Часть 1

8 января 2024, 00:00
      Сначала ничего не было. Да и денек был отстоем, не то что в день, когда первые люди ушли из райского сада. Он не чувствовал глубже собственного тела, точно его сущность замёрзла, похороненная под грудами снега, превратилась в лёд и умерла, глядя покрывшимися инеем пустыми глазами в черноту. Вокруг этой навечно застывшей без движения точке царила буря, хаос: о ребра билось пламя, в животе разрастался, как готовый взорваться вулкан, смерч из дыма и адского огня, в глотке — пульсировал вместе с кадыком не то вопль, не то яростный рык. Стискивающие руль пальцы вспотели, смяли до треска, и от них отлила кровь, как отлила она от ног, лежавших на педалях. Грудь резко, неритмично вздымалась, словно человек бежал, бежал от самого быстрого бегуна на всем белом свете.       Человек за рулем оскалил плотно сжатые зубы, глаза под темными очками не моргали, глядя вперед. Они были широко распахнуты, также неподвижны и, хуже того, полны прозрачного, от чего те казались неживыми, жгучего гнева. Гнев этот отражал гнев в сердце, и там он стремительно перерастал в клокочущую ярость, способную разнести нахер этот сранный Лондон. Человек за рулем ещё держал себя в руках, однако чем чаще он думал, тем тяжелее становилось контролировать себя. Он не нажимал на газ, как хотел, не орал, как того желало каждое волокно его гнилой черно-алой души, однако это он снова и снова проделывал в собственных фантазиях.       Перед его змеиным взором все ещё стоял другой: книгочей в опрятном светлом пальто, с белыми кудрявыми волосами, напоминающие приплюснутое облако, с состарившимся и неумело слепленным лицом. Он стоял, улыбался, и даже так, со всеми этими морщинами, складками, всеми неровностями, говорящими о возрасте в несколько миллионов лет, в нём проглядывалась красота. Его слова («Ох, Кроули…», — ласковое, мягкое, что щемило сердце и человек становился легким, как перо. — «Ни что не вечно») были тихими, неслышными, но все-таки он из слышал, и эти слова заполняли каждый уголок его разума. Они были газовой плитой с синим огнём, человек за рулем — докрасна раскаленным чайником, готовым взорваться.       Когда он только вышел из книжной лавки, оставив позади запахи печати, горячего шоколада, мороза и жара — запахи Небес и Преисподней, — то расплакался. По-детски, точно новорожденный, не произнося ни звука, однако скорчившись и покрывшись густой пылающей пунцой. Шар в груди тогда, казалось, мог вырваться из него с криком, который не издавало ещё живое существо, превратив улицу в руины, а человека попросту убив, словно взорвавшейся внутри атомной бомбой. Теперь он не плакал, потому что это было глупо, унизительно и бесполезно. Теперь он только злился, и он хотел деть куда-то это чувство, вырвать из себя, дабы остаться наедине с осколком льда в глубине своего естества.       «Ни что не вечно».       «Может, для тебя и да, ты, тупой кусок дерьма».       Ему захотелось ударить по рулю так, чтобы его смяло, а потом въехать в какое-нибудь здание и раздавить с десяток человек, хотелось, чтобы самая большая и мощная молния из когда либо существующих клинком пронзила его, чтобы весь мир утонул в пепле и кипящей крови. Но даже Бентли, драгоценная машинка, в салоне которой он преодолел столько миль, была хрупче и важнее души демона Кроули. Все было важнее, ценнее, чем Кроули. Небеса, ангелы, незнакомцы, враги, новые друзья, с которыми Азирафель знаком не более пары суток — все важнее него и его мнения. Теперь Кроули видел это особенно четко. Как видел прошедшие шесть тысяч лет, когда люди и мнение условного Гавриила и любого другого белокрылого засранца волновали его больше, нежели его лучший друг.       Друг, который драл жопу, чтобы ему помочь по мере сил. Который чуть сам не умер, когда вспыхнула ярким оранжевым пламенем книжная лавка. Который всегда приходил вовремя, пытался понять, измениться. Кроули помнил, как часто ему делали выговор за несделанные плохие поступки, потому что он не искушал священника, а отдавал его Азирафелю, чтобы тот сделал его ещё святее и ближе к Богу. Помнил и как пробрался на Небеса, чтобы найти ответ на вопрос: «Что с этим отупевшим Гавриилом не так?». Помнил особенно отчетливо, как доверил ему свой Бентли. Все равно что Азирафель доверил бы ему свою любимую книгу (лавку-то он запросто доверил, но первое издание «Рождественской песни» он бы ни за что ему не отдал).       И все это не важно. На самом деле не важен, говорил себе Кроули, как бы споря с Азирафелем, этот дурацкий поцелуй, который я сам не понял, зачем спровоцировал. Но остальное важно. Важны наши переглядывания, наши философские разговоры, наша Рица, наш парк, и самое-самое важное из всего того — считанные дни до Апокалипсиса, которые я провел с мыслями, куда бы свалить вместе с тобой. Быть может, нет, точно… Я точно врал себе все эти годы. Видел другого ангела, другого человека, а оно вон как — мысль, что я для кого-то самый важный демон во вселенной, стала моей ловушкой, удавкой, которой ты, ангел, воспользовался без зазрения совести.       …может, дело в Метатроне и его кофе?       …может, я сам все это сотворил?       Сука!       Он с силой вжал педаль газа в дно машины, и искры и пламя вышвырнуло из трубы вперемешку с вонючим темным дымом. Рев в моторе стал громче, колеса завизжали, рассекая ровные дороги из бетонно-асфальта.       «Я прощаю тебя».       Он зашипел, почти зарычал, будто рассерженный тигр.       Кроули всю свою земную жизнь задавал себе вопрос: «Дело во мне?». Не в отношении людей, он-то знал, что те хуже любого демона. Не в отношении Ада, он знал, что не виноват в его разложении. Всегда он спрашивал себя «Дело во мне?», когда думал об Азирафеле, когда был с ним рядом. Кроули думал, является ли он причиной нервозности, из-за которой ангел мял на себе белый балахон, является ли он причиной резкого, как стрела, холода между ними, является ли он, в конце концов, причиной, по которой Азирафеля так качает. Словно его разорвало на две равные части и обе их положили на весы, и они качаются, качаются, и тот, кому эти части принадлежали, метался, не мог решить — ангел он или что? Кроули, по правде сказать, испытывал стыд, что Азирафелю приходилось испытывать столько противоречивых эмоций и копаться в себе. А ещё он злился и на себя, и на него, когда их снова разделяло на сотни лет.       Вот только сейчас проблема была в его ангеле. Демон был чист, пускай в нём и бушевала страшная буря, он сделал все правильно, потому что так и никак иначе поступить было нельзя. Отправиться на Небеса? Да. Обмануть Мюриель? Да. Признаться? Да. Поцеловать?.. Возможно, ведь тогда Кроули считал, что ему ответят. Не потому что поцелуй понравился, а потому что его любят, любят больше, чем могут любить ангелы, демоны и люди. Но ему не ответили, напротив — отринули, как отживший себя материал. Как старую, старую тачку. Как разорванную в клочья книгу. Как мусор.       «Ты мусор, Кроули. А теперь просто заткнись и сдохни, Кроули. Мусор, мусор, мусор…».       Мусор… мусор… мусор…       «Ты демон, он ангел. Вы изначально из разных кондиций. Ты пытался быть хорошим ради него и действительно стал таковым, ты истинно уверовал в то, что можешь быть другим, хорошим, добрым, понимающим, мягким, пускай все ещё ворчливым и вспыльчивым. Он не пытался быть другим, и это, наверное, даже хорошо, но мне больно, господи Боже, мне больно, что он вроде остался тем же самым идиотом, а вроде стал иным — жестоким, жестоким в своей наивности».       И что-то внутри него, похожее на хрустальный кубок, разлетелось вдребезги, и на волю разрушительным шквалом рванул рычащий крик. ***       Он не знал, куда держал путь, пока на горизонте, в свете рыжих и янтарных рассветных огней не блеснули зеленые холмы. Лондон давно остался позади, пропали большинство магистралей и трасс, дорожных знаков и указателей — осталась ровная серая полоса, которая вела насквозь через изумрудные, мохнатые, как нечесанные псы, пастбища и поля, такие неровные, что те напоминали остановившуюся во времени водную гладь. Когда же он въехал в лес, и в его открытое окно дунул чистый, напоенный запахами природы ветер, Кроули понял, куда едет, и это его словно пробудило от долгого, бредового сна.       Он довольно долго ехал без темных очков, и теперь его желтые змеиные глаза мог увидеть любой, кому бы взбрело в голову остановить его мчавшийся автомобиль. И они сосредоточено смотрели на дорогу, не моргая, не горя и не темнея от недоступных большинству мыслей, ибо тогда Кроули пребывал в напоминающий туман мареве, где царствовали холод и смерть. Он будто вмерз в лёд или увяз в болоте, которое было глубоким и настолько холодным, что ближе любого другого явления природы подошло под описание смерти. И мчался он, такой мертвый и при том живой, в маленький заросший плющом городок, который был центром всего хаоса, случившегося в последние дни перед Апокалипсисом. Тот самый, всегда зеленый летом и всегда кристально-белый зимой, тот самый, где четыре малолетних гаденыша дали отпор Всадникам Апокалипсиса.       Вокруг пели жаворонки и соловьи, они пели вопреки горю и пустоте, все распространявшейся в худой груди. Свет утра рассыпался по лесу, вылавливая витающую в воздухе золотую пыльцу и ложась на скрытые в растительности тропки и побитые мхом стволы деревьев, на благоухающий розовый кипрей, голубой бурачник и желтый зверобой. Когда в половине одиннадцатого Кроули въехал в Тадфилд, небо посветлело, и солнце взошло над горизонтом, подсвечивая капли росы на густой и мягкой траве. Кругом тихо, лишь пение птиц да шелест лесных трав, и нет места ни боли, ни страданиями. Дома, эти каменные и деревянные здания, не достигающие и трех этажей, хранили ту же связанную тишину, впрочем, как и ночную прохладу. Прикоснись к ним — и будто бы дотронешься до изморози.       Кроули дождался двенадцати и снял себе «Жасминовый коттедж» на, наверное, ближайшие три месяца. Лето только начиналось, и демон хотел застать его всего — от июня до первой трети сентября. Заселился он быстро, только припарковал нормально свой черный Бентли и расставил растения по столам и подоконникам, открыл часть окон, запер дверь… И лег в кровати без постельного белья. И это было последнее, на что он сегодня годился. В нём не осталось ни сил, ни стремления что либо делать, и хотел он одного — лежать так до скончания времен или хотя бы до скончания лета, скрытый от небесных, земляных и адских взоров, став невидимым и никому не нужным.       Было темно. Темно и одиноко, ибо ни в одной точке мира отныне не было Азирафеля. ***       Когда Кроули просыпался, ему было не важно, проснулся ли Азирафель, спал ли он сегодня вообще, но он неизменно писал «Доброе утро» или вовсе приезжал ради этих слов. Ибо это ритуал, ибо это — знак, что ты любишь этого ангела и готов говорить ему миллионы таких невесомых «Доброе утро». Теперь, проснувшись в мире, где больше не было Азирафеля и некому было написать, Кроули чувствовал себя выброшенным на край жизни и бесполезным, словно он во мгновение ока превратился не просто в человека, а в нищего инвалида. Он проснулся на следующее утро после своего приезда в Тадфилд, и серый сумеречный свет падал на пол из окна, чуть-чуть выглядывающего из-за плотных штор. Сперва он почувствовал целое ничего, точно все так и должно быть, но испугался шевелиться — вдруг сломается что-то чрезмерное хрупкое в нём, как косточки старого маленького песика? Затем Кроули закрыл глаза, и на него навалилась неподъемная, как вся вселенная, убийственный тяжесть. Она обрушилась на него, как все существующие наковальни, как божья кара, как все небеса и её светила, и взору его предстал весь вчерашний день в ярчайших подробностях, от которых сердце рвалось в клочья.       Не было. Ушел. Кинул.       Кроули встал, несмотря на раны, и пошёл вот так, мятый и безжизненный, на улицу. Там блистало солнце, отражаясь радугой в струях воды из поднятых лебедиными шеями шлангов и неприятно, болезненно касаясь глаз. Капли росы почти рассеялись, однако некоторые все ещё цеплялись за зеленые травинки, и выглядели раньше так сочно и привлекательно, что любому взрослому или демону хотелось прикоснуться до них губами и ощутить их вкус. Мимо, прыгая по упругим маленьким холмам, образующих волнистую линию, точно кусок зеленой ткани, прибитый к земле во время сильного ветра, бежал крохотный бурый хорек.       Городок раскинулся на склонах более высоких холмов, и походил он больше на беспорядочно разброшенные куски камня, искрящегося, как гранит. В основном треугольные крыши, в основном — маленькие окошки, украшенные вуалью шалей и штор, в основном — точно кем-то выдолбленные желтые пыльные дорожки вдоль островов густой травы и яблоневых деревьев, чьи плоды призывно покачивались на ветвях. Некоторые уже бродили по улице, обходя каменные, поросшие мхом и плющом ограды, старенькие автомобили и белые заборчики, за которыми старики за шестьдесят в своем размеренном темпе уже косили траву. Другие, самые младшие, уже кинулись к своим игрушечным байкам и велосипедам, спеша насладиться каждой секундой последних летних дней.       Но Кроули ничего не почувствовал. Он вернулся в дом, осмотрелся, совершенно не находя себе занятия. Поэтому все, что он мог сделать — сняв очки, снова лечь, словно в этой узкой одноместной кровати с чугунной спинкой таились ответы на все его вопросы, утешения, которые он в глубине души хотел услышать, и обещания. Кроули опустил голову на мягкую подушку, закрыл глаза, только сон не поглотил его, как черный омут, а как бы обошел его стороной. От того, что он не пришел и не собирался приходить, темнота закрытых век показалась Кроули мучительной, ведь там, как на большом экране, он видел самое жуткое, самое тяжелое кино в своей жизни — о демоне и ангеле, которым судьба предначертала быть вместе и которых на самом деле обманула. В том фильме не было счастливого конца в стиле дрянных американских мелодрам, лишь аспидно-черная пустошь без сновидений.       Азирафель смотрел на него так, словно хотел признаться в любви, может, Кроули хотел, чтобы он взял его руки в свои. Ему хотелось быть человеком, вести себя как человек, лишь бы все было как у людей. Он хотел, как мог желать человек, ощутить тепло его ладони на своей щеке и дыхание, наверняка пахнущее какао, на губах. Он хотел увидеть, как плещутся в его зрачках незаметные волны и морские вихри, щедро осыпанные искрами белых огней. И ничего из этого не случилось, никогда уже не случится. Азирафель, глядя на него таким прекрасным взглядом, сказал совсем иное. С той самой секунды Кроули знал — это конец. Он будет бежать дальше, стремясь поймать полы его плаща, но это конец. Он сказал, и его слова навеки повисли между ними.       «Шесть тысяч лет, Кроули, ты думал, вы были вместе. И все это оказалось огромной ложью. Но не его, а твоей собственной. Ты сам себе соврал, ты жил в своем собственном воображаемом мирке, забыв, что он хрупок, как мыльный пузырь. Его способно разорвать что угодно. Он сам может лопнуть, просто так. И это случилось».       Он больше не притворялся спящим. Он смотрел своими змеиными янтарно-желтыми глазами в окно, из которого лился белый и прозрачный солнечный свет. На тюль, приподнимавшуюся при каждом вдохе ветра. На пыль, скопившуюся в углах.       «Мне жаль, Кроули, что так вышло. Возможно, я единственный, кому правда жаль».       Он долго думал над тем, о чем подумал. Сейчас он говорил с собой, как говорил бы с ним кто либо другой, будь то Нина, Вельзевул, Анафема или Шедвелл. И он сказал себе, пообещал: ты можешь делать что хочешь, я не осужу тебя. Потому что правда в том, что ему было жаль, ему было больно, и это самое главное. Он обнял себя, перевернулся на другой бок, хрипло вздохнул — воздух, вошедший в его легкие, был ледяным. На миг Кроули захотелось зареветь, закричать, и это желание молотом ударило по горлу и пропало. Нанеся лишь один удар, оно сдалось и оставило его с ни с чем несравнимым горем. В этом горе он был и одинок, и нет, ведь в одиночестве есть ты сам, твоя тень, твои мысли, твой голос, а значит — кто-то всегда услышит и поймет. И он остался лежать, увязая, обволакиваемый трясиной боли, в воспоминаниях и мыслях об ангеле Азирафеле, что стал неотъемлемой, как весь он сам, частью Кроули.       Когда ему надоело лежать, он встал осторожно, достал из шкафа перед кроватью метлу и пошёл подметать пол. Где-то, пребывая в забытье, он раздобыл и ведерко, и перчатки, и швабру, и остатки моющих средств, и все свои сокровища он расставил вокруг себя. После чего, дотронувшись метлой до пола, бездумно огляделся и стал подметать. Миллиметр за миллиметром, не зная, куда подметать и зачем, что он вообще забыл в этом коттедже, Кроули двигался вперед, затем вбок, разворачивался, ведя за собой клочки серой пыли, пока грязь не собиралась в комок. Он делал так снова и снова, залезая под тумбочки, диван и стол и чихая, и с каждой похожей на клубок пепельных волос горкой пыли Кроули забывался. Он превратился в метлу и в моющие средства, которые брызгал на поверхности пожелтевших и покрытых ржавчиной раковин, он стал каждой каплей каплей воды и розовым пузырьком пены, проступившим на смывающейся воде, стал забившейся в нос грязью и запахом плесени.       Шипение воды. Шлепанье мокрой швабры по полу. Журчание поливов. Тепло и холод. Запах химии. Пустота.       «Мы ведь могли пересмотреть вместе «Клауса», — подумал он, до блеска начищая стол. — Или я бы показал тебе «Рождество на двоих». Мы бы вновь обменялись рождественскими открытками. Но тебе это не нужно, да? Никогда не было нужно».       Вздох. Он даже не заметил, как вздохнул горький, густой запах средства против ржавчины.       «И Рица наша тебе не нужна. Она была для тебя не более, чем здание, в которое приятно иногда сходить, но если снесут — ничего страшного. Как на смену мертвому соловью придет новый и живой, и он будет петь ещё прекраснее, так и ты относился ко всему, что рушилось в нашей жизни или могло рухнуть».       Пока он застилал постель, в ушах звучала музыка, и это был не Фредди Меркьюри. Веко на мгновение дернулось. Голова все это время покоилась на плече, странно наклоненная, точно тело сковало параличом. Глаза смотрели сквозь белое постельное белье, сквозь ткань известной вселенной.       «Помнишь, как мы смотрели тот дурацкий фильм про гомофобного тренера по водному поло, которого отправили на соревнования вместе с командой из сплошных геев? Как бишь его… «Гей-креветки?», — он горько усмехнулся, вспоминая: они сидят перед телевизором, познают человеческую природу и удивляются, сколько же в этих любимых Господом созданиях пошлости. Все там курили и принимали наркотики, ржали с пошлых шуток и трахались, но в финале почтили своего умершего друга эффектным танцем прямо на похоронах. — А, нет, он назывался «Креветки в пайетках». Уверен, ты уже не помнишь об этом фильме. А если и помнишь, должно быть, недавно порекомендовал кому-нибудь на Небесах посмотреть, чтобы лучше разобраться в людских отношениях. Или смотришь с кем-то другим и делаешь вид, будто никогда раньше этой херни не видел».       Едва он доубирался, то совсем обессилел. Мысли убили в нём остатки, и теперь он хотел одного — развалиться на полу и умереть. Но тогда, глядя в никуда, Кроули впервые за это время что-то почувствовал. Гнев. Он медленным, железным цветком раскрывался в его груди, впиваясь в кости изогнутыми орлиными когтями, росшими из ядовитых лепестков. Его корни шипели, раскаляясь, словно их питала кипящая демонская кровь, и жар от него распространялся по всему телу, как бодрящий яд. Кроули сжал подушку так, словно собирался вырвать из неё кусок, кадык будто распух, зубы сжались — так сжимают зубы те, кто вот-вот взорвется от рвущейся наружу ярости.       Он злился на себя, ведь он, демон Кроули, лежит здесь, как размазня, как тупая сопливая баба, вместо того, чтобы делать то, что всегда делал — бухать в Рице, кормить уток хлебом, отравлять людские сердца злостью, которая могла бы родиться только в мире интернета и вечных пробок, и орать на свои растения, что есть мочи. Он мог бы, он может, но не делает, потому что он, сука, плачет, хнычет, спит и лежит безжизненной лужей дерьма.       Тупой Азирафель. Тупой книжный. Тупая Земля.       Кроули резво вскочил с застеленной кровати и быстрым широким шагом погнался за чьей-то невидимой тенью на кухню, словно там уже сидел его безмозглый ангел и как ни в чем не бывало читал свои идиотские книги. Он ворвался в помещение, со злостью оттолкнув стоявший на пути стул, ударив по стене, закричав, при этом опрокинув кулаки на столешницу с такой силой, что на ней остались трещины, сорвав несчастную штору — и только тогда ударом ноги выбил дверь. И повторно оказался на улице.       Здесь было слишком светло, просто ненормально ярко, точно он оказался в миллиметрах от солнца, и весь его свет, весь огонь его обратился к черной тени, чьи растрепанные волосы блистали, как оранжевый костер. Пахло травами и цветами, первыми шашлыкам и дымком от углей, молоком и яблоками — всем и сразу, будто Тадфилд существовал во всех временах и местах одновременно и вместил в себя по крупинке необъятного мира людей. Кроули жмурился, кривясь, а когда глаза привыкли — уставился на этот прекрасный, великолепный мир. Недавно он не вызывал никаких эмоций, но сейчас превратился в копье, пронзившее демона в самое сердце. Его гнев унялся, и осталась ровная, пенящаяся водная гладь, и Кроули безжизненно повис, лишь чудом стоя на ногах.       Сколько цветов… сколько света… ангелу бы здесь понравилось. Они бы обсудили каждый росток, каждое семечко. Ведь раньше это были не просто вкусные запахи, сладкие звуки и ослепительный свет, это были темы, идеи, символы. Сейчас мир казался не таким невероятным, он, по сути, не вызывал никаких чувств, и в то же время чувства пробуждали воспоминания и мысли о нём. И это было как упасть на колени перед палачом.       Его невидящий взор, в желтом цвете которого зияла темнота, устремился вперед и вверх. И демон обомлел.       Ещё дальше, дальше, чем он смотрел в прошлый раз, вылетая из песчаного оврага, огражденного сеткой терновника и пустырником, бежала, виляя хвостом, косматая черная дворняжка с грязно-белым пятнышком на пасти, из которой вываливался, развеваясь флагом на ветру, длинный розовый язык. Глаза собаки сияли от счастья, ибо в зубах её находилась длинная, чуть ниже роста ребенка, палка, и палка эта билась о рассыпавшиеся по склону кусты, что шумно шелестели при каждом ударе. А следом за ним, точно молния, несся паренек лет пятнадцати — худенький, низкий, в красных шортах и бледно-голубой пропитавшийся потом футболке. Его кудрявые светлые волосы, точно конскую гриву, трепал ветер, глаза смотрели на этот мир ясно, с чувством, словно не было для него ничего лучше, чем яркое весеннее солнце и игривое рычание Пса.       Кроули не сомневался, что этот возмужавший, но все ещё мальчишка — Адам Янг. Антихрист.       — Пес, ко мне! Пес, отдай палку! Пес!       Коротышка ловким и поразительно высоким прыжком пересек расстояние в несколько метров, скатившись по пыльной траве, с которой давно испарились капли росы, резко завернул влево — и побежал, не ведая усталости, к череде камней, что, сползая стремительно вниз, ограждала увитые плющом заборы. Он выронил палку и залаял во все горло, и это было не ревом Цербером, а тявканьем самого дружелюбного, самого милого песика на свете. Собаки, которые так лают, безвозмездно и сильно любят своих хозяев. Он развернулся, размахивая хвостом, и его глаза замерли на бегущем мальчике. Затем он снова тявкнул и побежал дальше, как бы говоря «Попробуй догони!».       Кроули смотрел за детской игрой, как на звезды, по велению ангелов выстроившихся в раннее не существующее созвездие. И в груди унялась буря, словно Адам сам стал ангелом и прогнал своей простой человеческой любовью к своей собаке страшный шторм, рвущий паруса и ломающий в щепки лодку, в которой Кроули пытался преодолеть бесконечный океан. Словно этот пес, бывший Цербер, исчадие Ада, был несущимся к демону лучом надежды. Он вспомнил, как держал Адама за руку, как был готов закрыть своими черными крыльями, ведь на это был готов Азирафель, как он был готов сразиться с Сатаной своим пламенеющим мечом. Вот Адам догнал поддавшего Пса, схватил его за бока своими руками, и они вместе покатились вниз, пока, не извалявшись в грязи и траве, не замерли в метре от каменной ограды дома сорок два. Вот Адам, и язык Пса слюнявит пышущие румянцем щеки мальчика.       «И ведь мир ещё стоит…». ***       Он не находил себе места. Когда злость кончилась, осталось идеально ровное ничего, бесцветное, безжизненное, ужасно болезненное, словно попытка человека выдрать из себя прошедшее насквозь копье, и там, на равнине, не нашлось бы места ни одной бесприютной душе. Там пребывал Кроули, эта равнина стала ему пленом, и сам он вмещал её в себя, как сосуд. То совершенное Ничто, смотрящее на тебя невидимыми глазами, поедающее твое сердце, жило с ним бок о бок и медленно, верно заменяло собой. И осиротевший демон не знал, как ему спастись, не знал, зачем.       Он бродил из угла в угол, трогая цветы и готовя невкусную стряпню, листая книги, оставшиеся от прошлых посетителей коттеджа, и бездумно разглядывая расплывающиеся перед глазами полосы газет. Он перебрал все свои пожитки по сто раз, пару раз сделал заказы — купил ещё одно растение, домашнюю одежду и лак для волос, — переставил в доме всю мебель местами. Но ничего не вернуло ему истинную тягу к жизни. Лишь принесло недолгие радости… Или не принесло вовсе. Он поменял причёску, узнал больше новостей из жизни Британии, чем за последние триста лет, умудрился приготовить равиоли, но зияющая дыра в его груди не затянулась, чтобы в центре воскрешенного сердца забилась жизнь. Не радовало то, что раньше насыщало Кроули стремлением идти вперед, делать больше и лучше. Тупой болью отзывались в пустоте самые обыденные вещи от чая до созерцания стареньких, растрепанных книг напротив.       Порой он ещё злился, однако эта злость была направлена на себя. Почему, ну почему, спрашивал себя Кроули, перещелкивая каналы и все это дело лениво заедая попкорном, почему я не могу порадоваться? Почему я не могу сказать себе «Давай посмотрим этот фильм!» — и действительно его посмотреть, с удовольствием, наслаждением, или презрением и раздраженностью, да хоть как-нибудь? Почему я не могу утонуть в тупой мыльной опере и посмеяться с дерьмовой комедии? Что, во имя Дьявола, со мной не так? И на самом деле эти мысли даже не приходили ему в голову. Это были бессловесные, но силящиеся что-то сказать, чувства вроде досады и печали от того, чего его лишили. Сперва незаинтересованно просматривая строки старых книг, не понимая ни единого слова и оставаясь пустым и безэмоциональным, а потом уже раздражаясь от собственной беззащитности, он мог ударить рукой о стену, и так повторялось до тех пор, пока либо стена не покрывалась трещинами, либо у него не начинали болеть костяшки. Но это было редко. Обычно оно копилось. Он брал книгу и тут же клал на место, останавливался на неком фильме, чтобы узнать, чем кончится отрывок, и переключал на следующий канал, и душа не откликалась, не бесилась и не расстраивалась.       И в этот раз демон взял книгу, первую попавшую на глаза, потому что ему захотелось её полистать, и почти сразу отложил на место. Только теперь он успел уловить тот момент, точно спрятавшийся в тонкой линии между открытыми страницами, как гаснет его интерес и ледяная кроваво-красная эмоция расползается по венам к сердцу, напоминая о единственном книгочее, что Кроули знал. Он вспоминал, как держал в руках его книги, как в тысяча восемьсот шестьдесят втором достал для него один из первых экземпляров «Отверженных» Гюго, как прочитал ради него эту скукотищу и как сотни лет спустя ради мести подарил ему «Сумерки» Майер. И теперь, миг проглядев на разворот полуразвалившегося «Путешествия к центру Земли», Кроули подумал: «Хочу перечитать Гюго». Но он знал, что не сможет. Что даже не приступит к ней, пусть и вправду хотел.       Вместо «Путешествия к центру Земли» он взял другую книгу Жюль Верна — «Таинственный остров». И не открыл. Некоторое время он просто ходил кругами, глядя на обесцвеченную порванную обложку, будто книгу то и дело кидали уголками о пол. Обложка слезала с хлипкого корешка подбитым птичьим крылом, кровью привлекавшейся к коре дерева. Марля, хвостиком выползавшая из-под корешка, на ощупь была жесткой, как затвердевшее от соли полотенце. Глядя на неё, Кроули от чего-то подумал, как хотел бы он сейчас оказаться перед дверями в лавку Азирафеля, чтобы спросить, как спасти больную, после чего задался вопросом — а умел ли Азирафель вообще чинить книги? Знавал Кролуи двух переплетчиков в своей жизни, и что-то ему подсказывало, что, если бы ангел был одним из них, он был бы с ними обоими — наставником и ученицей, — знаком…       Он остановился, потер лоб.       «Господи, куда меня понесло?», — спросил Кроули откуда-то издалека, пытаясь вернуться в реальность. Глупости, какие все это глупости! К чему думать об этом, зачем бредить и без того незаживающую рану?.. вот именно, не за чем, так что выбирайся, приятель, беги, ползи, лети, плыви, прочь, прочь, прочь, как крот из-под оползня, как кладоискатель из рушащегося храма… И он бежал и полз, плыл и летел, пока не увидел свет, и он потянулся к нему — а потом вырвался из плена своей мысли, как дельфин из морской взволнованной пучины, и змеей скользнул прочь, так быстро, как мог. Затем Кроули открыл глаза и вновь посмотрел на «Таинственный остров». Посмотрел по-новому. С решимостью. Измученный после побега от самого себя, помятый, но готовый к чему-то важному, он сунул её под мышку и влетел в дверь, выходящую из дома. Она распахнулась, впуская внутрь свежий аромат лета и золотой свет, и Кроули словно бы оказался в другом мире.       Читать, говорил тот себе. Ты будешь это читать. Не спать, как раньше, а читать, потому что чтение это портал, это такая же нора, только кроличья. Тебе нужно не просто не уснуть, а проснуться, Кроули, не только открыть глаза, но увидеть, что мир ещё не скатился во второй Апокалипсис. Придя в мир, полный неприятностей и опасностей, нельзя посвящать львиную долю времени тому, чтобы сделать его ещё хуже. Нужно выбираться. Но сказал он себе это тихо, как бы и не он вовсе. Голос, сказавший столь банальную истину, звучал из далёких пределов космоса, куда не забирался даже Кроули, создатель звезд.       Он уселся в тенистом местечке под кроной цветущего грушевого дерева, и густая трава, влажная от неиспарившейся росы, смялась под Кроули. Дерево росло прямо за забором, так что часть обильно поросших листвой ветвей тянулась к саду, изредка, в зависимости от ветра, отбрасывая тень на окна коттеджа. Перед демоном расстелилась маленькая лужайка и шафраново-желтая пыльная дорога, которая извивающейся лентой пересекала весь город, и глаза его ненадолго замедли на короткой, как щетина, траве. А потом он начал читать, так усиленно, что, будь это физическим упражнением, он бы тягал тяжелые гири. В носу играли запахи груш, цветов и мела.       — Мы поднимаемся?       — Нет! Напротив! Мы опускаемся!       — Хуже того, мистер Сайрес: мы падаем!       Кроули не понимал. Кроули было все равно. Он будто читал учебник по высшей математике, а не приключенческую книгу, и это было только началом. Словно некая преграда не позволяла ему продраться сквозь резко возникающую незаинтересованность и холодность, словно какая-то сила внутри него тянула его назад, повторяя: а ты бы мог взять другую книгу, а ты бы мог погулять. Но он не отрывался от «Таинственного острова», пытаясь вникнуть в то, во что его разум вникать не хотел, как будто погружаясь в выталкивающую его воду. Его это злило, его это обижало, потому что выходило все по-дурацки — он не мог читать, как такое может быть, чтобы он, бессмертный демон, заставший рассвет человеческой цивилизации, не мог читать? Только он действительно не мог, как не могло утонуть перо, и его это начинало бесить.       Эти слова слышались над безбрежной пустыней Тихого океана 23 марта 1865 года, около четырех часов дня.       Все, разумеется, помнят жестокую бурю, разразившуюся в этом году во время равноденствия. Барометр упал до 710 миллиметров. Страшный норд-ост дул, не утихая, с 18 по 26 марта. Он произвел невиданные опустошения в Америке, Европе и Азии, на территории в тысячу восемьсот миль — между тридцать пятой параллелью северной широты до сороковой южной параллели.       Он трижды перечитал и непонятный диалог, и последовавшие за ним абзацы. Зубы уже скрежетали, в горле рос огромный огненный шар, и жгучая обида наполняла его до краев. Первые три страницы походили на расплодившийся сухой терновник, через которые демон продирался, рвя на себе одежду, оставляя на длинных, острых шипах кровь и плоть, и чем дальше он забирался, тем сильнее становилось ощущение той гнетущей пустоты в душе. Словно на шипах оставалось не только внешнее, но и внутреннее — лоскуты надежд, ядовитые пятна обиды. И Кроули продолжал. Он читал, читал даже когда мысли его унеслись совсем в ином направлении, к Небесам… А потом внутри него случился взрыв, его окатило волной такого горячего огня, что он почувствовал, как горят кости, и Кроули с рычанием бросил книгу, закричал и ударил о ствол дерева с такой мощью, что корни его жалобно застонали.       Он бил это дерево и бил, и он орал, краснея, брызжа слюной, выворачивая суставы плеч, пока его руки со всей силы въезжали в ствол, как машина в бетонную стену, и его необузданная, вечная, ярко-красная, как вспышка боли, ярость вырывалась из него с каждым ударом и каждой отлетевшей щепкой. Он бил самого себя, бил Вельзевул и Гавриила, бил Дьявола, бил Бога-Отца, бил ангела, он представлял их лица, слышал их слова, и во мгновениях между ними он рвал эту чертову книгу на кусочки и расшвыривал во все стороны. Горло рвалось, легкие разрывало от воздуха, все мышцы тела были напружены, как наэлектризованные медные пружины, и перед взором стояла лишь одна картина — ослепляюще-алое ничего. Но, как рвущаяся из дамбы вода, ярость утекала, и вскоре усталость взяла свое: она схватила его, стала удерживать, замедляя движения. Он обернулся только когда костяшки нестерпимо засаднило, а окаменевшие, тяжелые плечи были готовы отвалиться. И Кроули замер.       Книга убитым зверем лежала на солнечной стороне лужайки, и её страницы разметало, как порванные паруса. Она выглядела жалкой, несчастной, побитой, как бездомный кот, которого хозяева выкинули на мороз лишь за то, что он им надоел. И в этот момент сердце Кроули проткнуло иглой, и он понял, что на самом деле жалеет не сколько книгу, сколько самого себя… Ведь он не смог прочитать и главы. Ему не удалось себя заставить, будто что-то ему мешало вникнуть, понять, полюбить эту историю. Вместо этого он уходил вдаль, в те края, что лежали за высушенными скалами уже ставшей привычной равнины. Он знал, что там тоже равнина, но она отправлена страданием и горечью, что там живет ангел, которого он так стремился поскорее забыть. И ему было интересно взглянуть на него, пусть даже в фантазиях, пусть даже такого — нереального, делающего совсем несвойственные ему вещи или, что ещё хуже, очень свойственные. Кроули хотел хоть одним глазком увидеть, как хотела Ева узнать сладкий яблочный вкус. Что он делает? Помнит ли, как жестоко бросил Кроули, знает ли, как тому больно?       В нём словно не осталось ничего такого, что могло бы стать его жизнью, ибо жизнью был Азирафель. Он заставлял Кроули просыпаться каждое утро, он начинал его день с сообщения или живого «Привет!» в дверях кафе, он невидимым силуэтом шествовал рядом с Кроули и когда он ходил в кино, и когда бездумно бродил по музеям, и когда долго стоял посреди Трафальгарской площади, прислушиваясь к людскому шуму и глядя в седое хмурое небо. Он был всегда здесь, в сердце, как шестерёнка, необходимая для работы механизма, как искра, что зажигает двигатель. И теперь его не было. И Кроули не мог ни прогуляться, ни почитать, ни отвлеченно подумать о своем прошлом и будущем, ничего. Сдавленно вздохнув, Кроули оттолкнулся от ствола, доплелся кое-как до книги и, чуть не споткнувшись, небрежно поднял её, а как взял в руку — словно бы увидел самого себя в отражении зеркала, и игла в нём больно шевельнулась. Бедный «Таинственный остров» порвался.       Он стер с него комочки черной земли, убрал с грязно-желтого обреза прилипшую травинку, попытался присоединиться отдалившуюся часть обложки к блоку, но, сколько бы ни старался, ничего не выходило. Он напрочь забыл, что мог бы чудом исправить все случившееся и вовсе привести книгу в надлежащий мир, но не мог вспомнить, как это делается, не мог, не мог. Он хотел сам, и этого он тоже не мог. Тогда Кроули сдался, замерев, как кость, с которой содрали клыками остатки мяса. Он прижимал «Остров» к себе, как раненого ребенка, каким был сам, и он хотел, он очень хотел вернуться назад и не кидаться книгой, как куском дерьма. Израненное сердце столь бурно отозвалось на случившееся, что Кроули чуть не разревелся, как сранная истеричная баба, и зажмурился.       А открыв ненадолго глаза, увидел Адама Янга. Он стоял в двадцати ярдах от Кроули, с той стороны где золотое солнце пекло особенно рьяно, заливая тень своим желтым, ярким соком жизни. У его ног сидел поседевший Пес, и его маленькие черные глазки, как и глаза Адама, смотрели на обнимавшего книгу Кроули. На нём не было его очков, его темный костюм и рыжие волосы слишком явно выделялись на фоне зеленеющего, закутанного в лето Тадфилда. Они встретились взглядами, и тогда Кроули заторможенно подумал: «Ну давай, убей меня». Он не моргал, ничего не говорил. Просто смотрел, без всякого интереса ожидая дальнейших действий Адама. Через секунду, длившуюся, как целая вечность, парень отвернулся, взгляд на Пса и что-то сказал. И они довольно быстро потрусили прочь.       Кроули остался стоять. А потом, простояв так, казалось, с начала и до конца времен, вернулся в коттедж.       На самом деле злость не кончилась. Она всегда будет возрождаться, как после неё будет возрождаться ничего. И именно туда, в идеально ровное ничего, бесцветное, безжизненное, ужасно болезненное, словно попытка человека выдрать из себя прошедшее насквозь копье, он и вернулся. ***       Когда он заказал «Отверженных» Гюго, он грелся слабой надеждой, что она поможет. Но когда курьер оставил заказ у двери Кроули не удалось сразу взять её в руки. Какое-то время он лишь смотрел на неё, залитую кровью догорающего заката, дорогую, красиво украшенную серебром и дубленой кожей цвета обсидиана, и в нём не торкнула ни одна струнка — ни жадность, ни любовь, ни банальное удовлетворение, ведь ждал он эту книгу целых два дня. Взяв же её, Кроули почувствовал, как горят руки, словно немного погрузившись в раскаленный металл, и о стены его разума забились, намереваясь разбить их, тысячи птиц-самоубийц, мысли о том, кому он некогда подарил «Отверженных», о том, кто не единожды ему предлагал этот роман прочитать. Наполняемый кипящей тьмой, Кроули донёс её до стола, рухнул перед ней на стул… и стал смотреть на неё, приближаясь и убегая от назойливых воспоминаний.       Он пытался открыть её, старался начать, когда все-таки удалось отлепить обложку от начальных страниц, и белоснежные страницы и чернильно-черные буквы встали перед ним. Кроули задрожал, и дыхание его вдруг куда-то пропало, а затем вернулось и ускорилось в такт сердцебиению. Глаза его округлились, ладони вспотели — и он уставился в эту бездну, в которой пропадали время, и свет, и безвременье, и мгла, в эту бездну мелких слов и белизны бумаги. Ему показалось, что кишки сейчас свернутся в тугой узел и разорвут его изнутри, и что-то в животе в самом деле сдавило, выдавливая из него, как из тряпки, пот. Новое чувство, какого он никогда ещё не испытывал, подкралось к нему и открыло свою пасть, дабы захватить свою добычу целиком.       В следующий момент он резко захлопнул книгу.       После ему удалось преодолеть этот странный барьер, сотканный из страха, но ни одно предложение не читалось, ни одно слово не имело смысла, словно оно было на неизвестном даже демону языке. Он знал много языков, как минимум французский, английский, русский и испанский, и все же не понимал ничего из того, что написал Гюго. Слова сливались в одно, буквы путались, порой каждая капля чернил растекалась перед глазами в тонкую, расплывающуюся в воде струнку, и струнка эта вибрировала, как будто хотела о чем-то спеть. Он смотрел на пустой набор символов, больше похожий на детские каракули.       А разозлившись в следующий раз, Кроули разорвал «Отверженных и бросил на съедение огню. И он завороженно, долго и даже с упоением смотрел, как источник его страха пропадает в ярких рыжих языках пламени, обращаясь в пепел, как вместе с дымом вверх уходит история, которая ассоциировалась у Кроули с Азирафелем. ***       Единственная книга, которая ему поддалась, попала к нему в руки через пару дней беспробудного сна. Такой сон может развеять поцелуй истинной любви, если верить сказкам, но Азирафель никогда не любил его и тем более не любил сейчас. Поэтому Кроули снилось, как он сидит в башне, в круглом пустом помещении без окон и дверей, скукожившийся у стены, словно обезумевший, напуганный стоном ветра узник. Страх язвами покрывал его больное сердце, изнывающее от засевшего в нём шипа, и все, чего хотелось раненому, полоумному Кроули — чтобы это кончилось. В какой-то момент он даже перестал надеяться на спасение. Он перестал верить, что в конечном итоге, когда яд проникнет в душу и высосет последние силы, ангел обрушит потолок, на полной скорости приземлившись рядом с ним, сделает рывок — и обнимет также крепко, как Кроули обнимал его при поцелуе. Он только хотел покончить со всем этим.       Тот Кроули из сна знал, что в далёком мире, скрытом за звездными вратами, за границами известных людям его планеты пределов, есть ведьма, которая питается любовью людей. Тот Кроули грезил о ней, как о панацее, как от избавительнице. Он смеялся, представляя, сколько радости ощутит, когда она заберёт его любовь к Азирафелю. Он представил, как наконец поймёт эти пока ещё непонятные, обидные чувства ангела — освобождение, покой. Покой друг от друга. От самих себя.       Но на четвертый день спячки он проснулся. Истлели, остыли угли в камине. Пепел, оставшийся от книги, серыми хлопьями покрывал черные камни, оставшиеся от поленьев. За окном царила ночь, столь же звездная, как космос, приходящий в фантазиях спящего демона. Пели цикад и ветер, кузнечики и листья. Было по-зимнему холодно, хотя на улице стояло лето. Кроули не хотел выбираться из-под одеяла. Он прислушивался к звукам жизни, оцепеневший, поразительно спокойный, словно его все-таки отпустила эта отвратительный болезнь. Он позволил себе сделать вздох, прогнав через нос лесные, луговые и ягодные запахи Тадфилда, и с крохотным, вспыхнувшим внутри, как искорка скорого пламени, удивлением подумал: «Пахнет печеньем».       Затем, по щиколотку оказавшись в водах своей боли, одной ногой в ничто, он ощутил волну печали и от того снова закрыл желтые змеиные глаза. Она нахлынула плавно, словно боясь прикасаться к нему, а потом он погрузился в неё, и в темноте закрытых век задребезжали образы. Гнев в ту ночь не прошел. Была лишь эта печаль, горькая, но в то же время сладкая. Кроули, не думая, держась за себя, как за единственного надежного человека в разрушенном, ненормальном мире, стал опускаться в смесь разбитой любви и печали, как в патоку с привкусом полыни. Все глубже. Все дальше. Надеясь, что тогда он найдет корень тьмы и вырвет его.       Но нашел воспоминание, как они танцевали, словно влюбленные голубки, и, прежде чем снова разреветься, Кроули улыбнулся.       Оказывается, любовь ещё осталась, и не вся она причиняла боль.       И он, уже мертвый, но продолжающий жить, взял «Приключения Шерлока Холмса», все повести о котором он растягивал на протяжении тридцати лет, начиная с десятых годов двадцатого века и заканчивая сороковыми. Последнюю повесть он прочитал аккурат второго сентября сорок пятого, и с тех пор странное ощущение поселилось в его сердце, пробуждаясь лишь когда он вспоминал об известнейшем сыщике. И вот Кроули снова взялся за Дойля. Снова, когда и его дух, и мир вокруг нуждались в опоре, с книжных белоснежных страниц поднялась тень Шерлока Холмса и принесла долю справедливости и непоколебимой, железной логики во всеобщий хаос.       Когда последняя, как ему казалось, искорка любви потухла и умерла, Кроули с нарастающей внутри горечью, из которой сорняками прорастали новые обида и злость, читал «Приключения Холмса» и не возвращался из его приключений до следующего утра. Читалось легко, плавно, точно он греб веслами по кристально-чистой ровной поверхности воды, словно всех кошмаров, пережитых за столько времени, не было — сыщик со своим смышленным другом-врачом изгнали из Кроули зло, неподвластное даже лучшим из адской верхушки. Он читал, читал и читал, и боль не приходила, и ярость не клокотала в нём. В тот промежуток времени, слишком длинный для обычного человека и пугающе короткий для демона с разбитым сердцем, он был здоров.
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!