Пролог
20 августа 2023, 23:17Когда-то это была нега в благоуханиях райских цветов, в нежнейших их лепестках цвета ясного неба или густых девичьих волос — они золотом переливались в мягких лучах — откровеннейшее плавленое золото. Ах, за такую текстуру любая римлянка не пожалела бы души в обмен, а девица эта неземная вот носит и не замечает; полюбуется, бывало, собою в отражении кристально чистой воды, своим белым личиком и приоткрытыми малиновыми губами, сахарно-сладкими, и тотчас на другое дело отвлечётся.
Сядет на её нагое веснушчатое плечо птица какая, чаще пёстрая сизоворонка, станет чистить свои оранжево-голубые пёрышки, и как защебечут они о всяком! Девица расскажет ей, как купала вчера свои кудри, после чего слушала людские молитвы, их хриплые, извращённые отчаянием голоса, о, Шепфа, да как они могут так отзываться о земле насущной?! Им жизнь в райских наслаждениях мучением кажется, они страдают, они кричат, они плачут, неблагодарные какие!
Девица ведь, бед не зная, своим юным, непорочным — но, впрочем, безразличным к «низшим» существам — сердцем не понимала их страданий, следовательно, и Шепфе не доносила. Небольшое пространство, где были собраны вселенские блага — её собственный мирок, розовые очки, сросшиеся с кожей-костями. Она верит, что ежели ей хорошо, то хорошо и всем остальным, потому и мирок её цветёт, музицирует, сочится этим весельем, крупные листья деревьев весело танцуют под редким дуновением ветра, на небе, может, появляется одно мечтательное облачко; если же плохо ей, то с глаз вдруг начинают скатываться кристаллы-слезинки, и небеса ей потакают — плачут непрекращающимся дождём, цветы же, грустя, опускают свои бутоны вниз, а вода становится мутноватой — чтобы девице своё заплаканное личико не разглядеть.
Но однажды приходится ей спуститься на Землю, и тогда — вот тогда! — видит она воочию всю чернь людских душ, их алчность, чревоугодие, лицемерие, они предстают ей сущим грехом, это одно-единственное мгновение, а внушает ей такой беспросветный ужас, что тотчас девица призывает водоворот.
«Лисицы имеют норы, и птицы небесные — гнезда, а Сын Человеческий не имеет, где преклонить голову», — думается ей с высоты птичьего полёта.
Девице бы каяться за своё пренебрежение, легкомыслие, свою слепоту, взмахнуть бы мощными орлиными крыльями и к Шепфе поспешить, припасть бы к его стопам, но! Вины она не чувствует совершенно, лишь отвращение, липкое-липкое, окутавшее с головы до ног — хочется очутиться в, оказывается, божественных водах, вымыться, стерев кожу до крови, лишь бы избавиться от фантомной грязи. Грязно, как же грязно!
Конечно, Шепфа вскоре узнает; конечно, он в своей ярости неумолим.
Надвигается медленно, точно серые грозовые тучи, одно только это ожидание, пока грянет гром, — смертельная пытка, и девица таки век сомкнуть не может, вся раскрасневшаяся и дрожащая от внезапного холода, как при тяжелейшей болотной лихорадке. Не ест, не двигается, всех подружек-сизоворонок от себя отгоняет, на их взволнованное щебетание отвечает так, как её ещё совсем недавно невинный язычок ни разу бы не повернулся. Цвета блекнут: трава подсыхает до непонятного серо-коричневатого, ветви деревьев скидывают свои листья, и те, делая пируэт в воздухе, но не успевая упасть, серебристым пеплом развеваются по ветру.
Истощённая она встречает Шепфу молчанием. Почему-то верит — «знает», — что он, увидев её, несчастную, будто бы перетерпевшую людские беды на своей шкуре, сразу же простит.
Только сердце в предчувствии стучит быстро-быстро. Ещё чуть-чуть, и лёгкое пробьёт.
Тук-тук, тук-тук!
Над погодой девица теряет контроль: небо обращается в беспросветно-тёмное и грузное, прогибается под весом дождевых туч — и сразу же плачет пресными слезами, они бьют больно, так, что оставляют некрасивые круглые следы-синяки. Сверкает молния: рассекает тучи, попадает точно в девицу, неподвижную, раскинувшуюся на камне, разряд, два, три — на животе горит ожог; она укрывает его нежными пальчиками рук, и губки её дрожат в готовности вот-вот расплакаться.
Ярость Шепфы неконтролируемая, безудержная, свирепая, всепоглощающая, небывалая, лютая, разрушительная, глухая! Ни о какой милости речи не идёт, не может идти.
Он отнимает у девицы душу, — имени та исконно не имела, — желтоватая и непокорно мигающая, смотрится уродливо в его руках; тотчас забирает и мысли, и эмоции, он выжимает из неё все до последней капли. Девица из оставшихся мгновений самосознания пытается сыскать биение собственного сердца, но нет, у неё теперь зияющая пустота в груди и неприятная лёгкость в теле, конечности затекли, побледнели, ими двигать тяжело, голова кружится и бьёт в набат — происходит что-то бесповоротное.
Осознание виднеется, но далеко, нечётко, выстреливает в центр внимания со всем ужасом откровения, чтобы затем мгновенно забыться — сознание меркнет, головушка пуста и бестолкова. Ничего там нет, сплошной белый шум.
«Если бы мне удалось удержать хоть часть того, чем я ещё владею! Боже, не забирай от меня все! — последняя мысль, шальная пуля; девица в отчаянии взмаливается уже не к Шепфе, а к Богу, какому — не важно. Её трясёт, она пытается избавиться от пут бездны-забытия, но та затягивает-затягивает-затягивает.
Девица смотрит на него, создателя, пустым стеклянным взглядом. Кажется, вот-вот должна бы что-то сказать, губы её приоткрыты, пальчики подрагивают, но всё-таки молчит.
В её повадках — птичья грация, существующая, видимо, на уровне инстинктов. Шепфа медлит, рассматривает своё творение. Вырывает вдруг её сильные орлиные крылья, а она не меняется совершенно, боли не чувствуя, ничего не чувствуя, сущая куколка — разве что кожа её белоснежная начинает светиться, подобно светодиодному неону в полумраке.
Она теперь — сосуд для информации.
2019 лет спустя
Чума убила Шепфу. В её крови, не бордовой, а оттенка зудящей черноты, бурлит адреналин, она дышит тяжело и рвано, триумф ею ещё не осознан до конца, но ломаные-переломанные крылья Бога — Бога две минуты назад, холодеющее тело сейчас — в руках ощущаются приятно. Перья щекочут кожу. Она раззадорена, она весела, ей хочется ещё чего-нибудь вытворить в этом хрупком мирке, да только под руку ничего не попадётся! Ах, нет, вот же. За деревом, выглядывая, будто бы в опаске, сидит девица, не дрожит — её бледные руки сияют как-то совершенно невиданно, она ими, нежными, даже не касается ствола. «Боится пораниться?» — догадывается Чума. — «Бедняжка, интересно, что с ней станет от моего прикасания, от моих великолепных чумных крысок, наверняка же обратится меловой пылью, скривив свой точёный носик, наверняка будет смотреть на меня своими большими испуганными глазками и губами, точно налитые зерна граната, вырисовывать слова-мольбы, а голосок ведь к тому времени совсем охрипнет, бедняжка, как интересно мне будет тебя ломать.» Нет, нет же! Её внезапный взгляд — взгляд в бездну, радужки её черны, как смоль, а все равно проникают в душу и выворачивают-выворачивают-выворачивают наизнанку. Последнее, что есть у Чумы, сокровенное, запрятанное глубоко внутри. Ей, Чуме, ещё не страшно, но уже неприятно. Руки содрогаются, как от нервного тика, выпуская ненароком Шепфьевы крылья. Взгляд-то у девицы в самом деле не нежный, а скупо-расчётливый! Она поджимает свои губы, с которых, кажется, стекает ядрёный сок адамового яблока; поднимается на слабых ногах, пошатывается, хватается за ствол дерева в рефлексе. Её ладони тотчас стираются в мясо, она жмурится и хрипит, одёргивая руку, — по коре медленно стекает кровь, насыщенная, стремительно темнеющая, на неё забираются насекомые. Увечье затягивается быстро, и девица осторожным шагом идёт к Чуме, опустив покрасневшие — от злобы? — глаза. — Всадница апокалипсиса, — голос раздаётся совсем близко, та даже не успевает понять, когда девица подошла; движения были неуклюжими и нехитрыми, да так, что Чума мысленно посмеялась и утратила бдительность, а сейчас всем своим мощным телом почувствовала, что сзади кто-то стоит, — жгучее, отвратительное чувство, — только пошевелиться почему-то не может. Не смеет. — Ты — «какая фамильярность!» — убила создателя моего, — в голосе ни толики сожаления, но резкость, девица очевидно слаба и еле дышит, вдох-выдох, ей кислород жжёт лёгкие, а трава стирает стопы. — Стало быть, теперь я принадлежу тебе? — Видимо… — а Чума и сама задыхается от беспросветного ужаса, ей-богу, это создание, которому ходить больно, которого она расплавит одним неосторожным касанием пальца, соткано из первородной силы, какая, просачиваясь в воздух, делает его грузным, подобно свинцу, давит на плечи, продавливает, ломает кости. — Видимо так. Вдвоём они прибывают в Цитадель, там же Чума расходится со всем безумием своих помыслов, желанием, даже Мальбонте подчиняет себе неожиданно легко — о нем, о его мощи в этом мире слагали легенды, но по сравнению с ней он всё-таки был безбожно слаб. Девица — Чума наименовала её Лихорадкой — есть ходячая энциклопедия, знает все о здешнем устройстве. И пускай радости выслужиться не имеет, но на вопросы отвечает кротко, чётко и ясно, не разделяя их на несколько частей. Чума назначает её своей советницей очень скоро, сначала устно и наедине, потом так же устно, но во всеуслышание. Лихорадка замечает про себя: бумаг она, не создательница, но владелица её, терпеть не может, как и всей последующей бюрократии. И к Вики приглядывается особенно тщательно. Мать её была Непризнанной, а добилась высот несказанных и даже умудрилась от Чумы — от Лихорадки — куда-то улизнуть; вот и дочка, занимающая высокий пост при Цитадели, демонстрирует силу, способную разрушить миры. Силу Мальбонте. Безрассудно-то как! В крошечных, правда, количествах, что отобрать легко. Она — оголённый нерв, отчаяние на ножках, и Лихорадка аж расстраивается. Подчинить её было и впрямь совсем не сложно, она треснула, как сухая веточка под ногами, а Чума даже не стала оборачиваться на звук. «Всего-то нужно было отнять то, что исконно ей не принадлежало. Ох, Шепфа, мой милый мёртвый Шепфа, — пускай ты и не терпишь упоминания всуе, — это ведь дурость! Сущая дурость! Её брыкания есть не что иное, как потуги раненого животного перед неизбежной смертью, так она ещё и предстаёт с гордостью такой, будто пупом Земли — Вселенной — заделалась. Отрицать не смею, внешностью она прелестная, эдакая натуральная куколка из плоти и крови, замечаю я и то, как нежно Мальбонте на неё смотрит, а Люцифер-то ещё пуще! Не удивлюсь даже, ежели Война опустится к её ногам, тотчас как прибудет.» Запинается Лихорадка, впрочем, во внезапном осознании: больно уж Вики ей кого-то напоминает. Себя? Быть того не может, они разные совершенно! Лихорадка видит, как дрожат коленки Люцифера на балу, когда Астарот просит Вики себе. Его глаза предательски блестят, губы бледнеют все пуще и дрожат, как при безотчётном страхе, он весь напряжён, при этом скован — левой рукой держит себя за правое запястье, сжимает аж до посинения. В известный момент он даже срывается, уверяет, что приглядит за Вики наилучшим образом — видно, что лукавит, но Чума все равно на Лихорадку посматривает. Лёгкое движение головы на манер отрицания, почти незаметное, невесомое в застывшем напряжении — у Люцифера вместо глаз уже две пропасти, отчаяние такое, что ложкой выесть можно, сладкое, точно мёд, горячее и трепещущее. Чума облизывается. — Она моя, — Лихорадка говорит безразлично и в сторону Вики даже не смотрит; её голос звучит с твёрдостью беспрекословной, будто бы она Чумой помыкает и глядит на неё сверху вниз так, как на хозяев никогда не смотрят — прямо и проницательно. Нахально. (Ибо она ненароком узнала один чумной — чумовой — секретик, ахиллесову пяту, и, дай Бог, никто у неё об этом не спросит. Лихорадка ведь совсем не умеет секреты хранить.) Чума кривится, но говорит сквозь зубы: — Да будет так. Лихорадка танцует за мужчину, Вики — за женщину. От робкой попытки коснуться у неё, Лихорадки, тают белые, будто мел, руки; кожа длинных пальцев плавится, шипит, зловонной жидкостью капает на пол, а сквозь дыры во плоти виднеются желтоватые кости, протяжно скрипят и сразу укрываются слоем мышц в регенеративном свойстве. На лице Вики стынет испуг вперемешку с жалостью и отвращением, её пальчики дёргаются ещё раз, точно в попытке как-нибудь исправиться, крылышки её дрожат уже давно, роскошные и сероватые от пыли, с них опадают перья. — П-прости, — шепчет она, уже и позабыв о раздражении, о пылающем яростью взгляде, которым силилась прожечь в Лихорадке дыру. «Поверь, Вики, и ты мне ничего не сделаешь; мне так больно от каждого вдоха, каждого движения, каждого прикасания одежды, все так блядски болит, но я дышу, и, dum spiro, spero, что cras melius fore, только вот ничего мне не известно; если раньше, служа Шепфе, у меня не было ни чувств, ни души, то сейчас моё тело всецело обратилось язвой — оттого, наверное, и ты вызываешь у меня неприязнь, жертва, поглощённая отчаянием, непонятно из-за чего, все они — что смертные, что бессмертные — до нелепости эмоциональны. Даже Чума; вы все её боитесь, где-то пытаетесь сопротивляться, но — слепцы! — всё смотрите не туда, последствием её неосторожности стала зависимость, путы которой, увы и ах, разорвать она пока не может.» — Без касаний, — голос Лихорадки тихий и глубокий, что совсем не сочетается с её истинно ангельским обликом; она вновь протягивает руки к Вики, из чистой наблюдательности сомневаясь, что обожжётся, но та принимает это за доверие и — о Шепфа! — робко улыбается уголком губ. Двигается нарочито осторожно в венском вальсе, который заведомо неосторожен, перед глазами все кружится-кружится-кружится, знакомые-незнакомые фигуры мелькают где-то там, на заднем плане, шаг вперёд — «раз», поворот — «два, три», шаг назад — «раз», поворот — «два, три»; одно неверное движение, и на обнажённую кожу Лихорадки попадает луч небесного светила, жжёт до гнойных пупырышек, перед глазами уже не кружится, но двоится — смертельная, смертоносная слабость, от которой она вдруг начинает задыхаться. Проходит, кажется, мгновение — возле неё уже не Вики, а Люцифер, — видимо, танец поменялся, а вместе с ним и партнёры, — танцевать он не настроен совершенно, его руки чешутся, а на скулах играют желваки, он лихорадочно тянется к чужому горлу, подсвечивающемуся, точно земная Луна, ему бы сжать её, Лихорадку, в своих демонических тисках, расплавить бы синим огнём прямиком из сердцевины Ада. Вики смотрит откуда-то сбоку с открытым от изумления ртом, она видела Люцифера в его худших состояниях, но таким — никогда. Только вот Лихорадка уклоняется в последний миг, глаза её смотрят в никуда, будто ослепшие, а вид ошарашенный. Её бесстрастная божественная маска бьётся окончательно и бесповоротно, на ватных ногах она подзывает Вики к себе и уходит под аккомпанемент оглушающего чумного хохота. Ха-ха-ха-ха-ха-ха. Платье на Лихорадке светло-кремовое, но на теле кажется цветом песчаной бури, выгоревшим, но не старым — скорее винтажным. Его складки придают округлости тощеватым бёдрам, а верхний слой юбки, сшитый из нежнейшей шифоновой ткани, красиво развевается от спешных шагов. На полпути Вики заговаривает: — Можно вопрос? — Задавай, — пожимает плечами Лихорадка, но всё-таки не оборачивается. — Ты служишь Чуме? «Догадливая-догадливая Вики Уокер», — Лихорадка недобро усмехается. Вопрос ведь явно провокационный: ею не осталось незамеченным, как осторожно Чума с Лихорадкой обращалась, как потакала, точно чужому ребёнку — переступая порою через себя и злясь несказанно. Наверняка заметила она и надменность Лихорадки, её смешливо-оценивающий взгляд с высоты птичьего полёта. Хотя крыльев у неё в самом деле больше нет. Даже шрамы затянулись. — Да, — просто отвечает она, и ни единый мускул на её лице от этого признания не содрогается. Вики мычит что-то наподобие «угу», но не сдаётся: — А что ты… — Предпочитаю, когда ко мне на «вы». — Что? — На «вы». Всё-таки я старше, — поясняет Лихорадка с долей озорства, намеренно не уточняя, идёт ли речь о возрасте или об иерархическом положении. — Хорошо, — вдох-выдох. — А кем вы были до этого? — Я служила Шепфе, — эти слова даются Лихорадке легко-легко, так, будто она все ещё ничего не чувствует, не сознаёт, лишь скупо отвечает на такой же скупой вопрос. Все проходит. Все прошло. — О… Ого… Непосредственно? — удивление Вики искреннее и оттого забавное, она делает рывок, догоняя Лихорадку. Та смотрит на неё острым взглядом, кивает наконец. — А как тогда, в смысле, почему?.. — Шепфы больше нет. — Т-вы… Отзываетесь о нем так безразлично, — замечает Вики. Хмурится в размышлении, молчит, наверное, минуты две. — Мне всегда говорили, что он после создания ангелов, демонов и людей отдалился от них, как бы дав им свободу, — покров ночи окутал небеса, угрюмые, беззвёздные небеса, что виднелись из незастекленных окон-проёмов, вот Вики, видно, и потянуло на разговор. — Какими же делами он занимался все это время? Какой была ваша роль? Если я, конечно, могу спросить, — последнее добавляет несмело. Лихорадке отвечать не хочется — внезапная толика стыда обжигает кончики ушей, она понимает, что признание не слетит с её губ ни под каким предлогом. Даже если обречена всегда говорить правду: — Но ведь имеется и ещё что-то в душах людей — неведомое, страшное. Алчность? — Не совсем так. Тщета? — И это не совсем то. Любострастие плюс алчность? И в сочетании это нечто не раскрывалось полностью… — цитирует она, очень уж увиливая. Вики хлопает глазками, очевидно, сути не улавливая. После короткого «иди уже» она звенит золотистыми цепями, шумно сглатывает, долго на Лихорадку смотрит и только потом решается уйти, да так, что ненароком расправляет свои безвольные крылья и машет, машет ими, что есть мочи! Лихорадка же долго глядит этому дитя — сущему дитя! — вслед, Вики уж исчезает за поворотом, а она все не оборачивается. Мимолётные мысли сменяются в её голове, и лишь спустя известное количество времени глаза её широко открываются, дышит Лихорадка медленно, но тяжело, на лице запечатлено недоумение — так, словно она проснулась от чересчур реалистичного сна.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!