Глава 7: «Проклятье».
3 февраля 2025, 17:08Кассандра созерцала полное стирание всего сущего с лица планеты: души каждого разъединялись со своим физическим телом; искали друг друга, сплетались в единое целое и висели алым шаром в порожнем пространстве. Всё вокруг мерцало, словно переливающийся свет в глубинах океана, но вместо него – явь. Рельеф становился волнообразным, подвижным; каждый элемент этой земной юдоли рассеивался, будь то дерево или чей-то дом, не оставляя после себя ничего.
Весь Мир содрогался, трепетал. Это был процесс чего-то ранее непостижимого... процесс слияния разрушения и созидания, доступных лишь Творцу, роль которого перенял на себя Итэр, сидя в позе лотоса на краю утёса, мигая золотистой аурой и верша судьбы всего живого. На представленной на миг взору пустынности, как по мановению волшебной палочки, стали расстилаться пышные деревья, отдающие порыву ветра запах хвои, что разносился по всему свету; журчащие реки, текущие по новообразованным долинам; лазурные моря и озёра; цветочные, пёстрые равнины, наполненные жизнью. Реальность распадалась и собиралась заново, словно сломанный конструктор. Перед глазами Кассандры воздвиглось великолепное многогранное сооружение – их королевство. Каэнри’ах. Их дом.
Наблюдала завороженно, с толикой неверия от понимания, что грядущие перемены, о которых Итэр неуёмно рассказывал, наконец настали. Тейват был стёрт с холста, сменившись совершенно новой картиной, когда-то отнятой у них. Но были ли оборваны на этом её чувства? Быть может ликование или исступлённый шок? Где же та радость в сердце, которую она так ждала, так предвкушала? На дне души были лишь зябкая сырость и безмолвная пустошь, заключающие в себе тревогу, сострадание и чувство вины за каждую лишённую ими жизнь.
Чаемый восторг от изничтожения Тейвата был придавлен гигантской гирей сожаления о том, что она последовала не за тем человеком. Только осознание нагрянуло слишком поздно.
Теперь она носит титул спасительницы для своего народа, преданной помощницы короля, но для себя она навсегда останется убийцей.
─── ୨୧ ─── ≽^• ˕ • ≼ ─── ୨୧ ───
Мрак неизбывен, непрогляден. И сколько не держи глаза открытыми – они никогда не смогут различить в этой кромешной тьме хотя бы что-то. Люмин, пришедшая в сознание первая, начинает елозить рукою по стылой тверди, пытаясь тщетно нащупать хоть что-то, притом чувствуя невыносимую, ломящую боль в теле. Тягостно гудящую голову знатно колотнуло в падении: все воспоминания напрочь вышибло из сознания. Мозг совсем отказывался прилично функционировать, возвращая ей события прошлого понемногу в неспешном темпе и малом размере. При попытке подняться на ноги – тупая, щемящая боль расползается по всему телу в большем объёме, чем прежде, заставляя ту протяжно застонать. Холодно: здесь явно минусовая температура, которая явно ниже, чем на зимней поверхности. Точно... она ведь упала сюда не одна. Где же ребята? — Скарамучча, Лулипар, вы здесь? — от этого непроглядного морока и безуспешных попыток осязать хоть что-то, помимо бетонноподобного пола, колючий страх липнет к рёбрам, заставляя желудок съеживаться, а сердцебиение учащаться, — Батюшки... я что, умерла?! — хрипловато вскрикивает та, переворачиваясь на живот и опираясь на колени. Медленно встаёт, превозмогая боль, болезненно пульсирующую и расходившуюся по всему телу от каждого движения. Паника пропитывает разум, как вода тряпку. С горем пополам поднимается на колени. Кажется, переломов удалось избежать, если это всё-таки не Тот Свет. Вот только коньки отбросить ей не хватало! Делает четыре шага вперёд и тут же запинается о неведомую ей материю, теряя равновесие и падая подбородком наземь. Звонкий крик и глухое шипение смешались воедино, будто сходящее с ума тело не смогло определиться над тем, что лучше отразит эту нестерпимую боль. Ей хотелось кататься из стороны в сторону, чтобы хоть как-то притупить эти ощущения, сравнимые с тем, что ей в рот поместили раскалённое железо, заставив проглотить. — О-ох... — этот голос... Скарамучча! — Мне кажется, что я что-то сломал... — сквозь сдавленное, тягостное кряхтение произносит тот, предпринимая попытки пошевелиться, влекущие за собой мучительные импульсы под покровом кожи. — Блеск. Надеюсь все кости разом, — язвительно подзуживает того Лулипар, что до этого, будто наслаждаясь муками своей дезориентированной приятельницы, не издавала ни единого звука. Однако, Люмин не серчает: она просто рада, что все живы и целы... почти. — Давай я помогу вправить, — неспеша поднимается на ноги, несколько раз прерывисто вздыхая от изводящей пульсации по телу. Когда становится чуточку легче – приближается к Страннику об которого, вероятно, запнулась. Садится на корточки, начиная проверять так или это. — Да как тут вправишь, блять?! — ругается тот, чувствуя, как чужие руки устраивают пальпацию с его телом, удачно выискивая неестественно изогнутое запястье, скрытое за тканью рукава. Стоит на то надавить – та сразу слышит красноречивое шипение. Просовывая руку за спину, помогает ему приподняться, выслушивая одновременно бранные недовольства об этой непроницаемой темноте. Фиксирует его руку, максимально выпрямляя запястье и стараясь не теряться во тьме. — Тише... На счёт три – вправляю. Ладно? — крепко сжимает свою немощную на вид ручонку на кукольном предплечье, — Раз... — подушечка большого пальца гуляет по боковой стороне запястья. — Погоди. Ты хотя бы уме... — Три! — придавливает пальцем, наощупь найденные, нужные зоны, вызывая этим характерный, чёткий щелчок, а за ним – приглушённый крик и безбожное злословие. — Гнида! Дрянь! Зараза! — плюётся желчью, дыша часто и прерывисто. Если бы по всему телу не стояла такая ломаная боль, ограничивающая свободу его движений, то он непременно бы отвесил ей хороший подзатыльник, лишь бы хоть как-то умереть эти чудовищные ощущения сквозь вымещенную агрессию. И всё же эти муки были с ним ненадолго, ибо Люмин не впервые за свою жизнь вправляла без оплошностей и судя по удовлетворительному щелчку, что та услышала – этот раз не является исключением. — Умница. Добей его окончательно, чтобы глаза не мозолил, — в гадкой циничности потешается над испытываемыми Скарамуччей страданиями Лулипар и в нежной грубости ударяет хвостом по его бедру: вероятно, чувство координации у кошек даже в такой темноте не хромает, хотя по раскатистому звучанию, исходящему от объекта её презрения, было нетрудно определить его положение. — Ничего-ничего, вот пойдёт регенерация в моём теле, и я самолично, когда восстановлюсь, переломаю тебе все кости... И тебе тоже, четырёхногое отродье! — чтобы произнести это, он, насколько это возможно, подавляет стучащую и ломящую боль, не переставая рвано вздыхать и жмуриться. Люмин неловко улыбается, понимая, что боль совсем скоро утихнет, понывая лишь где-то отдалённо, почти неощутимо.─── ୨୧ ─── ≽^• ˕ • ≼ ─── ୨୧ ───
Неведомого происхождения колющая стужа, что стоит в этом месте, пробирает до костей. Все трое – отчуждённые и самодовлеющие – мучаются в попытках согреть себя, то и дело пользуясь благосклонностью облепляющих их пуховиков, дарующих пускай и не столь сильно, но всё же ощутимое тепло. Разум, обтекаемый жутким ощущением потерянности, держится в беспрестанном напряжении: им так и не удалось разглядеть ни друг друга, ни что-либо ещё. Несловоохотливые и оцепенелые, как безликие призраки. Всё это сродни смерти, не иначе. Кажется, что завеса потустороннего приоткрылась, и они сейчас балансируют на канате реальности и погибели, отчаянно пытаясь не крениться, дабы не низвергнуть в небытие. И если они всё-таки пересекут этот канат, то растворится ли тьма, раскрыв им проход к белокаменным вратам? Безнадёжность, словно осклизлый и липкий слизь, медленно сползает по грудной клетке, перебирая рёбра; всепоглощающее бессилие куражится над ними: глумится, насмехается, третирует. Это настоящий психологический и физический тупик, кажется, поистине безвыходный. Животный страх за собственную жизнь протяжно гудит в висках. Ко всему прочему примазывается боль во всём теле, не отпускающая уже приличное количество времени с момента падения, а ведь те ещё даже не знают сколько им довелось пробыть без сознания. Их чувство едины – это замкнутый круг негатива. Отвлечься не получается ни на что. Нерушимое безмолвие, словно те играют роль бездушных изваяний, даже не нагнетает, как было бы при любых других обстоятельствах: сырая безысходность настолько пропитывает их души, что на разговоры не остаётся более никаких сил, будто все несогласованно забывают о существовании друг друга, но наделе же просто не замечают, будучи погружёнными внутрь себя... до определённого момента. Три мерных чиха, вырвавшихся из уст путешественницы, заставляют Скарамуччу обернуться в ту сторону, где те прозвучали. Не мешкая, сразу же поднимается на ноги. Колыхаясь и претерпевая боль, бредёт в сторону источника звука, вытягивая руку вперёд и замедляясь с каждым шагом, чтобы предотвратить возможность споткнуться об неё. Носок берц утыкается в её тело, а какую его часть – неизвестно, впрочем то было и неважно. Присаживается на корточки, ладонью касаясь нежного лица. В целях изучения, тот с бесстрастием ощупывает её: сидящую на полу, всю трясучую и ледяную. Люди невообразимо хрупкие, а она кажется такой в особенности – какой бы непобедимый образ не всплывал в головах многих при воспоминании о ней. Незримо для неё, его брови низвергают к переносице, выражая печальную хмурость. Под кукольной грудной клеткой селится пластилиновый комок, слепленный из жалости и сочувствия: его тело не настолько восприимчиво к низким температурам, как хилое девичье. В голове прокручивает немногочисленные – вернее, отсутствующие – варианты того, как можно было бы её согреть. Вряд ли прижаться друг к другу обнажёнными телами было бы результативной идеей: да, зачастую в книгах, которые ему доводилось однажды читать, так и поступали персонажи, в связи с теплопроводностью тела, но эта затея кажется донельзя абсурдной и нецелесообразной. Что, если выполнить тот же трюк, но не раздеваясь? Например, залезть вдвоём под её кофту, если выреза горловины хватит для того, чтобы сквозь неё протиснулись сразу две головы? Иных способов просто нет в условиях этой криогенной пустоши, иначе исход может быть летальным. Главное дотерпеть до момента полной регенерации Скарамуччи: тогда вместе с силами вернётся и элементальная энергия, без которой они не смогут взлететь на поверхность. «Ты только потерпи...» — глядя в никуда, но точно зная, что на неё, думает он. Сказитель расстёгивает пуховик Люмин, не излагающей никаких недовольств на его вольготные и фамильярные действия, после чего отбрасывает тот в сторону. Снимает и свой, но уже более просторный; сразу же, не теряя ни секунды времени, надевает его на дрожащую бедолагу, но с превеликим затруднением, вызванным тем, что у той окоченели конечности. Люди, несомненно, куда более чувствительны к низким температурам, нежели куклы, которые по-хорошему вообще не должны ощущать ни холода, ни тепла. После того, как стягивает с себя и рубашку, то путём осязания проверяет сносно ли приодел путешественницу, после сего действа заныривая под её кофту, вырез которой, к счастью, был более чем приемлемый для двух голов. Обвивает бархатистое тело руками. — Застегнись, — она кивает, хоть и знает, что он этого не увидит. Окоченевшими пальцами пытается справиться с этой скверной молнией, всё никак не поддающейся негнущимся конечностям. Злится, мысленно ругаясь. Когда Люмин очнулась, то здесь не стоял такой холод: кажется, температура снижалась каждые десять минут, но, быть может, её тело просто не успело тогда окончательно замёрзнуть, а сейчас, вдоволь насидевшись на хладном полу, всё по инерции усугубилось естественным способом. Но раздумывать об этом не было совершенно никаких сил, ибо складывается ощущение, что вместе с телом стынут и мозги, притупляя мыслительный процесс. В конце концов, замочек поддаётся, проезжая по молнии вверх, словно поезд по рельсам. До этого напряжённая, спина Сказителя заметно расслабляется, а его руки всё крепче, как толстый змей, обвивают её туловище, пытаясь согреть собою бренную, такую уязвимую сейчас плоть. Не думает ни о чём, кроме этого: лишь бы была в порядке. — Прости, — трепещущим голосом выдавливает из себя та. — Я с тобой не разговариваю, — и хотя как таковой злобы он не ощущает – говорить об этом ей даже не думает, ибо нечего было хватать того за лодыжку. Он вполне мог бы успеть среагировать. Может не схватить, предотвращая падение, но поймать уже в процессе – точно. Пусть хоть немного помучается под гнётом стыда и сожаления о содеянном. — Лулипар, поди к нам... — сквозь стучащие зубы, зазывает ту разделить с ними это мёрзлое бремя в солнечных объятиях. В разум Скарамуччи не юркнула ни единая беспокойная мыслишка о состоянии животного, более того – объятый путами безнадёги и мрачности, он не удосужился даже вспомнить о её существовании, сметая воображаемой метлой кошачий облик ко всему остальному мусору в забытьё. Как будто и не появлялось это досаждающее, препротивное созданьице в их жизни. — Нет уж, — отзывается та, — тут какой-то полоумный свои вещи раскидал, вот в них и согреюсь. Ну, если вы, конечно же, с этой целью меня тревожите. — Перешагнуть границу тучной гордыни ей так и не удаётся, хотя холод поистине пронизывающий и нестерпимый. Лулипар не известна температура этого потёмочного места, но оптимальной её даже близко было не назвать: ещё немного, и обморожение ей гарантированно. Ну сколько им тут ещё торчать? — Лично я тебя не зову. Сиди где сидишь и не лезь сюда, — не страшась вздрючки от путешественницы, едко огрызается Сказитель, прижимая к себе обессиленную и беззвучную Люмин плотнее в попытках унять дрожь в её теле. Центральная твердоватая часть бюстгальтера неприятно придавливает ему кожу в районе грудной клетки; животы слипаются, а скрещенные ноги позади тел друг друга, подле копчика, укрепляют объятия. Её руки, просунутые в рукава, также обнимали его со спины, прикрытой тканью пуховика. Кажется, ей удаётся задремать. Ему нравится та мелодия, что играет её сердце: непрерывно бьющееся, так отчётливо ощущающееся сквозь кожу. В этом ритме он чувствует не просто работоспособность людского органа, он чувствует жизнь.─── ୨୧ ─── ≽^• ˕ • ≼ ─── ୨୧ ───
— Я больше не ощущаю их присутствия в Чайнике! Да что за чертовщина?! Проклятье! — в клокочущей ярости, Итэр вдаривает кулаком по столу, после одним лишь нервным взмахом предплечья вышвыривая всю стоящую на нём утварь в стену, разбивая ту вдребезги, а за нею – опрокидывая с грохотом и сам предмет мебели. По венам и артериям стекает лавовое безумие, подводящее его к границе срыва. — Ваше Величество, прошу, успокойтесь! — пытается сорвать с него плод не увядшего здравомыслия своим громким, дрогнувшим голосом бледнеющая Кассандра. Скрещивая руки в замок, прикладывает их к сердцу, в ужасе, смешанном с полнейшей потерянностью, наблюдая за проявлением бесноватого сумасшествия. Такова плата за колоссальное могущество, дарованное первенцам его рода – тлеющий рассудок, а так же, о чём доверенной короля стало известно лишь с недавних пор, угасание самой этой силы: иначе бы выплеснутая наружу ненависть не имела бы никаких ограничений. Её влияние простиралось бы за пределы одного Мира, подвергая немыслимой опасности всю Вселенную; взаправду мощи проклятья не хватит, чтобы уничтожить или реконструировать даже две планеты в одной галактике, но её это не спасло от неизгладимых трещин по всему галактическому гало. Итэр считал это благословенным даром, которым его глупое семейство не смогло воспользоваться по назначению, но на деле же это непосильное бремя, которое превращает её дорого человека в чудовище. — Люмин, Люмин, Люмин... — её имя скачет на его языке в маниакальном повторе, в сумасшедше-шепчущей интонации. Каждое произнесённое его устами "Люмин" было подобно грому, содрогающему землю; голос всё больше приобретает истеричный оттенок. Но теперь Кассандра увидела нечто пострашнее его гнева: ауру, золотисто-мреющую, что была в день сокрушения Тейвата. И хотя у него уже не было той силы – она ещё не выветрилась до самого конца, развязывая исполосованному трещинами рассудку руки к осуществлению катастрофических, непредсказуемых дел, — Ты мне обещала... ты обещала что... — Я не брошу тебя, обещаю, — пятилетняя девочка вплывает в объятия брата-близнеца, кладя подбородок ему на плечо, — даже если мама тебя и не любит, хоть я в это и не верю. — Она разговаривает только с тобой, как будто меня не существует... — стоит расслабленно, не отвечая на проявленную сестрою телесную заботу, но и не противясь ей. Глаза Люмин, не нашедшей ответа, тускнеют в немой грусти; чувство горькой влажности расползается в сердцах обоих и их объятия длятся ещё где-то с минуту, после чего Итэр их разрывает, напоследок одаривая сестрёнку уязвлённым несправедливостью и завистью взором, разворачиваясь и уходя в свою комнату в померкшем настроении. Нет. Люмин никогда не проболтается ему, что однажды услышала поневоле... В ту ночь их папенька с маменькой разразились в безбожной ругани. Трёхлетняя девочка стояла за пределами их спальни, случайно застукавшая их за этим дельцем и тайно наблюдавшая, внимая тому злословию, что исходило от туда. Для её детского ума, ещё тогда неокрепшего и мало чего понимающего, их слова были подобны густой копоти; чёрному туману или липкой мазуте. Вычленить из бранной речи суть родительской ссоры была задача трудоёмкая, потому она даже не пыталась что-то истолковать, просто слушая и наблюдая вчуже сквозь дверную щель. «Да лучше бы этот ублюдок скончался при родах...» И это она запомнила. Настолько отчётливо, насколько можно себе представить, однако смысл сказанного все ещё был ей невдомёк из-за замысловатого и незнаемого ей тогда слова "скончаться". Остальные ей были более чем знакомы. Во время бранча на кухне, где собрались все, кроме её брата, находившегося в школе (маленькая Люмин не пошла грызть гранит науки из-за простуды). Тогда она невинно, с присущим детям любопытством, спросила: — Мам, пап, а что значит "скончаться"? Поперхнувшиеся овощным супом от столь неожиданного вопроса, родители, само собой, не дали на него ответа, перед этим поправ её за озвучивание неподобающих для девочки неприличных слов – так они выразились. Но отказ в тяге к знаниям не стал для неё препятствием: спустя пару дней, когда немогота спа́ла, во время прогулки с отцом и братом на детской площадке, она задала тот же вопрос ребёнку постарше, лет-таки на восемь-девять, который искренне на него ответил. И уже второй год она хранит эту прескверную тайну под сердцем, не желая разбивать стальной правдой хрупкий мир брата. Серая догадливость куражится над Итэром, подводя того к истине, но тот старается не верить навязчивым доводам, отчаянно цепляясь за розовые иллюзии, хоть очень часто постоянная отрешённость матери его зверски ранит. Люмин стоит одна посреди коридора их квартирки, рисуя пальцами босой ноги воображаемые круговые узоры на тимьяновом паркете и глубоко о чём-то думая, пока из мыслей её не вырывает свистящее звучание открывающейся двери. Она поднимает свой взгляд на пришедшую с работы мать, всё такую же привычно усталую – не только физически, но также эмоционально и духовно. Это свинцовое истощение неизбывно отображается на её когда-то, судя по сепиа фотографиям её молодости, обаятельной наружности: лицо, словно изрытое оврагами, было изборождено морщинами. Поникшая, тщедушная и костлявая, будто смерть. Глаза, в которых, кажется, ещё до рождения детей выцвела жизнь, тусклые и герметические, под которыми виднеются два мешка, сотканных из мрака – следы её мучительного, бренного бытия. Но в глубине её померкшей радужки Люмин видит тот золотистый отлив, что передался им по наследству, хоть для пренебрежительного в своих непрошенных высказываниях отца эти глаза навсегда останутся грязно-жёлтыми. Да и светлые волосы у близнецов от матери, а разве свет – не атрибут Светила, которое день изо дня озаряет их планету теплом? Не символ красоты и благородства? Сгорбленная женщина, одетая в потрёпанный чёрный жакет и того же цвета мятые брюки, замечает пристальный взгляд дочери, задавая кратким взмахом подбородка невербальный вопрос: «Чего тебе?» Стоит ли... поговорить с ней? Люмин девочка смелая, прямолинейная и стойкая. Бегать от материнского равнодушия означает проявить позорную трусость, к которой та не склонна. Робость – удел немощных слюнтяев, а она не такая. Никогда такой не была и не будет, потому обычный разговор с её прародительницей не заставит её трястись, как хомячка перед кошкой. Но отчего же так неприятно щекотно в нутре? Их семья никогда не была несчастной, но и счастливыми их было не назвать: был кров, была еда, была одежда, были обеспечены базовые потребности – обездоленные лишь в родительской любви, подобной водному миражу в знойной, сухой пустыне, такому непостижимо манящему. И если Люмин ещё не была обделена хоть каким-то вниманием, то существование брата просто не замечалось, по крайней мере их нерадивой матушкой точно. Особо ярко всплывают в чёрных воспоминаниях те дни, когда близнецы прибегали домой радостные и сияющие, предвещающие своим видом явные успехи в школе: выказывая маме тетради с положительными отметками со светящейся надеждой на похвалу от неё – она лишь лениво трепала по голове младшую дочь, даже не удосужившись повести взглядом на работу старшего, в сердце которого каждый раз стекал кипяток, обжигающий изнутри. Отец же являлся призрачной фигурой в их жизни: вечно витающий в облаках, будто семья – что-то незначительное, иногда мелькающее перед глазами, как терроризирующая нервную систему муха. Хоть тот и ходил с ними временами на прогулки, но это лишь в дни, когда детская назойливость становилась слишком невыносимой для изолированного, неразговорчивого и хмурого сознания. Набирает в лёгкие побольше воздуха, засасывая в себя всю ту прохладную решимость, которую растеряла от прихода матери; выпрямляется, скрещивая руки на уровне паха и, не содрогаясь, спрашивает, рассекая затянувшееся между ними молчание: — Мам, а почему ты Итэра не любишь? — женские веки приподнимаются, отражая удивление на молодом, но таком старом лике. За прикрытой дверью комнаты, позади Люмин, слышится несильный грохот – упало что-то твёрдое, но небольшое. Вне всяких сомнений: он всё слышал. Время словно замирает, а мама – вместе с ним, глядя на дочь всё такими же нечитаемыми глазами, которые та так привыкла видеть, но нечто в них всё же изменилось... будто в противостояние остановленному времени, в материнских очах зашевелилось что-то полуживое, что-то искрящееся. Во внезапное мгновение, женщина отмирает, более оживлённо, но всё с таким же измученным выражением лица, хлопая своими тонкими ресничками. — Сколько вам двоим сейчас? Шесть? — неизменно глуховатым и монотонным голосом, как простуженным, спрашивает та. Люмин кивает, после чего мама не второпях снимает обувь. — Малой в комнате? — вновь согласный кивок, сопровождённый удивлением в глазах, — Иди к нему. Сейчас приду. В нутре будто начинает ползать юркая и противная сколопендра, щекоча органы и внушая страх перед предстоящим диалогом. Младшенькая явно не ждала подобного разворота событий. Честно говоря, она даже не питала больших надежд на то, что разобщённая с детьми матушка даст какой-нибудь короткий ответ на вопрос, а тут решилась организовать целый и отдельный разговор. Люмин кивает в очередной раз, пытаясь совладать с эмоциями. Вёртко прошмыгивая за дверь, едва не стукается лбами с подслушивающим братом. Вот шпион! — Ты что, ненормальная?! — внутри Итэра бушует целая вакханалия из неизъяснимых чувств и эмоций, а сердце готово выпорхнуть из груди, словно встревоженная бабочка. Сестрица выглядит поспокойнее, но в действительности испытывает то же самое. — Вот увидишь, что ты был не прав, — берёт мягкие руки брата в свои, разливая успокаивающее тепло по его телу. Люмин знает, что лжёт и делает это не первый день. Однако рассказать про родительскую ссору, произошедшую той ночью, ей не хватит духа, ибо это означает признаться Итэру в том, что всё время она лишь вселяла ему сказочные иллюзии и надежды, скрывая за спиной материнскую неприязнь и равнодушие. Ей не желается выглядеть в его очах подлой лгуньей. Набатно вздыхая, старший, несильно придавливая пальцами девичью кожу, разворачивается и утягивает за собой сестрицу на диван, обвитый малахитового цвета шениллом, перед которым стоит невысокий, деревянный столик. Напряжение в комнате непередаваемое. И попытки сгладить тревожные мысли иными – позитивными – безрезультатны, но вот в уши запрыгивает скрип открывающейся двери, и маленькие головы автоматически поворачиваются в сторону источника звука, волнительно разглядывая заходящую в комнату мать. Женщина утомлённо озирается, выискивая что-то взглядом. Сметливые детки сразу соображают что именно: — Табуретка под столом, — первым поднимает голос Итэр, в котором ярко чувствуется нерешительность. — Спасибо, — сердце пропускает удар. Это был первый раз, когда та сказала ему "спасибо". Первый раз, когда тот услышал из маменькиных уст доброе слово. Люмин выдыхает, отчего-то ощущая облегчение, а после предаётся лёгкой улыбке, завидя сияние в глазах старшего брата. Одно слово даровало обнадеживающее чувство защищенности, и, быть может, разговор не выйдет таким уж страшным, как та ожидала. Она взгромождает стул напротив стола, а, соответственно, напротив дивана на котором примостились те, кого та самолично породила. Молча рассматривает каждого из них так, будто в первый и последний раз, будто до этого раньше их не лицезрела в своей квартире, не слышала топот детских ножек, не слышала их тонких голосов и не извлекала их на этот Свет вовсе, — Не уверена, что вы достаточно зрелые для того, чтобы услышать всё то, что я сейчас вам двоим поведаю, но для собственного блага – слушайте внимательно. Как бы то ни было, в истории много недомолвок и, возможно, измышлений, так что не всё сказанное может быть правдой. — предупреждает не попусту: история прошла через множество уст, потому не исключено, что могла быть ни один раз переделана и не оставить от первоначальной версии, приближенной к правде, и следа. Шаткая логичность и сомнительная лаконичность коцают доверие к достоверности, но задача одна – передать прошлое потомкам и дойти до сути. Волнение и любопытство расходятся по венам ручьём, а уши держатся востро. Близнецы выпрямляют спины, глядя в глаза матери так, словно та готовится рассказать им очень интересную сказку, — Наш род прокляли много лет назад. Проклятье было наложено величайшей ведьмой, обладавшей неимоверной силой, масштабы которой выходят за грани нашего понимания. Имя, которое я сейчас назову, очень хорошо знакомо всему нашему родословному древу, так что и вы постарайтесь выжечь его в своей памяти навеки: необходимо знать кого стоит стоит проклинать до конца своей жизни, чтобы не было ему покоя в Аду ни на секунду. Он – причина всех бед и страданий миллионов людей, он – Cульфус. — Это имя ведьмы? — изнемогая от нетерпения, спрашивает Люмин. — Нет, это имя того, из-за кого возникло это проклятье, — то, с каким загадочным тоном матушка рассказывает им это, распаляет интерес у близнецов всё ярче и сильнее, — Он палач, свершивший аутодафе, публичное сожжение на костре. Он тот, кто сжёг ребёнка этой ведьмы. Не всякое сильное существо, а в особенности такое могущественное, как она, можно обдурить, но паршивец потратил на это десять лет... Десять лет он играл роль её воздыхателя, готового принести себя в жертву ради неё. Женщине, которую все страшились и говорили о ней лишь шёпотом, было не малость трудно поверить в искренность его слов, но ослепленная его исключительной преданностью, напористостью и чистосердечием – она была очарована. Восемь лет ему потребовалось на то, чтобы та дала ему шанс, а он всё не переставал играть свою роль. Спустя год она позволила ему взглянуть на свою девятилетнюю дочь, а спустя ещё год, растеряв бдительность окончательно, дала возможность оставаться с нею наедине. Всё то время он грезил о кровопролитии, о том, чтобы оборвать жизнь ведьмы; продолжал подбирать моменты, но стоило узнать о маленьком потомстве, то всё поменялось. — А зачем ему убивать ведьму? И как зовут ту ведьму? Она же величайшая, значит и имя у неё должно быть, — озадачивается Итэр. — Цена за её умерщвление была очень велика. Простолюдину, вроде него, этих богатств хватило бы на несколько веков, хоть и прожить тот мог всего один. К тому же, как я уже говорила, многие подробности переделаны или изменены в истории, ибо, если верить всеобщей семейной молве, Сульфус делился произошедшем неохотно, но полагаю, что дело было не только в обогащении. А вот имя было известно только самому Сульфусу, — отвечает она, после возвращаясь к истории, — Одним вечером, когда наш презренный предок и ведьмина дочь остались наедине – он вывел её на прогулку в город, невзирая на запрет о посещении внешнего мира. Дети нередко плюют на родительские назидания и запреты, потому с излишним послушанием у него не возникло. Он привёл её площадь, пестрящую людьми. Спросил желает ли она выступить на сцене: знал, что станцевать перед восхищённой толпой была её самая сокровенная, несбыточная до того дня мечта. Каждый, кто там был, смотрел на этого ребёнка, но ни в одном взгляде, обращенному к ней, ей не удалось распознать ненависти: дети слепы к подлинным чувствам, а этой и вовсе не доводилось лицезреть чужую желчь, будучи под надзором любящей матери всю свою жизнь. Воодушевившись, без всяких упрашиваний малышка вбежала на сцену, чувствуя десятки или даже сотню взглядов на себе... Точно мне неизвестно. — А дальше? — кренит голову Люмин, кусая губу в попытках укротить беснующийся в груди порывистый, несдержанный интерес, не понимая почему мама неожиданно затихла, словно увязнув в своих мыслях. — Её сожгли, — пропуская кровавые подробности, о которых та, признаться, сама не знала, поскольку озабоченный хрупкой психикой дочери отец не поведал ей об этом, изрекает матерь, — Ведьма явилась туда в тот же миг – предполагаю, что у них слишком сильная взаимосвязь с детьми, отчего та почувствовала ощущение смерти – и в неё сразу полетели сотни стрел, смоченных ядом. Сульфус спланировал всё, но его недальновидность не позволила ему рационально оценить её способности, потому уже спустя мгновение на площади не осталось живых. Только он и она. Упавший на колени в раскаяниях, тот молил о пощаде. Тогда ведьма произнесла: "Мне не нужна твоя смерть, более того, я продлю твоё существование и существование твоих потомков, – после она наложила печать бессмертия, – Вы, люди, никчёмные и завистливые паразиты, вы не можете приблизиться даже к части той силы, что обладаю я, потому прибегаете к таким мерам. Это не чувство страха передо мной, а чувство ничтожности". Это та часть, которую я запомнила дословно, дальше она продолжила размышлять о том, какие условия придумать для уже хитровыдуманного проклятия. Кстати говоря, дочь осталась жива – на то ведьма и величайшая, хотя мне всё ещё кажется нелепым, что такое всесокрушающее существо смог облапошить такой глупый недотёпа, как наш предок. Но не так важно, что было "до", если по итогу есть то, что мы имеем сейчас: гнусное, скверное проклятье. — Наше проклятье? — теребящая белую тунику без рукавов, вопрошает младшая. — Нет, только моё и... — она переводит взгляд на взволнованного сынишку, — его. — Итэра? Но я тоже часть семьи! — сразу слышится протестованное негодование. — В конце концов, — не отвечая прямо на непонимание дочери, продолжает та, — условия были таковы, что носителем проклятья становится исключительно первенец. Тот, кто первым явился из двух разнополых близнецов на свет... лишь разнополых близнецов, — уточняет мать, — не бывает одного, трёх, однополых и так далее. До этой истории я думала, что никто не может дать больше, чем имеет сам, однако, как оказалось, для этой могущественной женщины не было ничего невозможного: проклятье гласит, что мы становимся обладателями невероятной силы, с ещё более широкими границами, чем у самой ведьмы, — дети, смаргивая недоумение, не могли понять какие же могут быть недостатки у проклятья? Ведь их наделили почти что безграничным могуществом! Чего же здесь дурного? — Сила имеет поистине разрушительную мощь и совладать с нею очень непросто, а главное – она начинает разъедать рассудок, доводя до сумасшествия. Первенцы нашего рода разрушают чужие Миры, убивают миллиарды представителей разных рас, а что главное – не могут с этим ничего поделать, ибо скверна, что хранится до момента высвобождения, поглощает разум и сердце целиком, но бывают и редковатые исключения, когда момент "прорыва скверны" обходится без жертв, но как правило последствия всегда безотрадны. Само же это извержение проклятия начинается, когда негативные чувства доходят в человеке до предела, а ведь людские чувства, по сравнению с эмоциями, не контролируются, а потому хватит простецких, вполне обыденных ситуаций вроде болезненного расставания, иступлённой ненависти к кому-либо или очень сильной обиды на кого-то. Таким образом многие из наших родственников вынуждены углубиться в аскетизм, держать жизнь в путах извечного самоконтроля. И, честно говоря, такая серая жизнь взаправду помогает сдержать лавовую чернь в стеклянной душе. Но те, кому не удаётся избежать почти что неизбежного... Меняются, теряют самих себя и становятся монстрами, ведомыми голосом проклятья и истребляющими многие народы. Понимаешь к чему я клоню, сын мой? — последние два слова были произнесены с особым звонким пренебрежением, что не ускользает от Итэра, душа которого начинает как-то болезненного першить. — К чему? — старается не терять самообладание: всё, что касается его отношений с матерью нередко проецирует слёзы. — Ты, Итэр, порождение зла, которому предначертано умереть, а если ты хочешь спасти от своих злодеяний невинных людей – умри раньше, чем проклятие выйдет из тебя. Прямо... сейчас, — переход от довольно-таки лаконичной в своём содержании истории к агитации на самоубийство собственного сына был настолько резким, что всё тело мгновенно пробирает липким и ледяным ужасом, морозящим нутро. До этого в зачарованной внимательности слушавшие матушкину молву ребята – сейчас напрочь теряют дар речи, спешно анализируя и осознавая услышанное.Как же Люмин молилась, что всё поведанное было шуткой.
Переводит взгляд на брата, замечая покраснение в области глаз и там же жидкий блеск. Ей, словно заражённой, хочется отдаться слезливому течению вместе с ним, но в груди нет внушительной обиды от слов матери – видать потому, что адресованы они были далеко не ей – лишь всеохватывающий страх. — Ты... поэтому меня никогда не любила? — спустя минуту молчания, сквозь дрожь в голосе задаёт интересующий его уже много времени вопрос Итэр. — Ты тот, кто станет виной моему пробуждённому проклятью, — кажется, что Люмин отчётливо слышит то, как рвётся сердце брата, — Знаете, я ведь не обладаю тем же кроличьим мозгом, что и наша плодовитая родня: я не хотела потомства, чётко осознавая риски, — выдерживает приличную паузу между словами, — Но так получилось... У меня просто не было выбора. Но чего ворошить прошлое? Сожаления ничего не изменят, а вот на будущее я повлиять очень даже способна, — её бездушный взгляд падает на лицо всхлипывающего сына, который не находит в себе сил посмотреть в ответ, — так принеси же галактике свою жертву. Избавь всех безвинных душ от такой немыслимой угрозы, как ты... — не справляясь с тяжелым гнётом её слов, Люмин резко поднимается с дивана, пригвождая стремительным движением запотелые ладони в стол. Вялая невозмутимость в неизменном лице, а в особенности в этих бесцветных глазах, наполовину прикрытых расслабленными веками, матери никак не меняется, но брови её чуть приподнимаются кверху, выражая прозрачно-скользкое, почти неуловимое удивление. — Ты не можешь так говорить о его смерти! Он мой брат! И твой сын! — лязгая зубами, начинает лихорадочно голосить та. — Ты умная девочка, но совершенно не знаешь о чём говоришь, Люмин. Оно и немудрено, ведь тебе всего лишь шесть. Сядь, — безапелляционным тоном озвучивает далеко не просьбу – приказ. Младшая жаждет продолжить ратовать, уже начиная раскрывать рот для продолжения гулкого, самовольного протеста, но мать повторяет необычайно хладнокровным тоном: — Сядь. — и это бы не остановило взбушевавшуюся дочь, если бы женщина не достала из внутреннего кармана жакета револьвер. По детским спинам пробегаются мурашки; зловещий мороз закрадывается в каждую клеточку субтильных оболочек. Люмин, словно онемевшая, опускается на диван, находя вслепую своею рукою трясущуюся руку брата, после скрещивая с нею пальцы. Каждый раз, когда чувство ужаса низвергает в их чрева – их тела всегда реагируют по-разному: пока одна замирает, подобно изваянию, второй прерывисто содрогается, подобно пугливому мышонку, — Вот чем хороша наша раса, так это весьма толковыми для своего возраста детьми, — держа палец на спуском крючке, та прокручивает оружие в своей костлявой руке, навлекая на маленькие сердца ещё больший страх, — то, что вы знаете в шесть – многие понимают лишь к десяти, а некоторые и вовсе к двенадцати. Ну это так, интересный факт о нашем семейном древе, ведь все остальные представители рас были уничтожены вместе с собственной планетой... догадался кем, Итэр? — с каждым произнесённым матерью словом – личико Люмин всё отчетливее приобретает выражение закалённой хмурости, почти что чёрной, подобно неторопливо оседающей на неё копоти. — Ты глумишься над нами, Ламия? — ещё крепче, почти что судорожно, сжимает руку брата вопросившая Люмин, называя впервые в жизни мать по имени, что неожиданно всплыло в воспоминаниях, будто до этого утерянное иль вовсе незнаемое. Мимолётный ступор ощущается какой-то резью в груди у матери, которая изумляется тому, насколько взросло звучала её малолетняя дочь. Кладёт револьвер на правое колено, всё ещё держа подушечку пальца на крючке. — Просто разговариваю. Редко выдаются такие моменты, воссоединяющие семейные узы, разве не так? — у младшей дочери скрипят зубы. Грузные злость и обида придавливают страх, размывая грань контроля и осторожности, уберегающую от нерациональных, рискованных поступков: рот уже раскрывается, чтобы очернить мать так, как только сможет сделать её детский разум, но губы слипаются под действием опередившей её речи брата: — Не убивай меня, мама... — от жалобно произнесённого им "мама" в сердце Люмин заливается кипяток, который ошпаривает её всю изнутри. Не успевшая заполыхать – злоба гаснет мгновенно, а вся ненависть к матери испаряется, как сияющая роса под знойным солнцем, — Прости, что я родился, но не убивай. Я не хочу... — кажется, будто после слёзных речей братца Люмин заталкивают в рот большущий звездчатый многогранник, высеченный из камня, который ранит, царапает и режет изнутри. В области глаз начинает щипать и несильно гореть: ей, до этого чётко державшей планку, желается расплакаться так, как никогда прежде и, если бы не угрожающие действия матери, требующие стойкости, наверняка поневоле она бы так и сделала. — Кто сказал, что проклятые могут выбирать, Итэр? Мы были созданы, чтобы умирать. О твоей жертве никто не узнает, но тем не менее ты предотвратишь этим... не стану мусолить одно и то же: думаю, ты ясно понял, что с твоею смертью в одном из нетронутых Миров будет царствовать идиллия и дальше. Кто знает, может ты уничтожишь даже этот, собственный дом? — вытирая влагу под носом, Итэр встаёт с дивана, прикладывая одну руку к сердцу, а второю оставляя для нервной жестикуляции: — Ты сказала, что некоторым удалось сдержать проклятье, что иногда оно проявляется по-разному, получается что это не всегда значит уничтожение чьего-то Мира! Может и я... — осекается под резко возникшим давлением в виде наведенного на него револьвера. Его дыхание сбивается, а все слова, до этого вертящиеся на языке, обращаются в тлен: смерть дышит в спину. — Такому взбалмошному, запальчивому и вечно плачущему человеку, как ты, не сдержать такое мощное проклятье. Я тоже думала, что мне удастся. И мне удавалось... я справлялась, всё шло безупречно, я была вышколенная, как солдат, а после родился ты, — и всё сказанное ею было жалостью к самой к себе; не просочилось не единой беспокойной, искренне заботливой нотки о детях, — Каждый день был пыткой, проверкой на силу воли, на сдержанность, на выносливость, на то, насколько хватит моего равнодушия. И сегодня, когда Люмин задала мне этот вопрос, я ощутила опасливый треск, осознав, что более удерживать эту скверную субстанцию в себе не смогу. Однажды будет и у тебя такой день, если ты продолжишь жить, но я знаю, что столь бесхребетному мальчонке не удастся наложить на себя руки в необходимый момент. — и говорит всё это, забывая, что её сынку всего-навсего шесть с чем-то лет. — Надеюсь, ты сможешь понять меня, дочурка, — в это мгновение глаза старшего облачаются в озёрное одеяние: мокрое и холодное. Их мама, родная мама, спускает курок, держа оружие на уровне лба своего всхлипывающего ребёнка. Глаза Люмин округляются лишь на миг, после чего та сразу, не медля и громко выкрикивая: «Итэр!» — вскакивает с места и заслоняет своею тонкою спиною его дрожащее тело. Наваливается на него сверху, роняя и себя, и его на диван. Проходит секунда, две, три, четыре... выстрела нет. Две грудные клетки прерывисто вздымаются; их полураскрытые уста обжигают тяжелым дыханием друг друга; слёзы старшего близнеца оставляют влажное пятно на тунике сестры, которая медленно поворачивает свою светлую головушку в сторону матери, молясь на смену намерений. Первый слог такого драгоценного слова ударяется о нижнюю губу: — Ма... — Каморы пустые, — произносит безучастно, с какой-то привычной повседневной и бесстрастной тональностью. На женском лбу прорезаются три морщинистые полосы, а брови угрюмо супятся книзу; негодующий взгляд концентрируется на пустых дырочках, создавая впечатление, будто та что-то усердно вспоминает. Люмин молниеносно переводит робко-ошеломлённый взор на усыпанный алыми, от слёз, крапинками лик брата, который страшится сделать лишнее движение. Канонада разнородных чувств и эмоций поражает всецело, подстрекая душу на те крамольные поступки, которые по своей чудовищной сущности идут наперекор морали. Периферическим зрением улавливает размытый образ канцелярских ножниц, лежащих на прикроватной тумбе слева от дивана. Страшная мысль, наполненная животным порывом жить, вклинивается намертво в разум, как осколок стекла, не оставляя для шестилетней девочки, сразу же хватающей такой безобидный раньше, но такой опасный инструмент сейчас, ни секунды раздумий: раскалывающее на куски сердце сразу даёт понять, что желанные попытки поговорить бессмысленны; излишние анализ и размышления лишь подтолкнут к границе смерти, потому действовать необходимо быстро и ловко, а всё остальное находится в когтистых дланях капризной, издевательской фортуны, кружащейся над этой сценой, будто садистическая хищница, точно кошка. «Понимаю... нет, знаю, что моих сил, — запрыгивает на стол. Блеск полированной стали мелькает в замахивающейся девичьей руке, — и роста безнадёжно не хватит, чтобы...» — и эту мысль закончить она не успевает, всаживая со всей дури соединенное воедино двойное, заострённое, серебристое и имитированное оружие в шею матери. Сквозь полураскрытые, тонкие и обветренные губы вылетает беззвучный вдох; глаза расширяются в немом, чудовищном ужасе, а бледнеющий девичий лик окропляется кровью. Сие страшное действо, казавшееся секунду назад благоразумным, ввергает помутившееся сознание куда-то под пласт бездны, заставляя тело цепенеть от штормового сожаления о содеянном. Неизвестная леденящая тяжесть втаптывает душу в теневую грязь. Скоротечно умирающая и хлюпающая мама делает несколько шагов назад, вжимаясь спиною в стену, неспешно скользя по ней, кряхтя и плюясь червонной кровью, окрашивающей её бескровные губы. Звенящие стенания, прорываемые в безбожном истеричном плаче, издаются Итэром, который срывается с дивана и падает в колени к дребезжащей в агонии матери. Мальчишеские ручонки лезут к колотой, зияющей ране, пытаясь закрыть её. Ему становится совершенно неважно, что та созналась в антипатии к нему, жаждала оборвать его жизнь, пускай и за определённую, благую цену: она все ещё остаётся его матерью, к которой тот бесконечно привязан крепчайшими семейными узами. Захлебываясь слезами, не перестаёт бормотать под заложенным носом мольбы не умирать; кричит сестре, чтобы та звала на помощь, но отклика не слышит. Зловещее эхо расходится жутчайшими волнами в голове, выбивая малолетнюю убийцу из действительности. Из мосластых ослабевших рук выпадают испачканные ножницы, которыми ещё вчера она вырезала из бумаги фигуры четырёх человек – свою семью. Маленькие и трясущиеся, словно подвижный, суетливый снег, её пальчики касаются своей щеки, медленно размазывая десятки крохотных капелек в неказистое, кровавое пятно. Это была самозащита? Альтруистический порыв спасти брата? Помутивший рассудок страх? Или вовсе мимолётная потребность в отмщении? Люмин не раздумывает над мотивом, побудившим её к этому кровожадно-зверскому греху, бесконечно повторяя в мысленном бормотании лишь одно слово: «монстр», к которому вскоре добавляются: «прости, мама...» Теряя связь с жизнью, Ламия не пытается изречь что-то напоследок. В неумолимо темнеющем сознании всплывают образы грязного прошлого, те образы, которые та так тщательно старалась отдать в лапы забвению, не желающему впускать в свои врата что-то настолько порочное, неправильное... — Да ей же и тринадцати нет. Чё с неё поиметь? Да и цена за этот шмак костей какая-то невообразимо запредельная. — Девчонка первый сорт! — хмурясь, возмущается пятидесятилетний сутенер, — Не гляди на возраст: она обученная, умелая. Опытнейшая проституточка! Ну-ка, поприветствуй дяденьку, покажи какая ты послушная, — Ламия сидела на саднящих коленях, разодранных в области коленной чашечки. Во рту находилась какая-то кислая, мокрая и замызганная тряпка, а запястья рук, завязанные за спиной, протяжно ныли. Она кивнула, будучи не в состоянии что-то промолвить. — Опытнейшая говоришь... Ну, заливай! Да она ж девственница. За дурака меня держишь? — Потому и цена такая. Её обучили целомудренным путём, — подведя указательный палец к губам, дородный старик с безобразными проплешинами с мерзкой похабностью расхохотался. — Грязный пёс. Уж ладно, поверю на слово. Посмотрим на что способны твои плоские шкуры, — не сосчитать сколько раз её назвали подобными словами за те дни, проведённые в заключении внутри этой бетонной, тесной камеры. Точное число своего пребывания здесь ей не было известно, ибо её не вдавали во временные подробности, потому она считала по количеству принятых ею клиентов – таким образом у неё вышло насчитать целых тринадцать мучительных дней: в сутки девочкам возрастом до пятнадцати разрешено принимать лишь до четверых (она до жутчайшего зубного скрежета презирала эту формулировку, сказанную тем престарелым сутенером в первый день нахождения здесь, звучавшую так, будто нечто столь вынужденное, унизительное, мерзкое – Дар Божий). Вот только разве могла она расплескать хранимую под сердцем ненависть больше дозволенного, пойдя вопреки отцовскому назиданию? Нарушить данный себе обет? Батюшка увещевал: «Не смей ненавидеть человека, какое бы зло из себя тот не представлял. Гневайся, чихвость, но не ненавидь». Но разве можно здесь не ненавидеть, папа? После того, как этот прескверный человек (мысленно она называла его оборотнем) "выкупил" Ламию у заправляющего борделем старикана, решившего сбагрить просроченный товар, а именно двенадцатилетнюю неумеху, становившуюся с каждым днём всё менее "востребованной", "желанной" и "притягательной" – он увёз её в другую страну, находившуюся немыслимо далеко от её Родины. Там же с нею и обвенчался. Ламия заставила себя рано повзрослеть, вырвав из разума все мысли о невозможном побеге в стране, законом запрещавшей женщинам покидать обитель без сопровождения мужа, брата или отца. Но то было не самым ужасным, ведь ради удержания проклятья ей пришлось полюбить человека, который прямо называл её "купленной женой". К собственному отвращению, у неё это получилось, отчего каждая минута, проведённая с ним, постепенно теряла тот неприязненный оттенок, который преследовал её несчитанное время. Её гордость и достоинства были растоптаны в день, когда она осознала, что привязалась к этому монстру. Временами он дарил ей цветы за послушание; в дни накатывающей хвори самолично холил над нею, не позволяя врачам лицезреть свою женушку. Руку и вовсе не поднимал, ибо как поднять на ту, кто не позволяет себе перечить мужу? Однако без конца твердил, что за предательство обнародует информацию о том, в каком неприличном месте та работала, что несомненно привело бы её на эшафот в той стране, где эта деятельность карается смертной казнью. А иногда с укоризной припоминал ей о том, что та бывшая проститутка, после чего ей приходилось выражать свою безмерную благодарность за то, что он снизошёл до того, чтобы взять в жёны такую, как она. Спустя три года проживания в чужой стране – язык не поворачивался назвать её "новой" или "своей" – этот оборотень её обрюхатил. Гнусные законы не позволяли ей сделать аборт, но что важнее – этого не позволял муж, но разумом она понимала, что не могла родить... ни при каких обстоятельствах. Отчаяние нависло над нею глумливым дьяволом, отчего при очередном споре за дальнейшую судьбу её детей та выхватила нож, предприняв попытку всадить себе его в чрево, но была остановлена супругом, которого впервые в жизни ей довелось увидеть плачущим, молящимся и просящем о прощении. Тогда она не знала у кого он просил это прощение – у неё или у Господа Бога, но он не прекращал извиняться и молиться, пока волок трепыхающуюся жёнушку в спальню; не прекращал, пока приковывал её наручниками к прутьям изголовья кровати; не прекращал каждый день, когда заходил в спальню и видел там осквернённую, закованную и подавленную девочку. Она – засушенный гербарий, мёртвый и бесчувственный, что помогло ей прожить всё отведенное ей время без прорыва зла из сердца. И когда она родила, он тоже не прекращал извиняться и молиться. Более того, позволил ей родить на её Родине спустя несколько месяцев. Там они и остались жить, ведь он желал лучшего будущего для своих детей, но вскоре погиб в автокатастрофе. За все годы она так и не смогла найти причину его непостоянству, которая та так не любила, отнесся того к категории душевнобольных. А дальше второе замужество и, словно клеймо, выжженное на душе, нежеланное потомство... До сих пор нежеланное: видя перед собою малолетнего сына, который до тошноты громко вопит и рыдает, у неё возникает невыразимая тяга к как можно скорейшей смерти, дабы не слышать больше голосов, которые ей так претят. И вот, неистовая жажда забвения начинает утоляться по мере меркнущего взгляда; уродливая свеча жизни догорает, пресекая дыхание и биение сердца. В последнюю секунду, в искре осознания того, что она справилась, Ламия признаётся в том, как же всё-таки презирает этот Мир. Хлёсткая пощечина возвращает Итэра в колею, который глядит на Кассандру растерянно, в какой-то мере тревожно, все ещё с отливом выцветающего гнева. — Сестра – последнее, что должно волновать тебя с таким грузом обязанностей. Ты превращаешься в лоботряса, взошедшего на престол по нелепой случайности! Воссоздать государство – первая, но далеко не последняя обязанность, Итэр. Народ нуждается в надёжном, озабоченном своей страной правителе. Не беспутного бездельника, хохочущего над шутами; не садиста, проводящего большую часть времени в темнице Дайнслейфа; не надсмотрщика, следящим за происходящим в Чайнике и порой подсобляющим сестру, а в мудром, храбром, сильном лидере. Сейчас мы сталкиваемся с многочисленными проблемами: нестабильность правовой системы развязывает руки для коррупции и произвола; вопросы внутренней безопасности остаются открытыми; недовольство народа растёт, а экономическое положение страны по-прежнему критично. Ещё один такой досужий месяц и улицы утонут в гражданских бесчинствах! Ты – архитектор будущего Каэнри'ах, который построен на чужих потрохах. Принести такую жертву и вести праздный образ жизни, да ты... ничтожен, — как резко та переходит с формального обращения на прямые оскорбления Его Высочества, но учитывая ситуацию – иначе она не может. — Помолчи, Кассандра... — трёт пульсирующие, непривычно тягостные виски. Голова раскалывается, а мозг необычайно клонит в сон, — Я организовал Высший Совет – они со всем разберутся, а моё дело только рассмотреть и принять, — на ватных ногах бредёт к зеркалу, всматриваясь в растущее при приближении отражение, — на то и нужны королевские прихвостни. Дай им неделю. — На делегировании полномочий твои задачи не обрываются. Какое же ты величайшее королевство так желал дать узреть Люмин, если сам не работаешь над его улучшением и стабильностью? Она в том Чайнике будет вечность сидеть на пару с куклой! Или что, хочешь высвободить её и дать взглянуть на ту разруху за пределами дворца? Или... ты и вовсе не собирался её высвобождать, стыдясь своих окровавленных рук? Что она бы сказала, узнай, что стало с Тейватом? А она, несомненно, узнает... — Кассандра делает твёрдых два шага вперёд к Итэру, что-то рассматривающего в зеркале, — Чего же Вы молчите, Ва-ше Вы-со-че-ство? — чеканит пренебрежительно-едко, пытаясь установить зрительный контакт с ним через зеркальную гладь. — Думаешь у моей снисходительности нет предела? О, я не столь великодушный, каким ты меня считаешь, уж поверь. Проведенные столетия рука об руку меня не остановят, так что, повторюсь, помолчи, пока я не устроил публичную казнь своей доверенной. Руководи и дальше своей Гвардией, не забегая на чужую территорию, — вытирает тыльной стороной руки пот с лица, ярко чувствуя недомогание по всему телу. Кассандра замечает его состояние, но не комментирует. — Я никогда не считала тебя великодушным. Можешь и дальше пропускать мимо ушей всё мною сказанное, но в таком случае та цена, которую пришлось заплатить за это всё, — она указывает пальцем в окно, как бы говоря о государстве в целом, — станет напрасной, — в гулких шагах, последовавших за этими словами, отражаются все те злость, раздражение и бессилие, которые она испытывает; вслед за шагами – грозное звучание захлопывающейся двери. Итэр же мгновенно забывает про этот разговор, сочтя его за лёгкую размолвку, как будто Кассандра не позволила своему языку слишком многое. У него на ветхом уме была лишь Люмин, которая никоем образом не могла покинуть пределы Чайника, но всё-таки как-то оказалась вне зоны досягаемости Итэра и зрительно, и чувственно, заодно прихватив с собою двоих друзей. Итэр разделил своё сознание на две части, внедрив половину внутрь Чайника. Такое слияние позволило ему завладеть этим местом целиком, стать его вездесущим Божеством, способным вертеть каждым камешком, каждым деревцем, каждой травинкой так, как ему только заблагорассудится. То же он сделал и с небольшой долей сознания Дайнслейфа, но с одним отличием: пока Итэр Творец, для которого Чайник является своего рода конструктором, Дайнслейф – простой наблюдатель, беспрерывно смотрящий на то, как его возлюбленная проводит вечера с другим. Итэр и сам не понимал к чему такие осложнения, но после пробуждения проклятья всё казавшееся ранее неразумным приобрело иной окрас. — Дождись, сестрица... — переводит взор широко распахнутых глаз на парящий Чайник, — я придумаю что-нибудь.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!