Глава 1

9 февраля 2026, 00:57
      Мои руки были в крови. Кожа на моих ладонях была липкой. Густая, все еще теплая жидкость, словно алый бархат, струилась по моим худым рукам, затекала в складки согнутых коленей, впитывалась в грубую ткань плаща, расстеленного под Дафной. Каждый мой палец был инструментом отчаяния, я вдавливала их в рваные края раны на ее животе. Под моими ладонями угасал трепет жизни, слабая, неровная пульсация, похожая на всплеск в грязной луже. Сознание путалось, опьяненное спертым, сладковатым запахом гнили. Он исходил оттуда, из-за спины, где в кромешной тьме корчились черные, бесформенные очертания. Холодный каменный пол пробирал до костей, но я не чувствовала ничего, кроме всепоглощающего жара паники, сжимавшего мое горло. Моя спина была одним сплошным застывшим мускулом, готовым лопнуть от напряжения. Крупная дрожь била меня, как в лихорадке, заставляя зубы выстукивать немой, безумный ритм.       Дафна. Моя милая Дафна… От ее кожи, бледной, как лунный свет на мраморе, все еще исходило едва уловимое золотое сияние — магия, последние искры сильнейшей животворящей энергии Создателя. Ее рот, испачканный той же кровью, что и мои руки, беззвучно ловил воздух. Глаза, широко раскрытые, были полны не боли, а какой-то невысказанной, страшной тайны. Она пыталась поднять руку. Но для чего? Что она хотела показать мне? Что было важнее ее собственной жизни? Пальцы, изящные даже сейчас, дернулись, поползли по кровавому полу, оставляя короткие, беспомощные штрихи.       Мир сузился до размера раны. До той теплой, липкой пульсации, что сочилась сквозь мои пальцы, вопреки всему, что я знала о перевязках, о травах, о человеческом теле. Камень под коленями впивался в кости леденящей тяжестью, но эта боль была ничем, призрачным эхом по сравнению с тем, что разверзалось под моими руками. Дафна. Безвольно лежащая на холодных плитах, ее золотое платье, обычно сиявшее как расплавленное солнце, теперь казалось неестественно тусклым. А в центре — черное клеймо смерти. Дыра. Не разрез, не рваная плоть от клинка, а именно дыра, будто кусок ее тела, души аккуратно вынули и унесли с собой. Края не сочились алым. Они были обуглены, почернели и хрустели, как папирус, тронутый пламенем, и из глубины струилась не кровь, а густой, мерцающий синевой и фиолетовым дым.       — Пожалуйста, дыши, — выдохнула я, и мое собственное дыхание вырвалось хриплым, отрывистым клокотанием, будто в моих легких стояла вода. — Не закрывай глаза…       Ее веки, окаймленные пепельными ресницами, которые всегда казались позолоченными на солнце, дрогнули. Мои руки, будто чужие, бездумно задвигались, срывая с моей же рубашки еще одну полосу ткани. Хлопок рвался с сухим треском, заглушаемым только свистом в моих ушах. Я наложила жгут поверх уже пропитанного темным алым комка, прижала, вдавила в эту ужасную мягкость, ожидая сопротивления мышц, твердости плоти, но под пальцами было лишь развороченное мясо и что-то иное, скользкое и холодное, как пепел после сильного огня. Золотое сияние, что обычно струилось вокруг Дафны легким сияющим туманом, меркло. Оно не гасло резко, нет. Оно тускнело, как закат за грязным, пыльным стеклом витражей, краски сползали вниз, теряя форму, оставляя после себя лишь грязно-бурую плоть.       Я наклонилась ниже, почти касаясь своим лбом ее лба. Холод ее кожи прошелся по мне ледяной волной. Ладони я прижала еще сильнее, до хруста в своих же суставах, чувствуя, как горячая струя находит новые пути, обтекает мои запястья, заполняет морщинки на костяшках пальцев, медленно и неумолимо. Она текла не так, как должна течь кровь. В ней не было живой пульсации. Это было тихое, теплое половодье, уносящее с собой все.       — Я смогу, — прошептала я в пространство между нашими лицами. Воздух там был густым, тяжелым от запаха медной крови, от сладковатого, острого душка подступающей смерти, как от брошенного букета полевых цветов, который забыли в вазе. Этот запах впитывался в язык, щипал ноздри. — У меня получится. Это всего лишь небольшая рана. Соберись, Блум. Соберись!       Голос мой казался чужим, плоским, как у безжизненной куклы. Я повторяла эту мантру вновь и вновь. Ложь резала мое собственное горло холодно сталью. Небольшая рана. Боги, какая же это была ложь. Это был мир. Целый мир тьмы и небытия, разверзшийся в самом центре той, что была моим солнцем. Магия. Черная, выжигающая магия, против которой мои тряпки были просто детскими рисунками на песке перед приливом.       Дафна снова попыталась заговорить. Ее губы дернулись. Из горла вырвался не звук, а сдавленный хрип, клокочущее бульканье, будто она пыталась протолкнуть слова сквозь воду, что заливала ее изнутри. Глаза, цвета летнего неба, помутневшие от боли, метнулись куда-то за мою спину. В темноту за колоннами, откуда несло запахом влажной земли, гниющих корней и чего-то старого, нечеловеческого. Ее рука, лежавшая на камне, дернулась. Пальцы скребнули по шершавой поверхности, оставляя слабые алые росчерки. Указательный палец вытянулся, дрожа, как стрелка разбитого компаса, указывая туда же, в пустоту, в мрак.       — Дафна! Нет! — Моя мольба вырвалась громче, сорвалась с тихого шепота на крик, который тут же разбился о своды и вернулся ко мне жалким эхом. Голос ломался, дребезжал от непрекращающегося плача, который так и не вылился слезами. Слезы застыли где-то глубоко внутри, превратившись в ледяной ком, давящий на диафрагму. — Пожалуйста... Все будет хорошо.       И тогда ее тело выгнулось. Оно оторвалось от пола не рывком, а плавно, жутко, с тихим скрипом напрягшихся сухожилий и хрустом позвонков. Дуга была неестественной, невозможной, будто невидимая рука вставила стальной прут вдоль хребта и медленно потянула за концы. Все мускулы застыли в каменном спазме, вырисовывая под кожей рельефы, которых я никогда у нее не видела. Я застыла, не в силах даже прижать ее обратно, наблюдая, как эта последняя агония овладевает ею. И золотое сияние, то слабое, последнее, что теплилось вокруг ее висков, как нимб, погасло. Один тихий, последний выдох, и света не стало. Я все еще держала ладони на ране, но пульсации под ними больше не было. Только тихое, пассивное тепло уходящего летнего дня. Мышцы спины Дафны расслабились. Тело опустилось на камни с тихим, безжизненным стуком. Голова откинулась в сторону, открывая длинную линию шеи, которую я так часто щекотала в детстве, чтобы услышать ее беззаботный смех. Теперь на ней застыла лишь тишина.       Я медленно, будто сквозь густой сироп, оторвала свои руки. Они были красными до локтей. Кровь, уже темная, почти черная в тусклом свете, медленно стекала с кончиков пальцев, капала на камень с тихим, размеренным звуком. Я смотрела на них, не видя. Потом перевела взгляд на лицо сестры. Ее глаза были открыты. Они смотрели ввысь, в темные своды пещеры, но не видели их. Зрачки расширились, поглотив голубое сияние, оставив лишь плоское, остекленевшее зеркало, в котором ничего не отражалось. В них не было ни ужаса, ни покоя. Была лишь пустота. Пустота, что разбивало мое сердце. Дрожь началась глубоко внутри, поднимаясь как едкий тяжелый дым. Она пробилась наружу, затрясла мои руки, сжала челюсти так, что зубы заскрежетали. Я наклонилась к самому ее лицу, чувствуя, как мое дыхание ничего уже не согревает.       — Зачем? — прошептала я, и слово вышло не звуком, а клубящимся облачком пара в холодном воздухе. Оно коснулось ее щеки, не оживив ее. — Зачем ты это сделала?       Ответом была только тьма в ее взгляде и холодный, фиолетовый отсвет из раны, пульсирующий в такт моему собственному, бешено застучавшему сердцу. Она ушла. Забрав с собой все солнце этого мира. И оставив меня одну с этой дырой в душе, с этим вопросом, висящим в гнилостном воздухе, и с тишиной, которая была громче любого крика. Я зажмурилась, вдавливая ладони в ее грудную клетку, пытаясь силой, грубой физической силой, заставить что-то дрогнуть под ними. Холодная плоть, уже терявшая упругость, податливо проминалась. Ни толчков, ни вздоха, ни слабого трепетания века. Ничего. Только тот леденящий фиолетовый отсвет, пробивавшийся сквозь веки, мерцающий в такт моему отчаянию. Потом раздался голос. Не один. Несколько. Они пришли из темноты за колоннами. Они пришли из тьмы, что клубилась у меня за спиной, но были не снаружи. Они были внутри. Они вползали в мою голову, просачивались сквозь кости черепа, вибрировали в воздухе, который я пыталась вдохнуть. Хриплые. Старые. Звук, похожий на скрежет заржавевших дверных петель, которые десятилетиями не открывались.       — Она выбрала смерть… из-за тебя… — пропел один голос, тонкий, визгливый, как лезвие бритвы, проводящее по стеклу. Он резал уши, извилины мозга. — Слабая… бесполезная…       Мои собственные зубы сомкнулись так сильно, что челюсть заныла тупой болью. Зачем? Зачем они это повторяют? Они не могут говорить. Мертвецы не разговаривают. Это закон, это правило. Если Дафна лежит безмолвная, если ее губы уже ничего не скажут, то и эти… эти тени не имеют права. Их голоса были нарушением самого миропорядка, осквернением тишины, в которой должна была быть лишь смерть.       — Нет! — Крик вырвался из меня сам, дикий, животный, раздирающий горло так, что я почувствовала привкус новой, уже своей крови. — Нет! Вы мертвы… Вы все мертвы!       Эхо моего крика ударилось о своды и вернулось ко мне жалким, искаженным подобием ярости. Я говорила с пустотой. Я кричала на собственные кошмары. Мысль, скользкая и липкая, просочилась в сознание. Мой разум, не выдержав, решил сыграть со мной в самую злую игру. Слабая. Эмоциональная дура, неспособная принять потерю, и поэтому рвущая саму себя изнутри. Я сжала голову руками, чувствуя, как под пальцами смешиваются холодный пот и засохшая кровь Дафны. Но голоса не прекращались. Они нарастали, сплетаясь, перекрывая друг друга, создавая мерзкую, бессмысленную какофонию, от которой стыла кровь в жилах.       — Пламя её жизни погасло… чтобы скрыть твою никчёмность… — прошипел другой, низкий, булькающий, словно из-под воды.       Я зажмурила глаза крепче, вжала ладони в уши до боли, до звона. Ногти впились в кожу за ушными раковинами. Не помогло. Боль, причиняемая самой себе, не помогала. Голоса звучали не снаружи. Они поднимались из глубины, из того темного колодца, что внезапно разверзся в моей душе на месте, где раньше было солнце.       — Заткнитесь! — завопила я, и не сразу узнала свой собственный голос. Он был полон хрипоты, сдавлен паникой, истерично высок. Голос загнанного в угол зверька, которого вот-вот раздавят. — Заткнитесь!       — Ты встретишь его… — голоса внезапно слились в один, многоголосый кошмар. — И узнаешь глаза… что впустили нас… — Их надменный, скрипучий шепот внезапно перешел на рык. Низкий, гортанный, звук дикого зверя, загнанного в угол, но от этого лишь более опасного.       Мурашки побежали по спине, сковывая мышцы. Что? О ком они? Его? Их кто-то… послал? Мысль, острая и отравленная, вонзилась в мозг. Это была не просто атака. Это было… убийство? Слишком много вопросов, острых, как осколки, зароилось в спутанном от ужаса и отчаяния сознании. Они кололи изнутри, не давая собраться. Мое тело словно налилось свинцом. Я попыталась отползти от Дафны, от этого места, рвануться в темноту, лишь бы убежать от этих голосов. Но мышцы не слушались. Ноги не разгибались, руки дрожали так, что не могли оттолкнуться от скользкого камня. Все мои попытки превратились в жалкие, судорожные содрогания, в конвульсию твари, пригвожденной к месту своим же страхом.       — Заткнитесь! — завыла я уже без сил, сжимаясь в комок на холодном полу. Я скрутилась вокруг пустоты в груди, уткнув лицо в колени. Ткань платья, жесткая от засохшей крови Дафны, прилипла к щеке. Запах, тот самый, сладковато-медный запах смерти, заполнил ноздри, смешался с запахом моего собственного ужаса. — Заткнитесь, заткнитесь, заткнитесь!       — Твоя ненависть… — прошипели они, и в их хрипе появилась какая-то ужасающая, нечеловеческая интонация. — …будет ему венцом…       Их страшный хрип оборвался. И начался смех. Надменный, холодный, лишенный всякой теплоты, обещающий лишь бесконечную боль. Он звучал не из одной точки. Он исходил из каждой поры окружающей темноты, вился вокруг меня, как ядовитый, удушающий дым, проникал под кожу, в кости. Я прижала ладони к ушам так сильно, что хрустнули хрящи, но смех только нарастал, заполняя собой вселенную. И в самый пик этого ада, когда граница между реальностью и безумием истончилась до паутинки и вот-вот должна была порваться, я услышала другой голос.       — Блум…       Сначала это был лишь смутный звук, далекий, как сквозь толщу воды. Просто вибрация, пытающаяся пробиться сквозь стену скрежета и смеха. Потом он стал четче. Мягкий. Требовательный. Он прорезал этот бред, как лезвие раскаленной ножа. Он звучал где-то далеко, в другом мире. Я проигнорировала его, вжавшись в себя еще глубже, пытаясь стать меньше, незаметнее, исчезнуть совсем. Вокруг, в искаженном восприятии, закрутились, заплясали темные, бесформенные силуэты, вытягиваясь из теней.       — Блум… — Голос становился громче. Ближе. Настойчивее. Назойливее. Этот голос был чужеродным в этой знакомой до мозга костей картине ужаса. Он не вписывался. Он был ошибкой. Я хотела, чтобы он исчез.       Запах. Первым пришел он. Не гнили, не крови, не влажного камня. Резкий, чистый, почти колючий запах антисептика перехватил дыхание. Под ним тонкая, успокаивающая нить сушеной лаванды. И еще что-то… теплое, глубокое, смолистое. Старое дерево, пропитанное годами и дымом благовоний. Твердая плоскость подо мной стала не леденящим, шершавым камнем, а… жестковатой тканью. Матрасом. Под ним я почувствовала упругие пружины. Под спиной и ногами — прохладная, гладкая хлопковая простыня. Свет. Тьма за моими сомкнутыми веками была уже не пожирающей. Она была пронизана светом. Теплым, красновато-оранжевым сиянием, которое просвечивало сквозь тонкую кожу век, отбрасывая на внутренний мир не сцены кошмара, а танцующие блики. Дрожь, которая сотрясала меня, не прекратилась. Она лишь изменила характер — стала мелкой, частой, как у промокшего и замерзшего щенка. Воздух, который я наконец вдохнула полной грудью, обжег легкие своей чистотой и… стерильностью.       Я открыла глаза. Мир вокруг был размытым от невысохших слез и остатков паники. Белый, испещренный сетью темных витиеватых трещин, потолок лазарета плыл у меня над головой. Тени от высокого стрельчатого окна ложились на него живыми, изломанными пятнами, смешиваясь с тусклым, мерцающим светом подпотолочных канделябров. Воздух был спертым, но чистым, его постоянно прогоняли сквозь систему кристаллов, выжигая миазмы болезни. И все равно, под этой искусственной стерильностью, как под тонким льдом, проступал запах. Плоти, боли, железа и трав. Он висел в пространстве густым шлейфом, проникал в складки одежды, въедался в волосы.       Я не заметила, как уже несколько минут сидела, уставившись в красноватую воду таза передо мной, не видя своего отражения. Мои руки все еще были в крови. Но теперь она была иной. Засохшей, темно-бурой, въевшейся в кожу, заполнившей каждую черточку на пальцах, затвердевшей черной каймой под ногтями. Я разжала пальцы, медленно, с трудом, ощущая, как застывшая пленка трескается, а суставы скрипят от неподвижности. Сознание, увязшее в липкой паутине кошмара, с огромным усилием поползло назад, в реальность, цепляясь за детали. Шероховатость каменного пола под табуретом. Прохлада влажного воздуха. Гул, низкий, непрерывный гул, состоящий из сотен стонов, сдавленных вдохов, скрипа тележек, шепота заклинаний и плеска воды. Лазарет. Перевязки. Горячая вода в тазу, уже остывшая. Мое сознание начало проясняться. Я… я должна была мыть бинты. Я села на табурет, опустила руки в теплую воду… и провалилась. Провалилась туда, в тот кошмар, в тот холод, в хрип сестры, что преследовал меня каждую ночь. И теперь, вынырнув, я ощущала, как реальность накладывается на воспоминание, словно два разных пергамента. И на меня смотрели другие глаза. Не золотые, угасшие, как у Дафны. Яркие, живые, зеленые, как молодая хвоя после дождя. Глаза Мелиссы.       Она стояла напротив, за другим столом, заваленным склянками, пучками трав и грудами окровавленного белья. Миниатюрная женщина, чье тело казалось хрупким под просторным белым передником, который теперь мало чем отличался от бинтов в моем тазу, темно-красная, местами черная масса. Коричневая ткань нижнего платья прилипла к ее телу, тяжелая от влаги и пятен. Ее движения были резкими, ритмичными. Она рвала длинные полосы ткани, пропитывала их из темной бутыли жидкостью, от которой воздух окрашивался едким, целебным запахом. Название настойки я так и не запомнила. Кажется, мне еще нужно многому научиться. Очень многому.       Поза ее была привычной, корпус слегка наклонен вперед, плечи напряжены не от усталости, а от готовности броситься на помощь каждому нуждающемуся. Готовностью в любой миг рвануться, среагировать, спасти. В ее взгляде, пристально устремленном на меня, не было укора. Была усталость, проступившая глубокими тенями под глазами и морщинами у губ, но в самой их глубине горел неутомимый огонь. Эта женщина могла одним взглядом остановить панику в палате и одним движением руки вправить кость, от которой другие целители отворачивались. В ее тишине было больше силы, чем в криках полководцев. Ее губы, бледные от напряжения, приоткрылись.       — Блум, дорогая, — прозвучал голос. Тот самый, который вонзился тогда в какофонию склепа, как якорь. Он был мягким, обтершимся о тысячи страданий, но в его основе чувствовалась стальная нить требовательности, которую я знала так хорошо. Она произнесла слова четко, разделяя их, будто вбивая мне в сознание гвоздями. — Если ты вызвалась мне тут помогать, то заканчивай витать в облаках!       Ее звонкий, режущий гулкий воздух голос привел меня в чувство. Слова упали в тишину моего разума, разбивая последние, цепкие осколки того ада. Я медленно, будто против вязкого сопротивления, опустила окровавленные руки обратно в остывшую воду. Вода замутилась, окрасилась в ржавый, грязно-бурый цвет. Это была не ее кровь. Пронеслось у меня в голове навязчивой, успокаивающей мантрой. Это была не ее кровь. А здесь, сейчас, нужно было просто мыть бинты. Я кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Горло сжалось. Я взяла в руки очередной грязный, свернутый лоскут полотна. Ткань была жесткой от засохшей крови.       — Мелисса, не приставай к девочке. — Голос мужчины, лежавшего на узкой кушетке между нашими столами, содержал намеки на улыбку, проступающую сквозь хрипоту боли.       Мой взгляд скользнул за Мелиссу, вглубь зала. Теперь я отчетливо поняла, где нахожусь. Пространство, бывшее когда-то то ли приемным залом, то ли манежем, теперь было лесом из сотен, тысяч коек, поставленных вплотную друг к другу. Деревянные рамы скрипели под весом тел. На одних койках маги, моложе меня, корчились в беззвучных судорогах, закусив кляп, чтобы не откусить язык. На других — седые ветераны с пустыми глазами смотрели в трещиноватый потолок, их лица были влажными от невыплаканных слез отчаяния за своих близких. Между рядами, словно призраки в своих запачканных передниках, двигались целители и ученики. Они наклонялись, перевязывали, прижигали раны каленым железом или мазями, от которых шел едкий дым магии. Воздух гудел от этого низкочастотного страдания, впитываясь в камень стен.       — Ей и так тяжело смотреть, как старики корчатся от боли на кушетках, а тут ты со своими нравоучениями, — продолжал мужчина, и в его голосе появились эмоциональные нотки, заставившие Мелиссу на мгновение оторваться от бутылька с настоем. — От наших стонов и криков уши сворачиваются в трубочку, а ты ее заставляешь днями и ночами тут дежурить.       Мужчина средних лет, с неестественной для его возраста сединой, выбелившей темные виски, пытался приподняться на локте. Лицо его, иссеченное шрамом через левую часть лица, было бледным, но в глазах, цвета грозового неба перед ливнем, еще тлела искра боевой магии. Он повернул голову ко мне, и его пронзительный взгляд заставил меня прервать механическое трение бинта о рифленую доску. Он улыбнулся. Настоящей, искренней улыбкой, от которой морщины у глаз разошлись лучами, и заговорщически наклонил голову ближе, будто делясь великой тайной.       — Я бы на твоем месте прикинулся мертвым, потому что только так от этой целительной бомбы… — он словно специально сделал кивок в сторону Мелиссы и улыбнулся еще шире, — …можно скрыться, — его голос, с примесью явной насмешки, превратился в заговорщический шепот, который, однако, было прекрасно слышен. — Меня она уже залечила, а у тебя есть шанс спастись…       Я застыла, зажав в руках мокрый бинт. Вода капала с моих пальцев на передник.       — В твоем возрасте нужно думать о романтике, читать о приключениях, влюбляться, — продолжал он, и в его шепоте появилась теплая, отеческая нота, — а не тратить свою молодость на изучение настоек и перевязку старых вояк в душном лазарете.       К концу фразы его бравада уже откровенно смешивалась со смешком, который он подавил, скривившись от боли в боку. Мои руки все еще дрожали, когда я, отложив бинт, взяла чистый рулон и потянулась к его кушетке, чтобы сменить повязку на животе. Но от доброты, которой были пропитаны его слова, что-то внутри меня дрогнуло. Ледяной ком в груди немного разжался. Стало чуть легче дышать.       — Не говорите так, — выдохнула я, разматывая старые бинты, пропитанные темно-желтым лечебным составом. — В такое тяжелое время мы все должны держаться месте. Я не хочу, нет… Я не смогу прожить ту жизнь, которую вы описали, пока вы уми…       Выученная за эти долгие годы мантра, та самая, что держала меня на плаву, была бесцеремонно прервана. Рука Мелиссы рассекла воздух в паре миллиметров от моего лица, а ее пальцы щелкнули у самого моего носа.       — Блум, прекращай болтать и занимайся делом и дай мне чистый бинт! — ее голос вновь обрел ту самую стальную режущую строгость. Она уже стояла рядом, ее зеленые глаза метнули молнию в сторону солдата. — А ты, лежи и не двигайся! У тебя помимо колотых ран еще и плечо раздроблено!       Пока она раздавала указания, ее вторая рука, сильная и уверенная, с длинными ловкими пальцами, уже легла на опухшее, неестественно вывернутое плечо мужчины, осторожно, но тщательно ощупывая повреждение. Солдат замер, затем его лицо озарила наигранная просветленность.       — Да? Надо же… — произнес он с преувеличенным удивлением. — А я-то думал, почему это у меня левая рука не работает. До этого момента я был абсолютно уверен, что это я вчера вечером с парнями перебрал и…       Они так непринужденно, почти по-семейному разговаривали поверх этой пропасти боли и страха, что мир вокруг меня на секунду качнулся и встал на свою ось. Скрип тележек, всплеск воды, сдавленные стоны — все это осталось, но отступило на второй план, стало фоном. Сейчас для меня звучали лишь живые голоса, спор, забота, скрытая под грубоватой шуткой, и простая, тяжелая работа. Никакого насилия в этот миг. Никакого пронизывающего до костей страха. Никакой бездыханной тишины смерти. Только жизнь, упрямо цепляющаяся за себя, и руки, которые отчаянно пытаются ей в этом помочь. Мои руки, все еще в крови, продолжили свою работу.       Свет в лазарете был желтым, маслянистым, от десятков догоравших свечей в канделябрах, и он дрожал на стенах, как и воздух — от стонов, скрипа кроватей, приглушенных команд. Я несла таз с кристально чистой водой, которая в нем колыхалась в такт моим шагам, отражая это тревожное мерцание. Именно тогда мой слух выхватил из общего гула знакомые, отточенные как клинки, интонации. Голос Мелиссы, моей наставницы, был низким, ровным, но в нем слышалось то особенное напряжение, которое появлялось, когда она работала с чем-то серьезным. И другой голос — мужской, хриплый от сдавленной боли, но на удивление все еще насмешливый. Я успела сбегать до другого конца лазарета к маленькому фонтану, чтобы сменить воду, а они все также обменивались колкостями. Они точно были кем-то большим, чем просто знакомыми. До меня долетел маленький фрагмент их странного разговора, от которого мои брови взметнулись вверх одним резким движением.       — Если бы ты хоть немного поспешила, я бы уже отправился на ужин, — проскрипел он, и в конце фразы голос дрогнул, выдав его.       Мелисса, стоя спиной ко мне, лишь громче растерла между ладонями густую, липкую субстанцию. Запах ударил в нос даже на расстоянии: резкая, бьющая в мозг мята и под ней холодный, маслянистый шлейф чего-то металлического, словно она растирала в порошок лезвия. Она не обернулась.       — Если бы ты хоть немного думал головой, а не своей вечно геройской задницей, ты бы сейчас не лежал здесь, а как всегда, трахался в казарме с какой-нибудь смазливой девицей, — отбрила она, и в ее словах сквозила не злоба, а грубоватая, стертая временем привычка. Как у старых товарищей, которые сто раз вытаскивали друг друга из-под обстрела и теперь могут позволить себе такую прямоту.       — Ха-ха, ты все еще обижаешься, Мелисс? — На его лице вновь расцвела неестественно сияющая улыбка.       Мои пальцы сильнее сжали край металлического таза. Нет. Даже не хочу знать о подробностях их взаимоотношений. Я намеренно громко поставила таз на табурет рядом с кушеткой, чтобы обозначить свое присутствие, но на меня даже не обратили внимания, зато я переключила внимание на плечо, которое так тщательно чем-то натирала Мелисса. Его плечо представляло собой жуткое зрелище: распухшее, цвета перезрелой сливы, с неестественным, угловатым выступом под кожей. Мужчина, стиснув зубы, смотрел в потолок, но взгляд его был острым, собранным, будто он силой воли отодвигал боль на периферию сознания.       Мелисса, тоже стиснув челюсти от концентрации так, что задвигались скулы, резко втерла пахучую смесь в багровую кожу. Мускулы на его руке взбугрились каменными глыбами. Затем она приложила к месту травмы обе ладони, уперевшись всем весом. Дыхание ее замедлилось, стало глубоким, ровным. И из-под ее пальцев, из самой глубины плоти, пробилось сияние. Оно было не ярким, не слепящим. Глубоким, густым, как темный изумруд, или как лесная чаща в дождливый полдень. Оно обволокло поврежденное место, не оставаясь на поверхности, а как бы втягиваясь внутрь, просачиваясь в каждую трещинку кости, в каждое порванное мышечное волокно.       Я замерла с бинтами в руках, забыв о своей задаче. Это было прекрасно. И ужасно. Прекрасно, потому что это была магия жизни в чистом виде, сила, сплетающая плоть заново. Ужасно — потому что я видела, что происходит с пациентом.       Он издал сдавленный, глухой стон, который, казалось, вырвался не из горла, а из самых глубин. Все его огромное тело напряглось, стало дугой, оторвавшись от кушетки на несколько секунд. Пальцы его здоровой руки впились в деревянный край так, что суставы побелели, а под ногтями выступила краска. Он корчился, но не от внешней боли, а от той, что рождалась внутри. В тот миг, когда под действием магии раздробленные, превращенные почти в крошку кости начали сдвигаться, находить друг друга, сращиваться. Звук доносился приглушенно, сквозь слои мышц и кожу. Он был тихим, влажным, похрустывающим. Точно такой звук издает человек, ломающий под собой охапку сухих, старых прутьев. Припухлость под руками Мелиссы таяла на глазах, спадала, как отлив, обнажая более привычный рельеф мышц. Но кожа на этом месте темнела, будто ее заливали чернилами изнутри. Сложный, паутинообразный узор синюшных, почти черных прожилок проступал на поверхности — след глубокого внутреннего кровоизлияния, который будет сходить неделями, напоминая о цене этого мгновенного исцеления.       Тем временем мои ноги сами понесли меня дальше, к следующей койке. Я вытерла руки о передник и принялась за работу, которую уже делала автоматически. Рана была огромной. Ровный разрез, аккуратно зашитый крепкими, темными нитями. След от когтя. Плоть вокруг швов была воспаленной, горячей на ощупь, но чистой, без признаков гнили. Я обработала ее прохладным антисептиком, чувствуя, как под пальцами вздрагивают напряженные мышцы. Этот шрам, широкий и неровный, как русло высохшей реки, останется с ним навсегда. Я аккуратно заправила последнюю полоску бинтов, и мысль ударила в грудь с неожиданной, щемящей силой, заставив дыхание сорваться. Пусть он проживет долго. Счастливо. Спокойно. Я тут же поймала себя на этой мысли и внутренне горько усмехнулась. Спокойной его жизнь, судя по всему, уже не будет никогда.       День закрутил в своем безжалостном, шумном водовороте. Следующая койка. Потом еще пять. Десять. Весь этот огромный импровизированный лазарет стал моим личным полем боя. Поле было усеяно не врагами, а страданием. Моё обучение заключалось не в тихих лекциях в пыльной библиотеке, а в этом беге. В этом беге от солдата к солдату, от одного стона к другому, когда в горле стоит ком от усталости, а в голове непрерывно стучит: быстрее, точнее, не упусти. Я выбрала помогать людям выживать в этой войне, занимаясь их лечением. На моей памяти через мои руки прошли разные пациенты. Старики-ветераны с отравленной магией кровью, которые в бреду звали имена давно умерших жен, и их руки хватались за мою с детской беспомощностью. Мужчины-разведчики с переломанными ногами и таким ясным, холодным, отрешенным взглядом, будто боль была где-то в другом теле. Юнцы, только сошедшие с учебного плаца, которые плакали, сжимая мою руку, когда я обрабатывала их ожоги, и я бормотала им что-то успокаивающее, чувствуя себя матерью, которой никогда не была. Ранения бывали простыми и сложными, тела — целыми и изувеченными, сознание — ясным или помутневшим от шока, боли, потери крови. К этому я училась привыкать. Стискивать зубы, отключать часть себя, работать. Но к одному я до сих пор не могла привыкнуть.       Темная магия.       Она была иной. Она действовала не как оружие, а как ядовитое, живущее своей жизнью семя. Она не просто ломала кости или резала плоть. Она впрыскивала в самую суть человека что-то чужеродное, что-то, что выжигало клеймо прямо в сознании, в самой душе. Она заставляла тело отвергать лечение, мучить само себя, воспринимая попытки исцеления как новую, более изощренную атаку.       И вот он лежал передо мной сейчас. Молодой парень. Лет, наверное, немногим больше моих. Его звали, кажется, Киран. Да, Киран. Я видела его несколько раз в светлых коридорах дворца, мы даже обменивались парой фраз, когда он, прямой и важный в своей караульной форме, стоял на посту около переговорного зала. Он улыбался тогда, застенчиво и кротко. Недавно он пропал со своего привычного места. А потом… Потом его доставили сюда. Полчаса назад он еще был в сознании, бледный, но собранный, жаловался на тянущую, ноющую боль в груди. Как будто там что-то шевелится. Так он мне сказал тогда. Я подошла, чтобы сменить ему просочившийся компресс и еще раз осмотреть то странное пятно под ключицей — небольшое, с монету, черное как смоль, холодное на ощупь даже сквозь бинты. Я наклонилась над ним, и ледяная волна прокатилась по моей спине. Его глаза, которые полчаса назад еще фокусировались на мне, смотрели в потолок, но не видели его. Зрачки были расширены, почти полностью поглотив радужку. Дыхание стало поверхностным, частым. А то самое черное пятно… оно увеличилось. Оно не просто расползалось. От него, как щупальца, расходились тонкие, извилистые черные линии под кожей, будто корни ядовитого растения. И они пульсировали. Медленно, вразнобой с его бешеным сердцебиением. Я протянула руку, чтобы прикоснуться, проверить температуру, и в ту же секунду его собственная рука метнулась вверх. Его пальцы, холодные и липкие от пота, обхватили мое запястье с неестественной, железной силой. Его взгляд, все еще невидящий, уставился куда-то мне за спину. Губы шевельнулись. Из его горла вырвался не стон, а сдавленный, хриплый шепот, полный такого первобытного ужаса, что волосы на моей голове зашевелились.       — Они… здесь… — прошептал он, и его пальцы впились мне в кожу так, что я едва сдержала вскрик. — Они шепчут… о тебе… наследница…       Холодный и липкий страх, будто густая слизь, поднялся по моему горлу, едва не парализовав мышцы. О ком? Мысль пронеслась пустой, выжженной раскаленной иглой. О ком он говорит? Я машинально, почти не управляя собой, потянула свободную руку к его лицу, к этим потемневшим, невидящим глазам. Может, это сон? Еще один кошмар, глубокий и липкий, куда я провалилась наяву, не сумев отличить реальность от памяти? Но кончики моих пальцев не успели коснуться его влажной кожи.       — Что у тебя здесь? — Резкий голос Мелиссы разрезал воздух. Она заканчивала перевязку в трех койках от нас, но ее внимание, радар опытного лекаря, уже зацепилось за изменение в ритме нашего угла.       Я уже открыла рот, губы обмякли, готовые выдохнуть какое-то бессвязное объяснение. И в этот миг тело под моими руками взметнулось. Оно изогнулось неестественной, жуткой дугой, оторвавшись от матраса. Мышцы свела такая свирепая судорога, что где-то в области шеи раздался сухой, отчетливый щелчок. Его рот распахнулся в беззвучном крике, обнажив сжатые зубы. А зрачки… они расширились мгновенно, поглотив в этот раз радужку целиком, превратив глаза в два черных, бездонных, мертвенных озера, в которые страшно было смотреть. Из горла вырвался не голос, а хрип, влажный, булькающий, с противным клокотанием на вдохе. Точь-в-точь такой же, как у Дафны в ее последние секунды. Звук, который я слышала каждую ночь в своих кошмарах. Нет. Ярость ударила в виски пульсирующим молотом. Не позволю.       — Я подошла обработать раны и еще раз его осмотреть, но вдруг он изогнулся и забился в судорогах! — выкрикнула я, голос сорвался на высокой ноте, и я уже наваливалась на него всем своим весом, пытаясь придавить эту бьющуюся тварь, которой стал его собственный организм.       Как же я боялась этого хрипа. До тошноты. До ледяной дрожи в самом основании позвоночника. Мои собственные руки затряслись предательски, слабо, отказываясь слушаться. Я вцепилась в него, прижимая к жесткой кушетке, чувствуя, как под моими ладонями бьется и корчится его тело. Мелисса бросила всё и неслась с другого конца зала, ее шаги гулко били по каменному полу. Но до нее были секунды. Каждая из которых могла стать для Кирана последней. Мысль пронеслась, холодная и четкая: его сердце не выдержит такого напряжения. Мне нужно было принять решение. Сейчас.       Морвейн.       Мысль ударила, как молния, ослепляя и проясняя все одновременно. Ему нужно не лечение тела сейчас. Ему нужно успокоить сознание. Ввести в глубокий, искусственный бред, в помрачение, чтобы разум забыл о боли, чтобы тело перестало сопротивляться самому себе, воспринимая каждый нервный импульс как атаку.       — Морвейн! Нужен морвейн, срочно! — прокричала я так громко и резко, что мой собственный голос резанул по ушам. Гул в палате на миг стих, несколько голов повернулось в нашу сторону, лица замерли в тревожном ожидании.       Мелисса врезалась в наше пространство, сметая стул с дороги. Ее руки, сильные и точные, моментально нашли свои точки опоры на теле парня, усиливая мой захват, взяв под контроль дергающиеся конечности.       — Мелисса, держи его! — мой голос выплясывал истеричный танец вместе с моими мыслями, но руки уже действовали сами.       — А я что, по-твоему, делаю! Поторопись! — ее голос был напряженным, выдавшимся сквозь стиснутые зубы, но абсолютно собранным. В ее глазах, мельком встретившихся с моими, я увидела не панику, а жесткую, отточенную концентрацию и… да, доверие. Она ожидала от меня действий.       Я рванулась от койки к нашему рабочему столу, спотыкаясь о ножку табурета. Мои руки, все еще липкие от смеси крови, пота и антисептика, смахнули груду использованных тряпок, отшвырнули пузырьки с обычными настойками. Зрение сузилось. Нужна была одна-единственная бутылка. Маленькая, из темного, почти черно-синего стекла, с притертой пробкой, выточенной в форме головы спящего дракона. Где он? Внутри все сжалось в ледяной, болезненный ком. Паника снова подняла голову, сжимая горло. Я опрокинула коробку с чистыми бинтами, и они размотались по каменному полу призрачной белой лентой. И там, под ней, блеснуло знакомое синевато-серое свечение сквозь толстое стекло. Я схватила фигурный флакон так, что пальцы свело судорогой, выдернула пробку, не чувствуя, как ноготь скрежещет по холодному стеклу, и бросилась обратно.       Киран все еще бился, но силы его, к счастью, уже иссякали. Свирепые конвульсии сменились мелкой, беспомощной дрожью, будто его трясло в лихорадке. Его челюсти были сжаты так крепко, что казались высеченными из гранита.       — Держи его голову! — скомандовала я Мелиссе, и она, одним движением освободив руку, зафиксировала его лоб ладонью, а другой попыталась разжать челюсть.       У меня не получалось влить жидкость. Пальцы скользили по влажной, холодной коже его скул. Я видела, как синева вокруг его губ становится гуще. Сделала глубокий, дрожащий вдох, зажала ему нос пальцами, дождалась, когда инстинкт заставит его на мгновение приоткрыть рот для вдоха. И влила туда синевато-серую, густую, как холодный мед, жидкость. Он захлебнулся, попытался выплюнуть, горло сжалось. Я с силой, преодолевая ужас, заткнула ему рот своей ладонью, прижала челюсть, заставив сглотнуть. Моя другая рука легла на его горло, осторожно поглаживая, помогая движению вниз, чувствуя под пальцами судорожные спазмы мускулов. Секунда. Две. Три. Его тело, бывшее тугой, готовой лопнуть тетивой, вдруг обмякло. Дрожь утихла, сменившись одним глубоким, почти нормальным, хоть и хриплым вздохом. Черные озера в его глазах отступили, показав тонкий, драгоценный краешек голубой радужки. Он не пришел в сознание, но погрузился в тяжелый, искусственный сон. Маска нечеловеческой муки сползла с его лица, оставив после себя лишь бледность и усталость.       — Кажется, подействовало… — прошептала я, снимая онемевшую, в его слюне и морвейне, ладонь с его рта. Голос мой звучал чужим, разбитым.       Мелисса выдохнула протяженно и медленно, отпустила его голову, позволив ей мягко упасть на подушку. Она внимательно посмотрела на меня. Усталые, глубокие морщины вокруг ее глаз смягчились на долю секунды.       — Молодец. Быстро сообразила. — Похвала в ее голосе была грубоватой, неотшлифованной, но от этого лишь более ценной. Она звучала редко, и сегодня мне посчастливилось стать свидетелем этой редкости.       Теплая волна, дикая смесь облегчения, отступившего ужаса и острой, щемящей гордости, хлынула мне в грудь, растопив часть ледяного кома, что сидел под ребрами с момента слов Кирана.       — У меня была хорошая наставница, — сказала я тихо, вытирая мокрый лоб тыльной стороной дрожащего запястья и глядя на флакон с морвейном, все еще зажатый в моей белой от напряжения руке.       Мелисса ничего не ответила. Она лишь кивнула, коротко и деловито, и уже ее пальцы, опытные и внимательные, снова задвигались, исследуя чернеющее пятно на груди Кирана, теперь, когда его тело перестало бороться и открылось для диагностики. Работа продолжалась. А я стояла над ним, чувствуя, как адреналин медленно отступает, как вода после шторма, оставляя после себя пустоту, слабость, от которой подкашивались колени, и странное, новое ощущение — хрупкое, но твердое. И целую уйму вопросов, которые теперь висели в воздухе, тяжелые и неотступные, как тот хрип, что еще отдавался в моих ушах. Они шепчут… о тебе…       Еще один сложный день подходил к концу. Солнце, пробивавшееся сквозь высокие окна, растеклось по каменному полу длинными, усталыми янтарными пятнами, в которых кружилась пыль. Я была выжата. Выжата, как тот окровавленный бинт, что я часами отстирывала. Каждая мышца в моем теле ныла тихим, однообразным звоном. Все пациенты в нашем секторе были перевязаны, обезболены, кого-то сегодня даже выписали. Я всегда задавалась вопросом, как у них хватает сил. Как у Мелиссы хватает терпения и сознания вновь и вновь погружаться в этот ужас, день за днем.       Я отшатнулась от последней койки и, спиной нащупав прохладную, шершавую поверхность каменной стены, прижалась к ней всем весом. Ноги больше не держали. Они дрожали подо мной мелкой, неконтролируемой дрожью, передавая вибрацию всему телу, от лодыжек до сведенных челюстей. От напряжения и всплывающих обрывков пережитого за день кошмара в висках стучало. Я медленно сползла по стене вниз, пока не села на холодный пол, поджав под себя онемевшие ноги. Легкая испарина, холодная и липкая, покрыла мое лицо. Волосы, выбившиеся из небрежного пучка, были мокры от пота и прилипли к вискам, к шее, кожа под ними зудела.       Через пелену собственной усталости я увидела, как моя зеленоглазая наставница приближается ко мне. Она двигалась по залу, словно плыла, ее шаги были легкими, быстрыми, целенаправленными. Здесь она проверяла повязку, там поправляла подушку, кивала другому целителю. На ее лице не было и тени той опустошенности, что сковала меня. Казалось, будто она только недавно проснулась после долгого, сладкого сна и была полна той неиссякаемой энергии и тихой, несгибаемой силы, которые всегда заставляли меня смотреть на нее, затаив дыхание. Я восхищалась этой женщиной. Всегда. Именно поэтому, когда представился шанс, я умоляла взять меня в ученицы именно к ней. Она остановилась передо мной, заслонив собой тусклый свет. Ее тень упала на меня, прохладная и спокойная. Она смотрела вниз, и в ее усталых глазах плескалось что-то сложное — не жалость, а скорее тревога, смешанная с профессиональной оценкой.       — Блум, — ее голос прозвучал тихо, но четко, разрезая гулкую тишину моего личного пространства. — Не пойми меня неправильно. Многое из того, что я здесь говорю тебе, произносится на эмоциях. Каждый день сотни раненых. Пожалуй, это сводит с ума. — Она сделала паузу, скрестив руки на своем запачканном переднике. — Не уверена, что именно это тебе нужно.       Я подняла голову, заставив мышцы шеи повиноваться.       — Мелисса, пожалуйста, не переживай из-за меня, — мой собственный голос показался мне сиплым, чужим. — Ведь это не я в муках провожу здесь каждый день.       Она присела на корточки передо мной, чтобы быть на одном уровне. Ее движение было плавным, без тени моей неуклюжей слабости. Зеленые глаза, такие живые и острые, вглядывались в меня, будто пытаясь прочесть строки за моим лбом.       — Но сегодня опять это повторилось. — Ее шепот заставил меня замереть.       Я отвела взгляд, уставилась на свои руки, лежавшие на коленях. На сухую, потрескавшуюся кожу, на темные прожилки засохшей крови в складках ладоней, которые уже не отмыть простой водой.       — Ты снова провалилась в подсознание. Ты была словно в трансе, когда мы нашли тебя утром у таза с водой. Мы уже думали, что стоило бы позвать…       — Нет! — я выдохнула это слово резче, чем планировала, и тут же смягчила тон, увидев, как слегка вздрогнули ее брови. — Нет, все в порядке. Я… справляюсь. Прошу тебя, позволь мне и дальше помогать солдатам и работать тут с тобой. — Я вцепилась в эту мысль, как в спасительную соломинку. — Я хоть как-то смогу помочь…       Последнюю фразу я прошептала почти неслышно, но ее губы сжались — она уловила. Молчание повисло между нами, наполненное далекими стонами и скрипом тележек, увозящих грязное белье.       — Блум, — снова заговорила она, и теперь в ее голосе прозвучала та самая стальная, не терпящая возражений нота, которая заставляла трепетать даже закаленных в боях вояк. — Ты точно ни о чем не хочешь поговорить?       Она не спрашивала о делах, о пациентах, о настойках. Она спрашивала о том, что сидело у меня внутри черным, холодным камнем. О голосах. О золотом сиянии, которое больше никогда не озарит это место. Я ощутила, как по спине пробежали мурашки, и плотнее прижалась к стене.       — Не думаю, что… — начала я, снова глядя в пол, на трещину между плитами, уходящую в темноту.       — Блум!       Меня окликнул немного грубый мужской голос, донесшийся со стороны входа. Мы обе вздрогнули и обернулись. В дверном проеме, окутанный последними лучами заходящего солнца, стоял королевский гвардеец. Он устремил взгляд в мою сторону.       — Кажется, тебе пора, — тихо сказала Мелисса, поднимаясь с корточек. Ее лицо снова стало профессионально-бесстрастным, все личное ушло вглубь, прикрытое повседневной заботой. Она протянула руку, помогая мне подняться. Мои ноги все еще дрожали, но под ее твердым, уверенным напором они выпрямились. — Я жду тебя послезавтра на рассвете. Будет много работы.              Мы шли по неестественно светлым для этого времени суток коридорам дворца. День уже сдавал свои позиции за толстыми стенами, но здесь, в этих высоких, устланных темно-синим ковром переходах, царил вечный полдень. Мириады магических огней, заключенные в хрустальные сферы, замурованные в стены и свисающие с арочных потолков, заливали пространство холодным, безжалостно ясным светом. Он не оставлял теням ни единого шанса, выявлял каждую трещинку в мраморе, каждый узор на гобеленах, изображавших славные, кровавые победы моих предков. Наши шаги, его, мерные и тяжелые от сапог и доспехов, и мои, едва слышные в стоптанных рабочих ботинках, отдавались гулким, разрозненным эхом в, казалось, абсолютно пустующем дворце. Дворец, когда-то наполненный смехом, музыкой и шелестом платьев, теперь был похож на величественную гробницу. Я уже не помнила его иным.       Королевский гвардеец, сопровождавший меня, шагал слева и чуть сзади, выдерживая дистанцию ровно в два моих шага. Он не был многословен. Вообще, за всю долгую дорогу от шумного, пропахшего кровью и травами лазарета в глубь дворца он не изрек ни единого слова. Его молчание было плотным, ощутимым, как стена из полированного мрамора, возведенная между нами. Я давно запуталась в этих негласных дворцовых правилах, в этой паутине взглядов, полуулыбок и гробовых умолчаний. Мы с Дафной всегда эти правила нарушали. Сознательно, с хохотом, с вызовом. От этих воспоминаний по коже пробежали мурашки, и уши загорелись внезапным, стыдливым жаром.       Я попыталась отвлечься, заставить себя видеть не призраков прошлого, а реальные стены, факелы, арки. Но это получалось слабо. Его профиль, выхваченный теплым сиянием световых сфер, плывущих под потолком, был слишком безупречным, чтобы быть полностью человеческим. Словно его высекли из цельного куска мрамора, отполировали и оживили суровой магией. Иссиня-черные волосы, гладко зачесанные назад, открывали высокий лоб и резкую, четкую линию скулы, которая могла бы резать бумагу. Ресницы, несправедливо длинные и густые для мужчины, особенно для воина, отбрасывали на бледные щеки голубоватые тени. А когда он пару раз, повернув голову вполоборота, мельком взглянул на меня, проверяя, не отстала ли я, я ловила мгновенную вспышку его глаз. Небесно-голубых. Цвета ясного, морозного зимнего неба, такого чистого и высокого, что от одного взгляда в него захватывало дух и щемило под ложечкой. Он мог бы соблазнить, покорить, свести с ума тысячи девушек одним лишь таким взглядом, брошенным из-под этих черных стрел ресниц. Когда-то, кажется, в другой, забытой жизни, он соблазнил одну.       Мы миновали солнечную галерею, где высокие окна были теперь глухими от ночи, а портреты королей и королев смотрели на меня из темных рам пустыми, но не лишенными проницательной выразительности глазами, и свернули в более узкий, почти глухой проход. Свет здесь был приглушенным, таинственным, исходил от редких кованых бра в форме драконьих голов. Из открытых пастей сочился мягкий, живой оранжевый свет, дрожащий от сквозняка. Ковер под ногами, прежде глубокий и ворсистый, стал тоньше, его узоры стерлись. Воздух потерял запах воска и цветов, став холоднее, суше, пахнущим только пылью и старым камнем. Мы углублялись в удаленные, редко посещаемые крылья, в те лабиринты комнат и залов, что были скрыты от лишних, праздных глаз. Сюда приводили для приватных, часто неприятных аудиенций. Или для иных, менее официальных, но оттого не менее опасных встреч. На мгновение, короткое и наивное, у меня мелькнула слабая, теплая надежда. Что, может быть, после сегодняшнего ада, после мук Кирана и хрипа, так похожего на предсмертный возглас Дафны, меня, наконец, ждет не это. А тихий ужин в семейном кругу. Но надежде не суждено было даже оформиться в законченную мысль. Она разбилась, налетев на массивную, темную громаду в конце коридора.       Впереди, в самом его тупике, выросла дверь. Нечто монументальное. Огромное полотно из черного, отполированного до зеркального блеска дерева, все покрытое резьбой такой витиеватой сложности, что взгляд скользил по ней, цепляясь за шипы, когти, чешую, но не находя точки опоры, где можно было бы остановиться. В центре, в окружении стилизованных, яростных языков пламени и колючих, будто ядовитых, шипов, был вырезан огнедышащий дракон. Он не восседал на сокровищах. В могучих, когтистых лапах сжимал не королевский скипетр или державу, а обнаженный, прямой как стрела, меч. Острие меча было направлено вниз, прямо на того, кто осмелится стоять перед ним. Мы замерли примерно в метре от этого устрашающего полотна.       Гвардеец, наконец, пошевелился. Он сделал полшага вперед, развернулся ко мне, блокируя своим телом вид на дверь. Я вновь, против воли, засмотрелась на него. Свет от ближайшего бра падал на его лицо, играя на высоких скулах, прячась в темной глубине глаз. Темные, идеально уложенные волосы. Черты, будто выверенные талантливым скульптором: прямой нос, твердый подбородок, губы, тонкие и выразительные. На нем был не полевой, а парадный доспех, сиявший матовым блеском темной, закаленной стали, с тонкой, почти ювелирной гравировкой по краям. Ни царапины. Ни пылинки. Ни малейшего намека на недавние битвы, на пот, на боль. Он был безупречен. Он был частью этого холодного, выверенного, мертвенного мира дворца, от которого я сбежала в грязь и жизнь лазарета.       — Что случилось на этот раз? — спросила я тихо, и звук моего голоса, сиплого от недавних криков, тут же поглотила тяжелая, плотная древесина двери, не дав ему отозваться эхом.       Он не ответил сразу. Его взгляд, небесно-голубой и нечитаемый, медленно скользнул по моему лицу, задержался на темных кругах под глазами, которые я чувствовала, но не видела, опустился к грязному, заляпанному коричневыми и алыми пятнами переднику, к моим рукам. К рукам, на которых под слоем засохшего антисептика и чужой крови все еще дрожали мелкие, уставшие мышцы.       — У меня приказ привести тебя в Зал Совета, — ответил он наконец, и его голос был ровным, гладким, лишенным всяких интонаций, как заученная формальная фраза. — Больше мне ничего не известно.       Но в его глазах, в той синеве, что обычно была холодной как лед, промелькнула искорка. Маленькая, быстрая, как вспышка далекой молнии. Что-то знакомое. Что-то, что не относилось к приказам. Я перевела дух, чувствуя, как сердце, замершее в ожидании очередного приказа, сделало один тяжелый, гулкий удар.       — Приятно, что ты наконец внял моим просьбам и отбросил все эти надоедливые титулы, когда мы наедине, — пробормотала я, нарочито глядя куда-то мимо его плеча, на стену, где причудливая тень от бра повторяла очертания драконьей головы.       Уголок его идеально очерченного, строгого рта дрогнул. Почти невидимо. Лишь тонкая кожица в этом месте чуть напряглась, подав намек на напряжение.       — Не мог отказать принцессе в ее просьбе, — произнес он, и в его ровном, глубоком баритоне, наконец, появились первые живые оттенки, легкая, почти неуловимая, но острая как бритва насмешка. Или что-то очень на нее похожее.       Внезапная дерзость, рожденная усталостью и остатками адреналина, толкнула меня вперед. Я сделала шаг ближе, сократив почтительную дистанцию вдвое, уже не глядя на пугающую дверь, а только на него.       — Прекрати паясничать. Лучше расскажи, как твоя рука, — прошептала я так тихо, так доверительно, будто нас и вправду кто-то мог услышать в этом безлюдном каменном мешке.       Он негромко рассмеялся. Звук этот был низким, теплым, живым пятном в ледяной акустике коридора. Он развернул левое предплечье, и латная перчатка со скрипом позволила ему показать мне плотную, аккуратную повязку из мягкой серой ткани, выглядывающую из-под стального наруча.       — Благодаря стараниям нашей наследной принцессы, которая не только накладывала целебные мази с поистине трогательной заботой, но и… отвлекала от боли весьма нестандартными и изобретательными способами, я пришел в форму невероятно быстро. Гораздо быстрее, чем предписывало время. — Его слова повисли в воздухе между нами, тяжелые, густые, наполненные двусмысленностью и памятью, которая ударила меня в живот горячей волной.       Три недели назад. Его доставили в лазарет глубокой ночью с колотой раной в предплечье. С раной, отравленной темной магией, которая расползалась синими прожилками к сердцу. Это я, под присмотром Мелиссы, проводила первичную, мучительно болезненную для него очистку. Это я потом, день за днем, меняла ему повязки, втирала пахучую, жгучую мазь, сцеживала сукровицу, следя, чтобы не пошло заражение. А потом, в одну из тех душных, бесконечных ночей, когда воздух в лазарете был густ от стона, страха и запаха гниющей плоти, что-то сломалось. Профессиональная дистанция. Разумная осторожность. Все это рухнуло под грузом накопившейся усталости, ужаса и простого, животного желания чувствовать не боль, а жизнь. Я вспомнила. Душную каморку в казарме гвардии, куда его позже перевели. Запах кожи, металла, мужского пота и целебной мази. От его тела исходил невыносимый жар. Он не отводил взгляд. Его дыхание, ранее ровное и глубокое от терпения, стало короче. Он был сплошным напряжением. Как и я. Его тело прижималось ко мне, зажав между жаром своей кожи и ледяной стеной. Его бедра вдавливались в мои. Живот мой ответно сжимался, низ живота пронзала тупая, тяжелая волна. Его дыхание обжигало шею. Его губы касались кожи у ключицы, не целуя, а прижимаясь, почти кусая. Я слышала резкий звук рвущейся ткани — это лопнул шов моего передника. Его ладонь грубо скользила под юбкой, хватала край белья и рвала его. Движения его были не ритмичными, а яростными, отрывистыми. Он вжимал меня в камень всем весом, будто пытался протолкнуть сквозь него. Шершавая поверхность стены терла кожу спины сквозь тонкую ткань, обещая синяки. Его зубы впивались мне в плечо, заглушая собственный стон. Внутри все горело и сжималось волнами. Это не было нежностью. Это была ярость. Взаимная, отчаянная ярость живых существ, пытавшихся вцепиться в жизнь, доказать, что они еще дышат, еще чувствуют, еще могут что-то, кроме как бояться и умирать. Это был взрыв. Грязный, стремительный акт забытья, когда он отчаянно вжимал меня в стену, в полутьме, под шипение единственной свечи. Мы не говорили ни слова потом. Мы оба понимали — это ничего не значило. Это не могло ничего значить. Это был просто выдох. Выброс напряжения. Не более.       Он поднял левую руку, сжатую в латной перчатке, и медленно, демонстративно сжал кулак, затем разжал пальцы. Суставы работали плавно, без скованности.       — Все в порядке, — произнес он, и его голос прозвучал слегка хрипло, будто в горле застрял тот самый ночной шепот. — Я тронут такой заботой.       Его взгляд на мгновение, долгий и тяжелый, задержался на моих руках. Не на лице, не на глазах — именно на руках. Будто сквозь слои засохшей грязи, крови и трав он видел кожу, которая касалась его тогда. И в этом взгляде было что-то темное, лишенное романтики, но полное признания той общей, животной правды, что связала нас в тот миг. Он почти улыбнулся. Только уголки губ дрогнули, но глаза остались серьезными, почти суровыми. Я выпрямила спину, с силой втянула воздух, собирая вокруг себя, как разбитую броню, рассыпавшиеся остатки достоинства и дистанции.       — Если будет хуже, воспаление пойдет или боль вернется, обратись ко мне. Ты знаешь, где меня искать, — сказала я уже формально, возвращаясь в роль целительницы, отодвигая ту ночь, ту душную каморку.       — Конечно, моя принцесса, — он склонил голову в едва уловимом, нарочито игривом поклоне, который снова стер границу между насмешкой и чем-то еще. — Я уверен, что и в этот раз мы быстро придем к… нужному результату.       Потом, резко, будто по невидимому сигналу, он сделал шаг назад, к двери, и его лицо снова стало совершенно бесстрастным, гладким, словно вырезанным из того же черного мрамора, что и стены. Все следы той мгновенной, живой искры исчезли.       — Мы пришли, — произнес он, и его тон снова стал плоским, безликим. — Вас ожидают, Ваше Высочество.       Я не успела ничего возразить. Не успела найти в себе ни сил, ни слов для какого-то остроумного, достойного ответа. Черная резная дверь перед нами бесшумно, без участия человеческих рук, отъехала вглубь стены. Она не скрипнула, не дрогнула. Просто растворилась, открыв проход. За ней был не свет, а тьма. Передо мной разверзлась бездна. Та самая, из которой я с таким трудом, с ободранными до мяса пальцами, выбралась в шум, боль лазарета. Бездна политических интриг, холодных взглядов, шепотов за спиной. Она снова раскрыла свою беззвучную пасть, чтобы поглотить меня. Гвардеец сделал короткий, четкий жест рукой, приглашая войти. Его небесно-голубые глаза больше не смотрели на меня. Они были устремлены куда-то в пространство перед собой, в эту тьму, выполняя последнюю часть приказа. Я вдохнула. Воздух в коридоре, пахнущий пылью и холодным камнем, внезапно показался мне сладким, чистым и бесконечно желанным. Затем, стиснув зубы так, что на скулах выступили бугорки, я шагнула вперед. Через порог, за которым кончалось мое недолгое перемирие с собой.       Зал Советов встретил меня не тишиной, а низким, густым гулом мужских голосов. Звук, как рой разгневанных огненных шершней, наполнял каменный купол, ударялся о стены и возвращался многоголосым эхом. Голоса наперебой докладывали сведения, перебивали друг друга, спорили, их слова сливались в неразборчивое, напряженное жужжание. Пространство, в которое я вошла, должно было быть погружено во мрак. В нем не было ни окон, ни бойниц, ни единой щели для солнечного или лунного света. Это была каменная утроба горы, высеченная в самой твердой породе еще первыми королями. Должно было быть темно. Но это было отнюдь не так. Каждый угол, каждый выступ гигантских колонн, каждый завиток резьбы на стенах, изображавшей древние битвы, огнедышащие драконы, ерзающие врагов, был залит светом. Но не мягким светом дня и не призрачным сиянием луны. Это был кроваво-золотистый, живой огонь. Он плясал в сотнях медных чаш, подвешенных на цепях к черному, уходящему ввысь потолку. Он лился из жерл каменных драконьих голов, вмурованных в стены, будто чудовища изрыгали пламя, застывшее в вечном горении. Этот огонь, как гласили предания, горел с времен сотворения мира, питаясь не маслом, а самой магией Создателя. В прошлом этот зал был местом поклонения, святилищем, точкой, где сила и мудрость творца должны были нисходить на избранных. Теперь же тяжелый, дубовый стол, испещренный царапинами и пятнами застывшей крови, лежал поверх древней мозаики с изображением рельефа местности. Теперь запах священных благовоний вытеснил запах пота, металла, пергамента и страха. Это место стало олицетворением самой смерти. И пыточной. Это место было личной пыточной для меня.       Я сделала неспешный шаг вперед, затем второй. Мои мягкие ботинки почти не звучали на отполированном веками камне. Я шла к центру, чувствуя, как на меня ложится тяжесть десятков взглядов. Сначала краешком глаза, мельком, будто случайно. Потом пристальнее. Передо мной открылась картина, от которой сжималось сердце, но не от восторга, а от гнетущего страха. Картина исторического масштаба, которую я ненавидела. Вокруг дубового стола теснились сильнейшие мужи королевства. Бородатые военачальники в доспехах, с которых еще не стерлась пыль сражений, их латы, украшенные гербами, сверкали в огне, как чешуя гигантских хищников. Советники в бархатных мантиях цвета запекшейся крови и ночной синевы. Ткани такие тяжелые и богатые, что казалось, под подкладкой можно было спрятать не один сундук с золотом. Молодые капитаны с обожженными ветрами лицами и старые волки с пустыми глазницами.       И в центре этой сияющей бездны... Орител. Мой отец. Он стоял, склонившись над развернутой картой, опираясь на расставленные руки. Его плащ белого, как лунный свет, цвета спадал с могучих плеч, не скрывая напряжения в каждой мышце спины. Поредевшие сединой, но еще густые волосы были собраны в простой железный обруч. Он слушал, повернув голову набок, вполуха, весь его могучий стан был направлен на карту, будто он физически пытался разглядеть в ней слабость врага. Очередное военное собрание было в самом разгаре, и воздух был наэлектризован их яростью и беспомощностью.       — …удерживают линию у Черных скал, но не продвигаются дальше к перевалу! — докладывал один из генералов, ткнув толстым пальцем в точку на карте. Его лицо было багровым от непонимания. — Они словно ждут. Но чего?       — Чего? — перебил другой, мужчина с лицом, изрубленным, как поле после боя. Он ударил кулаком по столу, заставив звякнуть кружки. — Измор! Хотят взять нас измором! Сидят, как падальщики, ждут, когда мы сами ослабеем, когда дух покинет нас! Они не воины, они твари, они знают, что время работает на них!       — А сколько мы будем здесь чесать языками? — Третий, молодой, с горящими глазами, не выдержал. — Эти твари за стенами сами не рассосутся! Может, пора перестать прятаться, как перепуганные звери, и выступить? Встретить их в поле, раз и навсегда!       Его слова повисли в воздухе, смелые до безрассудства. Пожилой советник в синей мантии тут же поднял тонкий, костлявый палец, чтобы оборвать его.       — Капитан, вы забываетесь! Перед вами стоит ваш правитель, и… — голос его зазвенел, как лед.       Но Орител поднял руку. Медленно, не отрывая взгляда от карты. Все вокруг тут же замолчали.       — Мне не нужны маски, — пророкотал он, и его бас, низкий и густой, наполнил зал, заглушив даже треск огня. — И лицемерные лизоблюдства тоже. В этом зале, — он наконец поднял голову, и его глаза, цвета старого железа, обвели собравшихся, — все имеют право говорить правду. И все имеют право быть услышанными. Даже если эта правда глупа, как выходка щенка.       В этот момент я сама про себя усмехнулась. Горько, беззвучно. Какая ложь. Какая великолепная, священная ложь. В этом зале правду говорили только те, у кого за спиной стояли армии, золото или древние имена. Я же, стоя здесь, чувствовала себя именно той тенью, о которой он говорил. Тенью, которая выросла над ними вопреки всем этим ярко горящим, древним огням. Нежеланным напоминанием. Живым укором.       Я прочистила горло. Звук был тихим, но в наступившей напряженной паузе он прозвучал неестественно громко. И взгляды всех в этом зале разом оторвались от карты, от спорящих, от отца, и приковался ко мне. Десятки пар глаз — холодных, оценивающих, любопытных, враждебных, усталых. Я стояла в луче света от одной из чаш, пыль кружилась вокруг меня, золотая в кровавом пламени. Суровый, сосредоточенный, но не лишенный родительской заботы и мимолетной радости, взгляд Оритела скользнул в мою сторону. Он смотрел на меня поверх голов своих воинов и советников. Он ждал. Как и в любой другой день, в любой другой час, когда я нужна была как ключ, как напоминание о долге, он ждал меня в этом проклятом зале смерти.       Отец еще на пару секунд задержал свой взгляд. Долгая весна в одном взгляде. Затем он отвернулся, будто спохватившись, и погрузился обратно в карту и в густой рокот голосов. Генералы, заметив этот взгляд, учтиво, почти незаметно склонили головы в мою сторону, жест формального уважения к крови, и тут же вернулись к своему жаркому спору, к кружкам с недопитым вином, к пальцам, водящим по пергаменту. Но советники… Эта кучка дряхлых стариков в непомерно дорогих мантиях, чьи позвоночники, казалось, срослись с высокими спинками резных стульев, не утруждала себя даже такой формальностью. Они позволяли себе посылать в мою сторону взгляды. Не быстрые, украдкой, а медленные, тяжелые, полные холодного, выверенного презрения. Или даже откровенной ненависти, которую они уже не считали нужным маскировать. Их тонкие, бескровные губы под поседевшими усами складывались в едва уловимые гримасы, когда их взоры скользили по мне.       Хотя, как не раз, тяжело вздыхая, говорил отец в редкие моменты откровенности, скорее всего, я просто себе всё надумываю. Вижу угрозу там, где её нет, читаю осуждение в простой усталости стариков. Но вот в чем ирония… Если бы они всей своей немощным, скованным подагрой и жадностью умишкой действительно захотели бы загнать меня в угол своей ненавистью, у них бы не хватило сил. Потому что моя собственная ненависть к себе, к тому, кто я есть и чего не могу сделать, была в сто крат ярче, сильнее и тяжелее. Она горела у меня внутри кроваво-золотым пламенем, что освещало этот зал. И на это были весомые причины, корни которых уходили в холодный камень и в угасающее золото сестриных глаз.       — Блум… — начал отец, и в его обращении снова, на мгновение, мелькнула оттепель.       Я заставила себя выпрямить спину, поднять подбородок. Мои глаза, холодные и пустые, как два осколка темного стекла, обвели собравшихся, скользнули по надменным лицам советников, не задерживаясь.       — Отец. Совет. — Я выдохнула короткое, рубленое приветствие. Ничего более. Никаких церемоний, никаких реверансов. Только факт моего присутствия.       — Мы ждали тебя. Хорошо, что ты пришла так скоро, — произнес он, и его голос снова обрел привычную, отчеканенную официальность. Тон, который он использовал всякий раз, когда ему было что-то нужно. Я почувствовала, как в уголке моего рта задрожал мускул, желая сложиться в горькую усмешку.       — Я к вашим услугам, — ответила я, и моя пародия на его бесстрастный тон получилась плоской, больше похожей на детское кривляние. Но я хотя бы попыталась. Попытка — всё, что от меня оставалось.       Орител кивнул, его взгляд снова стал сосредоточенным.       — Ты, как человек, приближенный к лекарскому крылу больше, чем каждый из присутствующих здесь, можешь ответить: сколько на сегодняшний день солдат вернулись в строй после лечения?       Вот оно. Я почувствовала, как что-то тяжелое и холодное качнулось у меня внутри и медленно пошло ко дну. Вот что ждали от меня каждый месяц в этом совете. Не стратегий, не советов, не магии. Лишь короткий, сухой доклад о состоянии «рядового ресурса». Каждый раз, идя сюда, по этим холодным, ярко освещенным коридорам, я украдкой, как самую постыдную слабость, лелеяла надежду. Надежду, что в этот раз спросят не только о солдатах. Что в этот раз мой взгляд, мои слова, моя ярость, наконец, будут замечены не как слабость, а как оружие. Что меня возьмут с собой. В самую гущу. В самое пекло битвы. Чтобы я могла сойти с ума, чтобы я могла, наконец, отомстить захватчикам за всё, что они сделали. Но эта мечта испарялась, как пар от дыхания, еще за пару шагов до этих дверей. Я знала, что он не позволит. Не потому, что я — единственная наследная принцесса, которую нужно беречь как зеницу ока. Нет. Причина была в другом. Я сделала паузу, собравшись с мыслями, с цифрами, которые крутились в голове вместе с лицами, искаженными болью.       — В этом месяце было больше серьезно пострадавших, чем в любой из предыдущих, — начала я, и мой голос прозвучал ровно, почти бесцветно. — Все больше поступает пациентов не с ранами от стали, а с отравлением черной магией.       Я видела, как все за столом переглянулись. Неловкое, тяжелое движение. Воздух сгустился. Слова «черная магия» всегда действовали на них сильнее других. Это было оружие, против которого не помогали ни самые крепкие доспехи, ни самые высокие стены. Заражение выкашивало ряды наших защитников. Мне бы хотелось сказать, что ситуация под контролем, что мы нашли способ, что есть надежда. Но это была бы очередная, самая гнусная ложь, озвученная в стенах этого некогда священного зала.       — Их тактика становится всё ожесточённее, — проскрежетал генерал с разбитым кулаком, который он до сих пор не разжимал.       Голос его дрогнул, прорвавшись сквозь плотину сдерживаемой ярости. Он пытался уместить всю свою бессильную злобу в этот сжатый, окровавленный кулак. Ему бы нужно было наложить пару аккуратных швов, но генералы, как известно, нечастые гости в лазарете. Они предпочитали умирать на ногах. Один из старых военачальников, лицо которого напоминало потрескавшуюся от времени кожу перчаток, устремил свой взгляд куда-то вдаль, поверх наших голов. Казалось, он мог видеть сквозь эти метры камня, просчитывать все действия врага наперед, разгадывать их чудовищную логику. Но это были лишь глупые фантазии. Мои глупые, детские фантазии о том, что кто-то здесь действительно знает, что делать.       — Их тактика становится все понятнее, — тихо, но так, что каждый услышал, сказал отец. Он не смотрел ни на кого, его пальцы снова водили по карте, будто ощупывая незримые шрамы земли. — Им не нужны выжившие.       Отчаяние, прозвучавшее в его голосе, заставило мое сердце сперва замереть, а потом забиться с бешеной, неровной частотой. Моё тело похолодело, будто меня окунули в ледяную воду горного потока. Это был тот факт, который я так отчаянно, всеми силами, старалась не принимать, отгоняя от себя в лазарете, погружаясь в рутину перевязок. Факт, который озвучил теперь он. Не враг. Не жертва. Мой отец. Король. Он сжал переносицу большим и указательным пальцами так сильно, что кожа побелела, а на тыльной стороне его мощной ладони выступили сухожилия, похожие на канаты. Я вдохнула, заставила легкие работать.       — Общими усилиями Мелиссы, её помощников и моими, удалось стабилизировать и вернуть в строй немногим более трех сотен солдат, — продолжила я свой доклад тем же будничным, отстраненным тоном.       Я не могла позволить ни единой трещинке, ни единой нотке дрожи выдать то, что творилось внутри. Мою тревогу. Мою дрожь. Мой животный, всепоглощающий страх, который был мне теперь и домом, и тюрьмой. Орител опустил руку, и его взгляд снова нашел меня. Напряжение вокруг его глаз смягчилось.       — Отличная работа, дочка. Вы молодцы.       Эти слова, эта похвала, всегда действовали на меня, как удар тупым ножом. Они обжигали и одновременно резали по живому. Нет во мне ничего такого, ровным счетом ничего, чтобы заслуживать такого особого, снисходительного отношения в сложившейся ситуации. Я — солдат. Я хочу быть солдатом. Я должна была бы быть на стене, а не считать спасенных. Но…       — Я всегда знал, что у нашей принцессы золотые руки, — генерал в сияющих, но покрытых свежими царапинами доспехах, по-доброму кивнул мне.       Его жест, его теплые, усталые глаза пытались внушить мне какую-то значимость в этом бессмысленном действе. Маленькую толику смысла. Но это была ложь, сладкая и горькая одновременно. Его доброта была соломинкой, за которую хотелось ухватиться, и одновременно еще одним доказательством моей ненужности здесь, в зале, где по-настоящему решалась судьба королевства.       Позади всей этой дышащей пожаром войны, бравады и тяжелого мужского голоса, в тени от высокой резной колонны, сидела та, что не давала мне окончательно захлебнуться в этом океане собственной ненависти. Мама. Королева Марион. Она восседала на высоком мягком кресле с прямой спинкой, обитом темно-бордовым бархатом, но не как правительница, а словно призрак, случайно занесенный сюда блуждающим сквозняком и забытый. Живое, бушующее обсуждение будущих смертей, тактик и потерь протекало мимо нее, не задевая. Ее огненно-рыжие волосы, когда-то такие же яркие, как языки пламени в чашах, были заплетены в хитроумную, тугую корону кос, но теперь этот цвет казался приглушенным, будто присыпанным пеплом. А лицо… Лицо, всегда такое живое, с острым, насмешливым взглядом и ямочками на щеках, теперь казалось худым, почти прозрачным. Кожа была неестественно бледной, как у человека, который слишком давно не видел настоящего солнца. И следы, влажные, едва уловимые дорожки, вели от ее опухших, покрасневших век вниз, к уголкам губ. Она опять плакала. Молча. Не издавая ни звука.       Эта женщина, эта воительница, чей взгляд заставить замолчать самого дерзкого генерала, была разбита. Не в честном бою. Не от меча или магии. Ее раздавила в ту самую ночь тишина. Тишина, которая воцарилась после того, как умолк навсегда голос ее старшего ребенка. Моей сестры. Дафны.       Могло ли мое горе, моя боль, мои кошмары, хоть в малой степени сравниться с болью родителя, похоронившего свое дитя? Едва ли. Эта мысль всегда приходила ко мне, когда я видела ее такой, и всегда приносила с собой новую волну боли. Я стояла там, среди этих твердолобых мужланов, ощущая себя одновременно и центром ненужного внимания, и абсолютно невидимой, самой слабой, самой бесполезной тварью на свете.       Мне больше не было сил там стоять. Я двинулась. Мои ноги, будто сами по себе, понесли меня прочь от стола, от карт, от взглядов, через пространство зала, к тому островку тишины и скорби у колонны. Каменный пол под ногами сменялся толстым, глушащим шаги ковром. Я встала рядом с ее креслом, не говоря ни слова, и просто обняла ее за плечи, прижавшись щекой к ее виску. Пахло от нее еле уловимыми духами с ноткой увядших роз и… безысходностью. Затем я опустилась на широкий, мягкий подлокотник ее кресла. Мама вздрогнула от прикосновения, будто вынырнув из глубоких вод. Она повернула ко мне голову, и на ее исхудавшем от скорби лице проступила улыбка. Неестественная, лучезарная, словно она силой воли зажгла внутри себя маленькое солнце, чтобы согреть меня.       — Родная моя… — прошептала она, и ее голос, всегда такой звонкий и уверенный, прозвучал хрипловато от слез, но с такой бездонной теплотой, что у меня в горле встал ком. Это был резкий, почти болезненный контраст после ледяного металла голосов у стола. — В этот раз твой доклад звучал еще убедительнее. Еще немного, и будешь говорить в точности, как твой отец. Ты молодец!       К концу фразы она уже заговорщически понизила тон, шепча почти беззвучно, так, чтобы слышала только я. В ее глазах, помутневших от горя, на миг мелькнул знакомый огонек, смесь гордости и острой, почти колючей нежности, которая была только у нее. Я не знала, как реагировать. Принимать ли это за похвалу, за то, что я научилась так же искусно скрывать правду за бесстрастными словами? Или как еще одно, пусть и любящее, угнетение моей собственной жизни, моего желания быть кем-то иным? Но я не могла себе позволить расстроить ее. Не сейчас, когда она улыбалась впервые за много дней. Поэтому я ответила ей улыбкой в ответ, натянутой, хрупкой, но искренней в своем намерении.       — Спасибо, мам, — сказала я, и мой голос прозвучал странно звонко, почти фальшиво на фоне ее шепота. Я почувствовала, как тепло разливается по щекам. — Честно признаться, я даже не готовилась.       Я закрыла лицо руками, ощущая, как наваливается усталость. Она была внутри костей, в самой сердцевине, остаток от тех бесконечных суток в лазарете, от запаха крови и криков, от необходимости постоянно быть собранной. Я устроилась поудобнее на краю широкого подлокотника. Последнее время маме с трудом давались долгое пребывание на ногах. Смерть Дафны подкосила ее не только душевно. Силы покидали ее тело, будто таявший на солнце лед.       Мама накрыла своей ладонью мою руку, лежавшую на моем же колене. Ее пальцы, когда-то такие сильные и ловкие, теперь казались тонкими и холодными, но хватка была все той же, крепкой, почти болезненной. Она сжала мою руку так сильно, будто боялась, что я вдруг окажусь миражом, и в ту же секунду рассыплюсь на мириады мелких, невидимых частиц, оставив ее одну в этом холодном зале.       — К жизни нельзя подготовиться, Блум, — ее шепот обрел внезапную, стальную твердость. От этой перемены, от этой скрытой силы, пробивающейся сквозь хрупкость, у меня на затылке зашевелились волосы. — Она преподносит нам уроки. И никогда не спрашивает у нас разрешения на это.       Мама смотрела не на меня, а куда-то в пространство зала, но ее взгляд был обращен внутрь. Я знала, о чем она говорит. Знала, что она имеет в виду вовсе не сегодняшний мой, с позволения сказать, «успех». Мы не говорили с ней о смерти Дафны. Никогда. Каждая из нас носила эту черную, колющую глыбу в себе по-своему. Мама — в молчаливых слезах и угасающей силе. Я — в ярости, в кошмарах и в бегстве в лазарет с первыми лучами. Мы были как два острова, разделенные одним и тем же морем горя, но не находившие мостов друг к другу.       Я ничего не сказала в ответ. Просто перевернула свою руку под ее ладонью, чтобы сцепить наши пальцы. Сидела рядом, чувствуя, как ее худое плечо слегка дрожит под моей щекой, и слушала, как мужчины продолжали решать судьбу королевства, не понимая, что самое большое сражение уже было проиграно в тишине этого зала, в сердце его королевы.       Наш тихий, хрупкий разговор, наше единение, было разорвано. Не просто громким голосом, а криком. Резким, надтреснутым, полным неприкрытого ужаса. Я вздрогнула, невольно сжав пальцы мамы. Виновником был один из самых советников, тот самый, чья мантия казалась тяжелее его собственного иссохшего тела. Я не осуждала его за срыв. Здесь, в этом давлении каменных стен и неотвратимости карт, нервы сдавали у всех. Но то, что он выкрикивал… это были не мысли государственного мужа. Это кричал его внутренний, животный страх, вырвавшийся на волю и заговоривший его устами.       — Мы же знаем, что ему нужны какие-то реликвии! — его голос, хриплый и надрывающийся, взметнулся к сводам. Он встал, опираясь дрожащими руками о стол, и его седая борода тряслась. — Какого черта мы не можем отдать ему хотя бы несколько из них? Почему наши молодые парни должны погибать, истекать кровью на этих проклятых мечах, за какие-то бесполезные теперь куски старых камней и заржавевшей стали?!       В его вопросе не было стратегии. Не было даже трусости в чистом виде. Он предлагал не капитуляцию, а сделку с чудовищем, искренне веря, что можно откупиться куском от пальца, чтобы оно не откусило всю руку. В его глазах, широко открытых и влажных, читалась паника загнанного зверя. Прежде чем кто-то успел отреагировать, раздался низкий, леденящий смех. Один из генералов с лицом, изрубленным в мелкую сетку шрамов, медленно повернул голову в сторону старика. Его взгляд был не гневным, а надменно-презрительным, словно он рассматривал нечто неприятное и жалкое, прилипшее к подошве сапога.       — Для чего, уважаемый? — генерал произнес слова медленно, растягивая их, и в его голосе звенящая сталь смешивалась с ядом. — Чтобы откупиться, как это делают последние трусы и торгаши, у которых за душой ничего, кроме страха за свой кошелек?       Я была абсолютно уверена: не будь здесь моего отца, не будь этого стола между ними, генерал не ограничился бы словами. Он плюнул бы ему в лицо. И, возможно, был бы прав. Но в его словах тоже не было решения. Была лишь ярость, гордыня и слепая вера в то, что умереть стоя всегда лучше, чем выжить на коленях. Две крайности. Два разных вида безумия, столкнувшиеся в этом зале. Советник, казалось, даже не обиделся на оскорбление. Его страх был сильнее гордости.       — Трусы, — выдохнул он, и его голос внезапно стал тихим, испуганно-разумным, — хотя бы остаются в живых. Как и победители, к коим мы, увы, на данный момент явно не относимся.       В этой фразе была своя, страшная логика. Он не верил в победу. Он видел только неминуемое поражение и пытался найти щель, лазейку, чтобы проскользнуть в нее вместе с тем, что считал ценным. Его предательство было не идеологическим, а инстинктивным. От этого оно становилось лишь отвратительнее.       Все ждали реакции короля. Орител не двинулся. Он стоял всё так же, склонившись над картой, но теперь его пальцы не водили по карте. Они лежали неподвижно, прижатые к дереву стола с такой силой, что костяшки побелели. Он заговорил. Не повышая голоса.       — Уважаемый советник, — начал отец, и в этом обращении не было ни капли прежнего уважения, только ледяная формальность. — Если вас так искренне беспокоит сохранение вашей собственной жизни, а не сохранение чести, истории и будущего Домино, то я могу безотлагательно принять вашу отставку.       Советник побледнел так, что стал похож на восковую фигуру. Его рот беспомощно задвигался.       — Нет, нет, Ваше Величество, я не это имел в виду… я лишь предлагал рассмотреть…       Орител перебил его, подняв наконец голову. Он не смотрел на старика. Его взгляд, тяжелый и неотвратимый, как движение ледника, скользнул по всем присутствующим, будто оценивая, нет ли еще таких же мыслей за другими лицами.       — Более того, — продолжил он, и его бас, низкий и ровный, заполнил все пространство зала, — поскольку Домино, как вы прекрасно знаете, ценит свободу выбора выше пустых титулов, я готов вам её предоставить. Полную. Вы можете беспрепятственно, сию же минуту, выйти за ворота этой крепости. Вам никто не посмеет помешать. Никто. По моему личному и немедленному распоряжению.       Он сделал паузу. Древние огни в медных чашах колыхнулись, и тени на стенах вздрогнули, будто от незримого удара. Казалось, само пламя затаило дыхание.       — Если вы искренне считаете, что наша победа, наша честь, наша клятва стоять до конца, лишь наивная фантазия ребенка, который верит в чудеса, — отец медленно выпрямился во весь свой рост, и его тень накрыла половину стола, — то я дам вам возможность почувствовать вкус иной, вашей победы. Но…       Он наконец обратил взгляд прямо на советника. Ни один мускул на его лице не дрогнул. Это было лицо не отца, не человека, а монумента. Гранитного изваяния, палача, зачитывающего приговор.       — …как только ваша нога ступит за внешние ворота крепости, вы перестанете быть моим советником. Вы перестанете быть нашим другом или братом по оружию. Вы станете нашим врагом. И клянусь кровью моих предков, клянусь памятью павших, вы не успеете дойти даже до границы лагеря противника, как стрела, выпущенная лично мной, — он сделал едва уловимую паузу, — из того самого лука из линфейского орешника, что вы сами мне преподнесли в день моего восшествия, настигнет свою цель. Я. Обещаю.       В зале воцарилась абсолютная, гробовая тишина. Казалось, я перестала дышать. Советник стоял, словно пораженный молнией. Его челюсть безвольно отвисла, глаза остекленели от ужаса, большего, чем тот, что заставил его закричать. Потом он забормотал что-то бессвязное, поспешные, унизительные извинения, пытаясь отползти назад, в безопасную тень невысказанных мыслей. Но было уже поздно. Все в этом зале, от самого молодого командира до седого генерала, уже поняли. Они видели не только судьбу этого жалкого старика. Они видели железную, непреклонную волю своего короля. Домино не торговалось. Домино не предавало. Домино стояло. Даже если это означало стоять насмерть. Советник, бормоча, опустился на свой стул, стараясь стать как можно меньше, раствориться. Его карьера, его влияние, его жизнь в этом дворце — всё было кончено. Его будут терпеть, как терпят неприятный запах, пока не кончится война, а потом… Потом его ждала тихая комната в глухом крыле или внезапная болезнь. Отец не стал бы пачкать руки, стреляя в спину.       Я сидела, затаив дыхание, все еще сжимая холодную руку матери. И внутри меня, сквозь ледяное оцепенение, пробился один-единственный, жгучий вопрос: как? Как отец может держать такого человека рядом? Дышать с ним одним воздухом, делать вид, что прислушивается к его мнению? Разве сама его трусливая, гниющая изнутри натура не отравляет все вокруг? Но ответить на этот вопрос мне было нечем. Только холодное понимание, что политика — это и есть умение держать яд рядом, зная точную дозу противоядия и момент, когда можно позволить яду сделать свою работу.       Мамин голос, тихий и настойчивый, просочился сквозь тягостную тишину, последовавшую за отцовским приговором. Она быстро захватила мое внимание, мягко, но неуклонно уводя в сторону от ледяного озера политики и предательства. Я была ей безмерно благодарна за этот ее вечный, почти инстинктивный жест. Ее пальцы, все еще сжимающие мою руку, слегка пошевелились, возвращая к разговору.       — Как у тебя дела в лазарете? — спросила она, и в ее голосе, нарочито спокойном, я уловила подлинный интерес, смешанный с вечной материнской тревогой. Она повернулась ко мне, ее глаза, все еще влажные, пытались сосредоточиться на моем лице. — Мелисса не из тех, кто будет давать поблажки, даже принцессе.       В ее словах была легкая, старая шутка, попытка вернуть нас в те времена, когда мои самые большие проблемы заключались в выговоре за разбитую вазу или невыученные уроки. Я ухватилась за эту ниточку, позволяя себе на мгновение забыть о зале, о картах, о дрожащем советнике.       — Да уж, это точно! — я не сдержала короткого, почти счастливого выдоха, и мои плечи наконец расслабились на долю секунды. — Но именно поэтому я и выбрала её в наставницы. Никаких скидок на титул. Только работа. — Я оживилась, моя свободная рука непроизвольно сделала жест, будто я растирала какую-то мазь. — Под её руководством я уже многому научилась: делать сложные перевязки одной рукой, разбираться в лекарственных настоях по запаху и цвету, отличать простое заражение от начала гангрены…       Воодушевление так и сквозило в моей речи, окрашивая слова в более яркие тона. Это был мой маленький островок компетентности в море всеобщей беспомощности. Мама слушала, и на ее исхудавшем лице проступила настоящая, невымученная улыбка. Горе в ее глазах немного отступило, уступив место гордости.       — Я очень рада, дочка, что ты нашла занятие, которое так тебе полюбилось, — прошептала она, и ее голос стал теплее, живее. — Видеть огонек в твоих глазах… это дорогого стоит.       Ее слова согрели меня изнутри, как глоток крепкого чая после долгого дня на морозе. Мне захотелось поделиться с ней самым ярким, самым значимым моментом, доказать, что я не просто перевязываю раны, а действительно делаю что-то важное.       — Ты даже не представляешь, мам! — я наклонилась к ней ближе, понизив голос до взволнованного шепота. — Сегодня у нас был сложнейший случай. Солдат с глубоким заражением темной магией. Он уже бился в судорогах, сознание уходило… Но мы с Мелиссой! Мы его вытащили! Я вовремя сообразила, что нужен морвейн, чтобы усыпить его разум и дать телу бороться… Это было невероятно сложно, страшно, но…       Я не успела договорить. Мамина рука, которая до этого мягко лежала на моей, вдруг вцепилась в нее с такой силой, что у меня перехватило дыхание от боли. Ее пальцы впились в мое запястье, будто железные когти. Я взглянула на нее и замерла. Все тепло и гордость исчезли с ее лица, смытые новой, стремительной волной ужаса. Ее губы побелели, глаза расширились, наполнившись не разумной тревогой, а чистейшим, животным страхом.       — Не приближайся! — ее голос, всегда такой мягкий со мной, прозвучал хрипло, резко, почти как крик, хотя она говорила шепотом. — Слышишь меня, Блум? Никогда. Никогда не приближайся к этому чертовому проклятью! Не прикасайся!       Она трясла моей рукой, ее взгляд буравил меня, пытаясь вбить эту мысль прямо в мою плоть, в кости.       — Мама, все хорошо, — попыталась я успокоить ее, но мой собственный голос дрогнул от неожиданности и ее хватки. — Я же говорила, мы его вылечили. Я была в безопасности, я знала, что делаю…       — Пообещай мне! — она перебила меня, и в ее глазах стояли уже не слезы горя, а слезы паники. Она вцепилась в меня обеими руками теперь, притягивая мое лицо ближе к своему. От нее пахло страхом. — Прямо сейчас. Поклянись мне. Что ты не будешь подходить к тем, кто заражен. Что будешь звать Мелиссу, кого угодно, но сама… никогда.       Ее дыхание стало прерывистым. Она не просто боялась. Она видела что-то. Видела не абстрактную угрозу, а очень конкретный образ. И теперь этот образ накладывался на меня. Сердце у меня упало. Вся моя восторженная гордость рассыпалась в прах, оставив лишь щемящую боль. Я видела, как её хрупкие плечи напряглись, как будто она готова была вскочить и физически удержать меня здесь, в этом кресле, подальше от любого намёка на опасность.       — Обещаю, — выдохнула я тихо, без колебаний. Потому что ничего, абсолютно ничего на свете не могло стоить того, чтобы видеть ее в таком состоянии. Это была не победа над страхом, а капитуляция перед её болью. Моё слово было не железным обетом, а повязкой на её кровоточащую рану.       Она замерла, всматриваясь в мои глаза, словно проверяя искренность. Потом ее хватка ослабла, но она не отпустила мою руку. Она просто держала ее, как держат что-то хрупкое и безумно ценное. Ее дыхание постепенно выравнивалось, но тень ужаса не сходила с ее лица.       — До сих пор не понимаю, как твой отец на это согласился, — прошептала она уже более спокойно, но с горечью. Ее взгляд скользнул в сторону Оритела, который снова погрузился в обсуждение с генералами, будто вспышки паники у его жены не существовало. — Отправить тебя туда…       Она считала его решение безрассудным, предательством по отношению ко мне, к памяти Дафны. Я потянулась другой рукой, накрыла ее холодные пальцы своими, пытаясь передать хоть немного тепла.       — Он просто знает, как сильно я хочу помочь, — сказала я мягко. — Всем нам. Он видит, что это… единственный способ для меня не сойти с ума.       Мама закрыла глаза на мгновение, ее губы дрогнули. Она не знала о моих кошмарах. Не чувствовала ту ярость и беспомощность, что клокотали во мне.       — Да, — наконец выдохнула она, открыв глаза. В них оставалась усталость и тревога, но паника отступила. — Наверное… ты права. Она замаскировала свое согласие под усталую капитуляцию перед волей двух самых важных людей в ее жизни, которые, казалось, сговорились разрывать её сердце на части каждый день по-своему.       Нашу хрупкую попытку укрыться в тихой гавани друг друга, разрезал звук. Не звонок, не оклик. Гонг. Глухой, зловещий удар, который пришел не из этого зала, а из самых недр дворца. Он прокатился по каменным стенам, заглушил на мгновение все голоса, и его вибрация вошла в самое сердце, заставив сжаться.       Нет. Мысль ударила, холодная и стремительная. Только не это. Ещё слишком рано. Он должен был прозвучать на рассвете, когда первые лучи только начнут золотить зубцы стен. Не сейчас, в этот поздний час. Но реальность не интересовалась моими надеждами. Зал, секунду назад бывший сценой для споров и тихих разговоров, взорвался движением. Спокойствие сменилось какофонией. Приказы, выкрикиваемые хриплыми голосами, тут же подхватывались и разносились дальше, как пожар по сухой траве. Словно гигантский муравейник тронули палкой.       — Щиты к восточной стене! Лучников на башни, сейчас же!       — Конюхам поднять всех! Седлать боевых!       Стражники и гвардейцы, до этого стоявшие неподвижными статуями у стен, сорвались с мест. Их тяжелые сапоги грохотали по камню, создавая гулкую, хаотичную дробь. Латы лязгали, плащи развевались, как крылья испуганных птиц. Они метались, сталкивались, получали сжатые, отрывистые распоряжения от выбегавших из-за стола капитанов и тут же неслись дальше, в смежные коридоры, разнося заразу тревоги по всему спящему дворцу.       Я вскочила с подлокотника кресла, сердце бешено колотилось где-то в горле. Сквозь открытые высокие двери в соседний зал я видела, как зажигаются факелы, как мечутся тени. Надеюсь, тот парень, гвардеец, сегодня выживет. Он только недавно пришел в себя.       И тут же, поверх страха, вспыхнула другая, знакомая, жгучая мысль. Я могла бы помочь там. На поле. Не в душном лазарете, когда всё уже кончено, а там, где решается исход. Я представила себя в легких доспехах, мчащейся вдоль линии обороны. Оказывать первую помощь прямо под стрелами, возвращая в строй еще теплых, яростных солдат. Может, один вовремя наложенный жгут, одно правильно данное обезболивающее смогли бы перевесить чашу весов в нашей пользу. Я рванула вперед, к столу, где Орител отдавал последние приказы.       — Отец! — мой голос прозвучал громче, чем я планировала, перекрывая шум.       Он обернулся. Его взгляд, быстрый и острый, как клинок, нашел меня. И в нем не было ни капли той весны, что мелькала ранее. Только сталь. Только приказ.       — Блум, немедленно в свои покои! — пророкотал он, не повышая голоса, но каждое слово било как молот. Он даже не сделал шага в мою сторону, его внимание уже возвращалось к карте, которую сворачивал гвардеец.       — Но отец... — я попыталась вклиниться, сделать шаг ближе, но один из генералов грубо заслонил мне путь, даже не глядя, полностью поглощенный полученным распоряжением.       Орител снова взглянул на меня, и на этот раз в его глазах вспыхнуло что-то опасное. Нетерпение, смешанное с чем-то более темным.       — Не смей перечить! — его голос прогремел, заставив на миг смолкнуть даже ближайших стражников. — Ты слышала приказ!       Адреналин и отчаяние поднялись во мне горькой волной.       — Я могла бы помочь! — выкрикнула я, сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони. —На стенах! В качестве полевого целителя! Я же научилась, я знаю как!       — Помочь? — он прошипел. — Без магии у тебя нет шансов выжить в той мясорубке! Ты — мишень, а не боец!       Его слова впились в меня, как отравленные шипы. Я открыла рот, чтобы спорить, чтобы крикнуть, что я быстрее, что я буду осторожнее, что я должна что-то делать... Но я увидела его глаза. В них, помимо гнева и приказа, читалось что-то, от чего у меня похолодела кровь. Это был не просто страх отца. Это был расчет полководца, видящего на поле слабое звено, ахиллесову пяту, которую противник непременно постарается раздавить первой. И этой пятой была я. Вся моя ярость, всё возмущение схлынули, оставив после себя ледяную, унизительную пустоту. Горло сжалось так, что я не могла вымолвить ни звука. Я просто стояла, глядя на него, чувствуя, как жгучий стыд заливает щеки. Он выпрямился, больше не глядя на меня, как будто вопрос был решен еще до моей просьбы.       — Стража! — бросил он через плечо. — Провести принцессу в её покои. И запереть двери. До особого распоряжения.       Ко мне тут же подошли два гвардейца, их лица были непроницаемы. Они не схватили меня, но их присутствие, их готовность выполнить приказ, были ощутимы. Я отступила на шаг. Потом еще один. Моя спина наткнулась на кресло матери. Я обернулась. Она смотрела на меня, и в её глазах не было упрека отцу. Была только та же самая, знакомая, бесконечная скорбь и... согласие.       Сколько бы я ни обижалась на отца, ни перечила ему, в одном он был чудовищно, неоспоримо прав...       Я — Блум.       Единственная оставшаяся в живых наследница древнего и могущественного рода Домино, родившаяся без единой искры сил.       Во мне не было ни капли магии.       Ни тогда. Ни сейчас.       Я была пустой.       Бесполезной.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!