. — Я же сказала, не надо ничего объяснять. Что было, то прошло. Просто забудь, ок? Переборов себя, я разворачиваюсь на пятках и неторопливым шагом иду прочь. На самом деле мне бы было интересно послушать его объяснения. Пройдя буквально несколько сотен метров, слышу быстрые шаги за спиной и прикусываю губы. В мой карман со спины ныряет чья-то рука, быстро обернувшись, я хотело быть возмутиться, но заметив запыхавшегося Юру, замерла на месте. — Это что? — спрашиваю, не решаясь самой проверять. — Твой крабик. Ты забыла его забрать, но выполнила уговор, поэтому… — А, — неуверенно улыбаюсь, — спасибо. — Да, — продолжает он разговор. Юра прячет красный нос в ворот, сжимая шею в плечи. — Я законопослушный гражданин. Нет-нет-нет, ты не заставишь меня улыбнуться. — Ага, — киваю, — законопослушный, конечно. Если вдруг ты забыл, то напоминаю, что ты этот крабик и украл. Отчего-то на его губах появляется улыбка. Застыв на несколько секунд, я моргнула и отвела взгляд, качая головой. — Мне правда пора, — кидаю напоследок и ухожу быстрым шагом. Следующие тридцать минут тянулись бесконечно долго. Я шла медленно, как во сне, когда каждая попытка ускориться приводит только к тому, что тело становится тяжелее, а воздух — гуще, будто кисель. Казалось, город нарочно замедлился — фонари дышали лениво, машины текли как мёд, даже собаки перестали гавкать. Я шла в сторону больницы, вжав голову в плечи, будто это могло защитить от всех слов, которые, возможно, придётся услышать. Город дрожал в мареве вечернего света — мягком, будто пропущенном сквозь кисею. На крыльце больницы было душно. Я медленно натягиваю белый халат — он чуть великоват. Поднимаюсь по лестнице — ступени облезлые, шершавые, местами с разводами от старого клея. Окна с мутными рамами пропускают золотой свет, и он ложится полосами на перила. — Одинцова? — врач окликнул тихо, почти извиняющимся тоном, будто не хотел лишний раз беспокоить. Рыжий мужчина в белом халате стоял у стены, скрестив руки на груди. Его волосы, цвета старого кирпича, были небрежно зачесаны назад, а в уголках глаз — тени, наверное от недосыпа. — Да? Я кивнула, и он остановился в шаге от меня, смерив взглядом. — Нам нужно поговорить. — Я слушаю, — В груди сжалось что-то невидимое. — Я хотел обсудить состояние вашей мамы, — Поправляет круглые очки на переносице. — Динамики почти нет, приступы не прекращаются. Ей не становится хуже, но и улучшений не наблюдается. — И что это значит? Она не поправится? — София, ещё рано делать выводы, — он начал что-то чиркать на бумажке. — Но да, лечение застопорилось, лекарства уже не помогают. — Но почему?! — воскликнула я. — Ей же становилось лучше. Вы ставили хорошие прогнозы! Что сейчас изменилось? — Такое бывает, в медицине есть термин «Эффект Плацебо» — это когда самочувствие улучшается за счёт убеждённости самого человека. — И что теперь делать? — спросила я ровным голосом, сжимая лямку рюкзака в плечо. — Нужно пересматривать лечение, — врач качнул головой в сторону. — Нужны новые лекарства, которые будут более действенными и не вызывают того эффекта. Также нужно новое медицинское оборудование, постельное белье, медикаменты. Сейчас трудное время, у больницы нет средств содержать пациентов, поэтому… понадобятся… — Деньги, — продолжила я. — И много надо? Он протянул мне сложенный вчетверо листок. Цифра резанула по глазам. Сердце коротко дрогнуло — не от неожиданности, я была готова, — но всё равно щёлкнуло внутри что-то медное, пружинное. Я молча кивнула, убрала бумагу в карман и расстегнула молнию на куртке. Там, под подкладкой, лежала плотно стянутая резинкой пачка денег — сбережения, которые дал Дима. — Подождите, — шепчу, пересчитывая. Пальцы чуть дрожат, но не от холода. Один, два, три, четыре, пять. Я отслаиваю нужное количество, сгибаю пополам и протягиваю врачу. Мама, я тебя вылечу. Обязательно.***
Я широко раскрываю рот, зевая, и тихо выдыхаю, прикрыв губы ладонью. Утро тянется лениво, как мед на солнце, растекаясь по подоконнику светом тусклым, молочным, будто не проснувшимся до конца. За окном капает по водостоку — не дождь, а какая-то оттепельная тоска. Я сижу в комнате Димы, поджав под себя ноги. Я молчу. Только слежу. Он двигается по комнате быстро, но не торопливо. Сначала он расстёгивает ящик тумбочки, достаёт носки. Потом, словно вспоминая что-то важное, хватается за часы, щёлкает ремешком, примеряет взглядом, стоит у зеркала. Дима берёт свитер с кровати и резко встряхивает, скидывая невидимую пыль. — Может, мне всё-таки пойти с тобой? — спрашиваю слишком уныло. — Я всё-таки и Артура знала, и Макса. Могу с работы отпроситься. — Нечего тебе там делать, — Он говорит это тихо, не глядя в мою сторону. Словно и сам не до конца уверен, стоит ли ему туда идти, но выбора всё равно нет. Он натягивает тёмные брюки. Садится на край кровати, долго завязывает шнурки на ботинках, а я всё продолжаю смотреть. — Может, костюм наденешь? — Сонь, — брат дёрнул плечами. — Я на похороны иду, а не на праздник. — Тоже верно. — Может, тогда шарф наденешь? — спрашиваю я. — Там тепло. Дима надевает чёрную кожаную куртку. — Слушай, а принеси пожалуйста расчёску из ванной, — он поворачивается ко мне и смотрит жалобным взглядом. Я медленно встаю, будто отрываясь от тёплого пледа своих мыслей, и иду в ванную. Свет в коридоре тусклый, пахнет пылью и чем-то знакомым — может, стиральным порошком или мылом. Слепо нащупываю расчёску на полочке, холодный пластик ложится в ладонь Возвращаюсь в комнату и замечаю быстрые шорохи. Дима стоит у кровати — неподвижный, с напряжённой спиной, будто только что застыл в этом положении. Его грудная клетка часто поднимается вверх, как от одышки. Сердце отзывается нехорошим толчком, слабо, но настойчиво. — Ну, — тянет брат, приглаживая волосы. — Я пошёл. — Пожалуйста, — почти шепчу, обнимая Диму, — будь осторожен. — Буду. Обещаю. Дверь за Димой захлопывается с глухим, надтреснутым звуком — будто закрывается не просто комната, а какой-то отсек внутри нас обоих, плотно и надолго. Я стою ещё секунду-другую, прислушиваясь к стихшему дому. Где-то поскрипывают трубы, капает с подоконника талая вода, а в остальном — пустота. Скукоженная, тягучая тишина. Медленно выпрямляюсь с кресла, протягиваю руки вверх, чуть прогибаюсь в спине — тело зевает вместе со мной, лениво и неохотно. Собираюсь уже идти к себе, перешагиваю через его спортивную сумку и, сделав два шага к выходу, краем глаза замечаю странную деталь. Из-под кровати, ближе к изножью, торчит уголок какой-то коробки. Медленно опускаюсь на корточки, прикусив губу, и заглядываю под кровать, как в щёлку в заборе. Снимаю картонную крышку и заглядываю внутрь. Пустая коробка. Меня осеняет, что в этой коробке раньше лежал пистолет. Дима, надеюсь ты сдержишь своё обещание. Ради меня.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!