7. Незнамо где, незнамо как
14 августа 2026, 15:50 Три часа — или около того, потому что никаких часов у них, разумеется, не было — они бесцельно слонялись по территории. Ханджи устала считать повороты и коридоры ещё на втором десятке, а потом и вовсе перестала, решив, что запомнит всё на запах и на ощупь, как запоминают дорогу животные. Здесь пахло потными лошадьми и почему-то свежим хлебом, и последнее всякий раз заставляло её морщить нос и вспоминать о кафе. А вспоминать о нём не хотелось категорически, и она гнала эти мысли прочь, забивая голову наблюдениями.
Леви шагал чуть впереди и левее, и спина у него была прямая, как палка, которой наверняка можно было бы проткнуть любого, кто решится подойти слишком близко. И всякий раз, когда мимо проходил кто-то в такой же дурацкой форме и, прикладывая кулак к груди, выдавал почтительное «капитан», Леви на секунду замирал, поджимал губы и чуть задирал подбородок. Он кивал каждому в ответ и шёл дальше, а Ханджи всё думала: сколько он ещё продержится, прежде чем сорвётся и кому-нибудь вмажет? Леви, конечно, производил впечатление человека терпеливого, поэтому она искренне надеялась, что до рукоприкладства дело не дойдёт.
В ближайший лес они пробрались через дыру в гнилом заборе, которую Ханджи углядела первой и очень этим гордилась. Лес оказался обыкновенным: трава, деревья, муравейники, длиннющая паутина между ветками. Ханджи тут же принялась срывать листья и рассовывать их по карманам. Карманы наполнились быстро, и она переложила часть добычи за пазуху, а самый бархатистый на ощупь листик сунула в рот, прикусила зубами и задумчиво пожевала. Во рту стало горько и противно, и она сплюнула. Леви, глядя на неё, скорчил странную мину и закатил глаза.
Плана у них по-прежнему не было. Ханджи мысленно перебирала все возможные варианты, и каждый следующий был бессмысленней предыдущего. «Надо осмотреться», — сказала она час назад. «Надо осмотреться», — повторила полчаса назад. Больше в голову ничего не шло, и от этого бессилия ей хотелось треснуть кулаком по ближайшему дереву.
Исключительно из практических соображений она предложила разделиться, ведь так они охватят больше территории, да и вообще, что может случиться, если они ненадолго разойдутся? Леви посмотрел на неё так, будто она предложила переплыть кишащее плотоядными рыбами озеро. Ханджи этот взгляд расшифровала мгновенно, идею развивать не стала, и дальше они пошли вместе, как и задумывалось изначально, хотя задумки никакой и не было.
Когда они выбрались из леса, солнце уже почти село, и длинные тени развалились поперёк тропинок, как уставшие кошки. Ханджи потёрла переносицу, поморщилась (нос всё ещё саднило, и она подозревала, что он распух и приобрёл пугающий оттенок) и вдруг остановилась.
— Подожди, — сказала она.
Леви обернулся.
— Этот мужик из кабинета говорил что-то про лабораторию. — Ханджи сморщила лоб, пытаясь выудить из памяти точные формулировки. Получалось скверно, но общий смысл она помнила хорошо. — Про то, что там неблагоприятная обстановка, и что-то про свежий воздух. Помнишь?
Леви ничего не ответил, но по тому, как он чуть склонил голову набок, Ханджи поняла: помнит.
— Мы уже три часа ходим кругами, — продолжила она, — на нас уже странно косятся местные. Может, хватит? Что, если он сказал это не просто так?
— В каком смысле?
— Да в том самом! Вдруг он намекал на что-то, но не мог сказать прямо? Поэтому и сказал об этом как бы между делом и случайно.
— Мы не знаем, кто он и чего хочет, и ты понимаешь это не хуже меня. С какой стати ему нам помогать? Даже если эта лаборатория существует, то почему нам вообще надо туда соваться? Это может быть ловушкой.
— Всё что угодно может быть ловушкой, — отрезала Ханджи, чувствуя, как закипает. — Этот лес, это здание, эти люди — абсолютно всё здесь может быть опасным, но раз мы здесь, то нам надо хоть что-то делать, понимаешь? Хоть куда-то двигаться.
— Двигаться — да, согласен. Шляться по подозрительным местам — нет.
— А что ты предлагаешь? — Ханджи скрестила руки на груди и сама себе напомнила обиженного ребёнка, но ей было уже всё равно. — Сидеть без дела? Ждать, пока всё само собой рассосётся?
— Я предлагаю не хвататься за первую же ниточку, которую нам подсовывает подозрительный тип, — отчеканил Леви. — Ты вообще слышала это слово — «лаборатория»? Оно даже звучит жутко.
Ханджи со свистом выдохнула через нос. Ещё немного — и она сорвётся, и наговорит такого, о чём будет жалеть ещё очень долго, а жалеть она не любила.
— Ну и замечательно, — выпалила она и шагнула в сторону. — Тогда я сама пойду в эту лабораторию и всё проверю, а ты стой тут дальше и придумывай план. Не скучай, скоро вернусь.
Ханджи развернулась и двинулась обратно к зданию. Сердце колотилось, и она не понимала, от злости оно так или от страха, да и не хотела разбираться.
Здание впереди тонуло в сумерках и было уже почти незаметно: тёмная громада на фоне такого же тёмного неба; кое-где светились жёлтые окна. Ханджи прошла шагов двадцать, потом тридцать, потом сорок, и чем дальше она уходила, тем сильнее ей хотелось обернуться. Бороться с этим непреодолимым желанием не хотелось, так что она немного повернула голову.
Леви семенил за ней. Он держался на расстоянии, но всё равно был достаточно близко, чтобы она могла разглядеть выражение его лица. А было оно такое, будто Леви только что проглотил что-то тухлое и теперь раздумывал, выплюнуть или проглотить. Ханджи решила ничего не говорить, поэтому отвернулась и пошла дальше, только шаг чуть замедлила, чтобы ему было легче догонять.
До входа оставалось совсем ничего, и она уже разглядела двух парней в форме. Сонные и помятые, они подпирали своими телами дверной косяк, почти в унисон ковыряя носком сапога щербатую плитку. Ханджи сбавила шаг, прищурилась и, не дойдя до них каких-то десяти метров, резко свернула влево, где за низкой каменной пристройкой угадывались очертания конюшни. Она совершенно точно знала, что у Леви зреет вопрос, много вопросов, которые вслух он вряд ли произнесёт, но думал он их слишком громко: «Какого чёрта? Почему не через главный вход?»
Честно говоря, она и сама не знала и с предполагаемыми мыслями Леви в общем-то была согласна: конюшня — место специфическое. Там темно, там воняет, там на каждом шагу можно оступиться и полететь лицом в то, во что лучше лицом не лететь, хотя познания о конюшнях у неё были скверные.
Здравый смысл, с которым у Ханджи, по ощущениям, были натянутые отношения, настойчиво советовал развернуться, но ноги несли её вперёд — сами по себе, отдельно от головы и остальных частей тела, — и она не стала им мешать. В конце концов, если ноги решили, что им нужно именно туда, то кто она такая, чтобы спорить.
Конюшня и правда оказалась местом малоприятным. И сыро здесь было, и душно, и пахло так, как пахнет в местах, где живут большие животные, но, на удивление, под ногами было чисто. Никаких подозрительных куч, никакой скользкой жижи, только утоптанная земля да редкие пучки сена.
Ханджи прошла сквозь конюшню почти на ощупь, ориентируясь на слабый прямоугольник света в дальнем конце, и вышла с другой стороны — в узкий проулок, зажатый между двумя каменными стенами. Здесь было тихо, сумрачно и пусто, и она на секунду остановилась, чтобы оглянуться, — Леви всё так же шёл за ней.
Остановилась она перед кривой обшарпанной дверью, втиснутой в стену будто бы наспех и без особой любви. На двери висела потрёпанная бумажка, и на ней кривыми и большими буквами было нацарапано: «СОБСТВЕННОСТЬ Х. ЗОЭ».
Ханджи замерла на секунду, чтобы почесать крыло носа, и толкнула дверь.
Внутри было темно, будто не в комнату вошли, а окунулись в кастрюлю с чернилами. Она вытянула перед собой руки и двинулась вперёд, шаркая подошвами по полу и пытаясь ни во что не врезаться. Следом за ней в помещение скользнул Леви, и дверь за ним захлопнулась.
— Откуда ты знала, куда идти? — спросил он шёпотом.
— У меня сильная интуиция, — ответила Ханджи.
Это была неправда. Никакая это не интуиция — это было самое что ни на есть абсолютное знание. Её ноги знали, куда нужно идти, её шея знала, в какой момент повернуть голову, а глаза знали, когда нужно прищуриться, чтобы лучше видеть в темноте, и Ханджи на мгновение даже стало не по себе. Но лишь на мгновение.
Рука сама собой потянулась вправо и чуть вверх, пальцы скользнули по шершавому дереву, наткнулись на что-то холодное, прошлись дальше, и сомкнулись на чём-то увесистом. Ханджи не видела, что это, но поняла сразу: керосиновая лампа. Она потянулась к карману за спичками, которых у неё, разумеется, не оказалось, но тут же под пальцами — прямо там, у основания лампы, — нащупался коробок.
Фитилёк занялся с первого раза, и по стенам попозли корявые тени. Лаборатория оказалась совсем не такой, как представляла себе Ханджи, а представляла она, надо признаться, всякое разное, начиная от зловещих котлов с бурлящей жижей и заканчивая приспособлениями для жертвоприношений.
Помещение, скорее, напоминало склад, в который годами сваливали всё, что жалко выбросить, но и оставлять на виду не хотелось. Стопки книг громоздились у стен и на стульях, образуя шаткие башни высотой в человеческий рост. Повсюду стояли ящики с пыльными склянками, горы мутной посуды, перевёрнутые коробки с торчащими из них обрывками выцветшей ткани.
В углу сиротливо стояла чашка с отколотой ручкой, и Ханджи никогда ещё в своей жизни не видела более одинокого предмета.
— Ну и свалка, — выдавил Леви.
— Это точно, — хохотнула Ханджи.
Но вслух она решила не добавлять то, что подумала про себя. А подумала она вот что: это место пахнет как дом.
— Раз уж мы здесь, — сказал Леви, отодвигая носком сапога ближайший ящик и брезгливо морщась, — предлагаю всё перерыть.
— Ого, как ты заговорил, — Ханджи повернулась к нему и приподняла бровь. — А как же ловушки? Ты уже не боишься, что подозрительный тип с пустым рукавом раскидал здесь отраву?
— Какая теперь разница? Мы всё равно сюда припёрлись, придётся покопаться, — пробурчал Леви.
Ханджи хмыкнула.
— Осторожнее, капитан. Мало ли — медвежий капкан замаскировали под безобидную книжку.
Леви цыкнул, и Ханджи испытала странное, детское какое-то удовольствие. Ей очень хотелось подначить его, сказать несусветную глупость, ткнуть в больное место не всерьёз, а так, понарошку, и посмотреть, что будет, и как он отреагирует. Сорвётся ли он по-настоящему, накричит ли на неё, прижмёт, быть может, к стене, или только закатит глаза посильнее, да пробубнит себе что-то невнятное под нос.
Она уже открыла рот, уже набрала воздуха для какой-нибудь реплики про то, что медвежий капкан — это, наверное, чересчур, и ему вполне хватит капкана для зверюги поменьше, белки какой-нибудь или мыши, но что-то её остановило — здравый смысл, вероятно.
Неизвестное количество времени они провели, разгребая завалы, и с каждой минутой это занятие казалось всё более бессмысленным. Они понятия не имели, что именно ищут и зачем, но Ханджи была точно уверена — неспроста мужик сказал про лабораторию, неспроста ноги сами её сюда принесли, неспроста всё это, неспроста. Мысль захватила её до одержимости, потому что в отсутствии других вариантов — а их у неё совсем не было — она готова была хвататься за любую более-менее внятную идею как за спасительную соломинку.
Они оба обчихались и обкашлялись от пыли, что лезла в нос и глаза, забивалась в горло и хрустела на зубах. Книги пахли плесенью, коробки — кислым, а ткань на полках истлела настолько, что рассыпалась в пальцах, стоило к ней прикоснуться. По коротким репликам Леви — «дальше», «пусто», «херня какая-то» — Ханджи понимала, что он раздражается всё сильнее, но, видимо, как и она, готов был обрыть здесь всё до основания, лишь бы найти хоть что-нибудь.
К счастью или к сожалению, их усердие истощилось скорее рано, чем поздно. Они обмякли на полу, прижавшись спинами к прохладной стене, и Ханджи почувствовала, как ноют плечи и гудят колени.
На улице стрекотали насекомые, и их было слышно чётко даже через закрытую дверь и сквозь стены, и Ханджи не решалась заговорить первой. В груди поселилось что-то похожее на стыд, потому что это она потащила его сюда. Пускай они ничего и не потеряли, проторчав в этой богадельне непонятно сколько, но она дала себе надежду, что это именно то, что нужно, и Леви, возможно, в эту надежду тоже поверил, а теперь оказалось, что всё бессмысленно, и от осознания этого было физически больно.
Стремительно холодало. Ханджи съёжилась, подтянула колени к груди и обхватила их руками. Ткань дурацких белых брюк была тонкой и совсем не грела. Где-то по углам заскребли — видимо, мыши, или крысы, или кто там ещё водится в таких местах, — и звук этот, вопреки ожиданиям, не раздражал, а даже немного успокаивал. В конце концов, крыс она никогда не боялась.
Леви ткнул её в бок.
— Замёрзла?
— Нет, — соврала Ханджи.
Вряд ли он поверил, но спорить не стал. Вместо этого стянул с себя куртку и накинул ей на плечи небрежно, будто делал одолжение, которого она не заслуживала.
— Да брось, — сказала Ханджи, но куртку не сняла.
Теплее, конечно, не стало. Курточка была тонкая, дурацкая и издевательски короткая, даже поясницу не прикрывала, но всё равно… было приятно, что ли, от его заботы. Ханджи зарылась носом в воротник и вздохнула.
— Я правда думала, что здесь мы найдём что-то полезное, — сказала она тихо.
— Знаю.
— И что нам делать-то теперь?
Леви запрокинул голову к стене и прикрыл глаза, и со стороны могло показаться, что он задремал, но Ханджи понимала, что это маловероятно. Думает о чём-то, наверное, или делает вид, что думает, чтобы она отстала.
— Вдруг мы тут навсегда застрянем? — продолжила она, и слова полились сами собой, потому что молчание стало невыносимым. — Мне, конечно, не принципиально, где сидеть, в кафе или тут, хотя погода тут, кстати, в разы приятнее, чем там, но понимаешь… меня пугает неопределённость. Мне надо, чтобы всё было понятно и очевидно. А что в кафе, что здесь — нет ничего понятного и очевидного, и от этого у меня такое чувство, будто я…
— Ханджи.
— Что?
— Прекрати тараторить.
Ханджи замолчала. Потом вздохнула и сказала уже спокойнее:
— Возможно, нам правда стоит вернуться к тому мужику.
Леви открыл глаза и бросил на неё тяжёлый взгляд, но ожидаемой враждебности она не углядела.
— Ты права, — сказал он, и слова эти дались ему с видимым трудом. — Но я всё ещё не уверен, что это хорошая идея.
— Понимаю, — кивнула Ханджи. — Давай я схожу, а ты покараулишь меня у входа? Ну в самом деле, что он мне сделает? На маньяка он не похож, вроде. Я смогу за себя постоять, если вдруг что.
— Я в этом не сомневаюсь. Но одна ты к нему не пойдёшь.
— Как скажешь, капитан.
— По пути думай, что мы ему скажем.
Ханджи улыбнулась почти до самых ушей и сказала с самым серьёзным видом, на какой была способна:
— Мы ему скажем вот что: «Здравствуйте, мы тут заблудились немножко, а вы не могли бы нам рассказать, в чём, собственно, дело?»
Леви фыркнул.
— Ага. И заодно пусть объяснит, как смог вылезти из портрета.
— Точно! Этот жуткий портрет. Тот мужик ведь…
— Бывший хозяин кафе. Сэм говорил.
Ханджи задумалась. Мысли, до этого вялые и тусклые, заворочались в голове быстрее.
— Интересно, — протянула она. — Если он был в кафе, а потом каким-то образом оказался здесь, значит, между этими местами есть какая-то связь. Может, мы попали в нечто вроде портала? Не знаю… в какую-то проплешину между мирами?
— Давай без этого.
— Нет, ну серьёзно! — она даже привстала, забыв и про холод, и про ноющие плечи, и про всё на свете, и почти сразу осела. — А как ещё это можно объяснить? Может, это и не разные миры, а один, или разные вариации одного и того же, или вообще прошлое, или будущее, или что похуже — я пытаюсь разобраться, очень пытаюсь! Но чувствую, как упираюсь в некую… некую преграду, понимаешь? Будто эти вещи за гранью того, что я могу осознать и понять, и меня это страшно бесит. — Она перевела дыхание и посмотрела на Леви. — Ты ведь чувствуешь то же самое?
Леви отвёл взгляд:
— Ага, типа того.
Ханджи совсем не была уверена, что он чувствует то же самое. Не была уверена, что ему вообще есть до всего этого дело в той же степени, что и ей, но ей почему-то нравилось его спокойствие. Или это и впрям было безразличие, которое она принимала за спокойствие, но… Он ведь заботится о ней, пусть и сердито, и сидит ведь с ней в этой совсем не жуткой лаборатории и пытается докопаться до правды. Всё же, наверное, он устал. Просто не говорит об этом.
Леви поднялся, отряхнул брюки от пыли и протянул ей руку.
— Идём. Керосин почти закончился.
Ханджи вцепилась в его ладонь, подтянулась и встала. Ноги затекли, в боку что-то прострелило, но она только поморщилась.
Леви первым двинулся к двери. Ханджи — за ним, наступая на свою тень и кутаясь в его куртку.
Он толкнул дверь, и в лицо им ударил колкий морозный воздух. Снаружи всё замело снегом. Он лежал повсюду: на крышах, на ветках, на земле. Толстый и ослепительно белый, искрящийся в свете солнца. С неба сыпались крупные хлопья, и ветер закручивал их в маленькие вихри.
Ханджи опустила взгляд на себя и обнаружила, что одета уже не в тонкую рубашку с дурацкими ремнями, а в тёплый тулуп, застёгнутый на все пуговицы. На ногах — сапоги. На руках — варежки. Она перевела взгляд на Леви — тот стоял рядом, в таком же тулупе.
— Какого… — начала Ханджи и не стала заканчивать.
Потому что это уже было слишком странно.
***
Первый день отсутствия Аккермана был худшим днём за всю историю существования Министра. Его без конца тошнило и трясло, и, может быть, ему стало бы легче, будь у него возможность просто взять и изрыгнуть то, что кромсало его внутренности, но на этом моменте обнаружилась ещё одна досадная крысиная особенность: срыгивать, как люди, они не умеют. Вообще, крысы не умеют многого из того, что доступно людям: блевать, балансировать на одной ноге, улыбаться. За последнее Министру было обиднее всего, потому что громко смеяться — это пожалуйста, хоть до смерти залейся, но порой ему хотелось растянуть губы в улыбке подобно человеку, и он даже представлял, как делает это. Но почему-то в фантазиях его улыбка не выглядела радостной или очаровательной, как у некоторых. Министру она виделась скорее сардоническим оскалом, совсем непохожим на то, что он чувствовал. А чувствовал он, надо признать, разное. Иногда даже хорошее. На пятый день отсутствия Аккермана Министр решил больше никогда не выходить из комнаты. Он спал на подушке Леви, потому что она всё ещё пахла его волосами и кожей, и было приятно нежиться в этом запахе — он обволакивал, как шерстяной плед, и крыс чувствовал себя в безопасности. Он лежал, уткнувшись носом в наволочку, и без конца представлял, что сделает, когда Аккерман вернётся. Можно будет, например, как следует вгрызться ему в рожу — в бровь, или в верхнее веко, или, может быть, вытянуть его сонную артерию прямо через шею. Министр не был искушённым садистом и в пытках смыслил мало, но ему очень хотелось причинить Аккерману максимально возможную боль, хотя он даже представить себе не мог, какую именно боль можно было бы счесть равноценной. Он перебирал в голове десятки способов причинить страдание, но ни один не казался достаточным. Как вообще можно перевести его моральные муки в физическую боль? Как найти эквивалент? Аккерман исчез и оставил после себя дыру такого размера, что в неё помещался весь Министр целиком вместе с его дурацким хвостом, и всё равно оставалось место, в которое можно было сложить кафе, а может даже и парочку. Как это перевести в боль? Куда ударить, чтобы стало понятно? Такие, как Аккерман, только через боль и понимают, только через боль до них можно что-то донести, только через боль они учатся. Но какой болью можно научить его не исчезать? На четырнадцатый день отсутствия Аккермана Министра начал смущать собственный запах. Не сказать, что он и раньше благоухал, — всё же мужчина его возраста и комплекции склонен хотя бы слегка пованивать, — но сейчас дело было совсем худо, и крыс каждый раз морщился, когда поворачивал голову и носом утыкался в свою шерсть. Немытая и потная крысятина — вот как правильно называется это безобразие. Министр почти не поднимался с подушки, мало ел и крайне мало пил, так что о личной гигиене и говорить было нечего. Он почти всегда спал, желая как можно меньше времени проводить в сознании, потому что первой мыслью после пробуждения всегда был Аккерман. Едва разлепив глаза, крыс вспоминал, и тошнота подкатывала снова, и сердце начинало долбиться о рёбра, и хвост принимался хлестать матрас, представляя, наверное, аккерманскую задницу. Как же Министр его ненавидел. И как ненавидел себя за то, что был так привязан и жизни своей без этого угрюмого ублюдка не мыслил. Все эти бесчисленные годы Аккерман страшно его раздражал — каждым своим словом, каждым взглядом, каждым шмыганьем носа, — а теперь, когда он пропал, Министр вдруг понял: эта взаимная, так бережно взращиваемая ненависть и была смыслом его существования, и без неё не осталось ничего. На тридцатый день отсутствия Аккермана Министр засунул лапу в пачку сигарет и нащупал картонное дно. Казалось бы — прекрасный повод бросить курить, заняться своим здоровьем, наконец, ведь в его преклонном — сколько ему там? — возрасте уже пора начинать следить за своим состоянием. Благородные намерения разбились о реальность быстро, потому что курить для Министра было всё равно что дышать. Он с трудом отодрал своё потное пухлое тело от влажноватой подушки и потащился вниз. А внизу его ждал самый настоящий хаос. Полы, испачканные чем-то неясным, что чавкало и хлюпало под лапами. Кислая вонь испорченных продуктов и немытых тел. Горы посуды на всех возможных поверхностях. Гости сновали туда-сюда потерянно, чашки прислоняли к замызганным ртам, и руки у них были грязные, покрытые непонятной субстанцией. Они даже не разговаривали, только бродили бесцельно по кафе, пили что-то из стаканов, ставили их куда попало, и снова бродили — их поведение было глубоко неправильным. Каждый здесь совершенно оскотинился. Кроме, разве что, Сэма — этому хоть бы хны, так и сидел со своей книжкой за барной стойкой, глотая содержимое чистой кружки. Министр прошёл на кухню — там было не лучше. Миска с тестом, которому тридцать дней от роду, стояла на том же месте, только полотенце куда-то подевалось, а тесто обветрилось и края покрылись пушистыми узорами плесени. В углу, одичало озираясь, Патриция жевала то самое полотенце — вернее, жевала она тесто, комками присохшее к цветочному узору, но вгрызалась она с такой голодной жадностью, что вместе с тестом отходили целые куски ткани. От этого зрелища у Министра внутри всё перевернулось: гостям, похоже, нужно что-то жрать. О таком он и помыслить не мог, потому что для него они всегда были пустоголовыми куклами без собственных мыслей и потребностей. Крыс думал, что они просто бездумно поглощали всё то, что подсунет им Аккерман, ведь в их природе заложено не думать и соглашаться со всем без возражений. А тут вот оно как, оказывается. Проголодались.***
Они стояли по колено в снегу, и Ханджи не могла сделать нормальный вдох. Ветер резал лицо, как битое стекло, драл горло и заставлял глаза слезиться. Она попыталась оглядеться, но увидела только белую муть со всех сторон и едва различимый дверной проём за спиной. Ханджи растерянно топталась на месте, и снег набивался в сапоги и таял у щиколоток. Ладно хоть тулупы выдали — без них они бы, наверное, окоченели прямо здесь, не успев даже сообразить, что происходит. — Что-то мне не хочется туда идти, — выдавила она. — Какие варианты? — Леви покосился на неё, щурясь на ветер. — Давай назад. — Предлагаешь дальше дышать мышиным помётом в этой помойке? — Может, мы переждём внутри, и буря закончится? — Ханджи обхватила себя руками, хотя толку от этого не было никакого. — Верится с трудом. — Мне тоже, — честно призналась она и шмыгнула носом. — Но чёрт… Леви, это слишком странно даже по меркам последних событий. Леви красноречиво промолчал. Ханджи отрывисто вздохнула — морозный воздух опять резанул по лёгким, — и взялась за ручку двери. Она оказалась холодной настолько, что ладонь обожгло даже сквозь варежку. Ханджи протиснулась внутрь, Леви — следом. В лаборатории было ожидаемо сумрачно, и после белизны снаружи Ханджи на секунду показалось, что она ослепла. Потом глаза привыкли, и она разглядела знакомый бардак: стопки книг, ящики, перевёрнутые коробки. На полу под дверью быстро набежала лужица — снег, налипший на их сапоги и одежду, таял почти мгновенно. Пряди Леви, присыпанные снегом, повисли вдоль лица, будто мокрые сосульки. Вглубь лаборатории никто не пошёл. Внутри у Ханджи металось что-то большое и неуклюжее, неспособное определиться с направлением: то ли назад идти, то ли вперёд, то ли вообще впечататься в стену. Она снова чувствовала себя дурой — сначала предлагает одно, потом другое, потом снова первое, а потом вообще третье, придуманное на ходу и не имеющее смысла. Отсиживаться здесь — глупость, идти незнамо куда в такую погоду — глупость несусветная. — Ты хочешь пойти обратно? — спросил Леви, будто прочитав её мысли. — Я не знаю. Он развернулся к выходу. — Тогда будем делать по-моему. Леви толкнул дверь, и в лицо им ударил не мороз, а сухое тепло. Ханджи как следует проморгалась, но картинка не изменилась: перед ними выросла уютная гостиная. В камине потрескивал огонь, а на широком диване напротив, в непринуждённых позах развалились люди. Они громко смеялись, запрокидывая головы, и в бокалах у них плескалась янтарная жидкость. Одним из людей на диване был тот самый мужчина с портрета. Он что-то весело говорил своему соседу по дивану и называл его Майком. Рядом сидели девушки и юноши в той же форме, с бокалами в руках, раскрасневшиеся, довольные. Ханджи знала их всех, и это стало настолько ясно, что она задержала дыхание: она уже сидела с ними вот так, уже смеялась, уже пила из такого же бокала, уже чувствовала эти запахи — дыма, дерева, чужого тепла. Она знала, как пахнет этот камин, как скрипит этот диван, как звучит этот смех. Но откуда? — Ханджи, — тихо позвал Леви. Она вздрогнула и обернулась. Он был спокоен, будто уже перестал удивляться этому странному миру, будто принял за правило, что одна и та же дверь может вести куда угодно, и теперь лишь ждал, когда Ханджи перестанет удивляться с ним за компанию. — Нам здесь нечего делать, — сказал он. Парень на диване — тот, кого назвали Майком, — обернулся и заметил их. Расплылся в улыбке, махнул рукой: — О, вы всё-таки добрались, копуши! Чего застыли? Идите к нам! Ханджи не шелохнулась. В голове у неё что-то шевельнулось — даже не мысль, а её дальний родственник, точно в черепушке что-то зачесалось, но почесать это было невозможно, и от невозможности этой щипало в носу. Все эти люди были знакомые, близкие, родные и неуловимые до рези в груди. — Ханджи, — повторил Леви и потянул её за рукав. — Идём. Нам здесь нечего делать. Ей ужасно не хотелось уходить. Она боялась пошевелиться, боялась сделать вдох, потому что вся эта картинка была очень приятной и желанной — только желанной она стала лишь сейчас, когда Ханджи её увидела наяву, и какая-то забытая часть её нутра, что пылилась и покрывалась страхами и сомнениями слой за слоем, вдруг вспомнила, как это — сидеть у камина с людьми, которыми ты дорожишь, и пить из бокала, который удобно ложится в ладонь. Она шагнула обратно, всё ещё глядя на диван и на Майка, который уже махал не им, и на мужчину с портрета, который поднял на неё глаза и подмигнул, а потом дверь закрылась. Ханджи огляделась — Леви рядом не было. Она стояла посреди пыльной и разбитой дороги, и вокруг неё кипела жизнь, которая напоминала жизнь лишь отдалённо. Люди в форме сновали туда-сюда, лошади ржали, где-то кричали, где-то рушились уже разрушенные дома, и пахло гарью и лошадьми, и всё это навалилось так резко, что Ханджи затрясла головой, пытаясь понять, куда смотреть. — Всё в порядке? — раздалось сбоку. Обернувшись, она увидела парня с взволнованным лицом. Он смотрел на неё выжидающе. — Где Леви? — выпалила Ханджи. Парень нахмурился. — Они с командиром, кажется, остались на стене, — он махнул куда-то вверх, и Ханджи, задрав голову, увидела её: высоченную, уходящую в небо, простирающуюся налево и направо так далеко, что концов было не разглядеть. От неё падала тень, накрывающая всё вокруг. — Что-то случилось? — повторил парень. — Майор? Ханджи попятилась. Люди вокруг всё чаще оборачивались на неё, окликали, спрашивали, ждали слов, наверное, которых она не знала. Лица их знакомые и незнакомые одновременно, встревоженные и усталые смотрели на неё, пока она отступала, пока спиной не упёрлась в дверь. Она нащупала ручку, не глядя, рванула на себя и шагнула назад. Под ногами не оказалось ничего: ни двери, ни ступеней, никакой опоры, только пустота, которая на мгновение подбросила желудок к горлу, а потом всё разом встало на место, и под ногами оказалась земля, а над головой хныкало небо. Ханджи стояла посреди площади, забитой опущенными головами и мокрыми воротниками. Она не сразу поняла, где находится, но глядя по сторонам — каменные плиты, рядами исчезающие в тумане, голые деревья, макушками царапающие небосвод, давящая тишина, пробиваемая шорохом дождя, — сложила пазл. И от этого внутри всё замёрзло, хотя дождь был не холодный, а просто мокрый и бесконечный. Она испуганно шагнула назад, уже потянулась рукой за спину, чтобы снова нащупать ручку двери, как её крепко схватили за плечо. Она дёрнулась и обернулась — Леви. Он стоял рядом, смотрел на неё молча, и с его волос капало. — Откуда у тебя повязка на лице? — спросил он. — Тебя ранили? Ханджи потрогала лицо, и пальцы наткнулись на что-то шершавое, закрывающее левый глаз, и, стоило ей надавить чуть сильнее, как пришла острая боль, отдающая в затылок, и вместе с болью сдавило горло, онемели пальцы, и колени сделались ватными, будто она разом забыла, как на них стоять. — Ты пропустила душещипательную речь, — сказал Леви. Ханджи понадобилось несколько секунд, чтобы смысл слов пробрался сквозь пелену. — Я попала в какой-то хаос, — выговорила она, стараясь дышать медленно и не думать о том, как ноет пустая глазница. — Там были разрушенные дома и перепуганные люди. — Я тоже, — кивнул Леви. — Только я был на высоченной крыше и беседовал с бровастым. Вернее, он что-то пытался мне втолковать, а я всё выглядывал чёртову дверь. — И как ты отыскал её на крыше? Леви пожал плечами: — А её там и не было. Пришлось спуститься и поискать на земле. Оказалось, что крыша была никакой не крышей, а огромной стеной. Дурдом какой-то. Ханджи потёрла повязку кончиками пальцев. — Да уж, — выдохнула она. — Лучше и не скажешь. Речь о доблести и чести покойного всё лилась и лилась, как этот дождь, и слова сливались в один неразборчивый гул. Ханджи почти не слушала, лишь смотрела на гроб и на мокрые поникшие цветы в руках людей, и где-то под рёбрами росло и ширилось нехорошее предчувствие. Когда пришло время прощания, люди задвигались, выстраиваясь в неровную очередь, и Ханджи с Леви вместе со всеми сделали несколько шагов вперёд. Она подошла ближе, чем хотела бы, и заглянула в гроб. Там лежал мужчина с портрета. Она не успела ни отшатнуться, ни вскрикнуть. Земля покачнулась, мир накренился и поплыл, теряя очертания. Её закружило, точно она попала в водоворот, в мутную воду, утягивающую на дно. Все звуки разом стихли, и выцвели краски, как размытая дождём акварель. Но прежде чем провалиться в ничто, Ханджи вслепую выбросила руку и вцепилась в тёплую ладонь Леви. Он крепко сжал её пальцы, и это держало её на поверхности, не давало раствориться, не давало забыться. Их несло незнамо куда, и Ханджи уже не видела ни гроба, ни площади, ни дождя. И последняя мысль, которая мелькнула в ней, прежде чем всё погасло, была пугающе ясной, как наконец сошедший туман: «Я помню тебя, Эрвин Смит».***
Министр отвернулся от Патриции, давая себе клятву не думать больше никогда о том, что только что увидел, потому что от этого зрелища внутри всё противно заворочалось. Он устал, от него воняло, его мутило, и всё, чего ему по-настоящему хотелось, — это сигарета. Крыс двинулся по кухне ближе к двери, прикидывая, как добраться до цели: сначала на стол, потом оттуда — на полку, где Аккерман обыкновенно держал запасы. Путь был знакомый и понятный, но едва Министр дошёл до того места, где тень от стола падала на пол, как заметил книженцию. Тот самый дневник, кажется, которым Аккерман морочил Министру голову не так давно, совал под нос и нёс какую-то чушь. Тогда это не имело никакого значения, потому что очень хотелось спать, а теперь книженция валялась на полу, будто её выронили в спешке. Министр подошёл ближе и кое-как, корявыми пальцами, принялся листать страницы. Когти то и дело цеплялись за бумагу и оставляли длинные борозды, но он не останавливался, вгрызался глазами в строчки, выхватывая слова и предложения. Там была переписка, самый настоящий диалог. Начиналось всё с рецепта булок, ничего необычного, а дальше, строчкой ниже, появился ровный чужой почерк. Он задавал вопросы, а Аккерман отвечал, и с каждой страницей ответы становились всё длиннее и всё обнажённее. Леви писал о страхе, о смерти, о том, кто он такой, откуда и зачем. Задавал вопросы, на которые у него не было ответов, и у его бесплотного собеседника, судя по всему, тоже. Писал о том, что мир вокруг перестал быть понятным, что кафе кажется ему то ли тюрьмой, то ли единственным спасением, и он не может решить, чем именно. И очень много писал о Ханджи. О том, что ему не по себе, о том, что он будто знал её всю жизнь. Что она выводит его из себя, но он чувствует, что так было всегда, и хотя рядом с ней всё трещит и разваливается, ему почему-то хочется, чтобы так продолжалось и дальше. Он писал о ней снова и снова, больше и больше, и у Министра внутри что-то свернулось и скисло, потому что Аккерман ни единым словом не упомянул его. Будто Министра Четырнадцатого никогда и не существовало. Второй почерк крыс узнал почти сразу. По наклону, по закорючкам, по ярости, возникшей в нём, как только он прочитал первое слово. Так мог писать только один человек во всей вселенной. Министр выбежал в зал, не чувствуя лап. Грузное тело, месяц пролежавшее на подушке и заплывшее жиром, двигалось с бодростью совершенно ему не свойственной. Крыс вскочил на барную стойку, едва не опрокинув чью-то грязную чашку, и впился взглядом в портрет. Оттуда на него смотрели голубые глаза, и Министр ответно глядел в них, и изнутри поднималось чувство по-настоящему тёмное, древнее, не имеющее ничего общего с привычной для него тревогой, — ненависть, чистая ненависть, без единой лишней примеси. — Это ведь всё ты, да? — прошептал он. — Я так надеялся, что ты уже сгнил в аду. А ты, оказывается, и оттуда свои лапы дотянул. Он не повышал голоса — а зачем, если бездушный портрет всё равно не услышит? — Надеюсь, что черти полным составом прямо сейчас мотают твои кишки на колючую проволоку, чтобы потом развесить как гирлянду на заборе. Он замолчал, тяжело дыша. Перед глазами всё разъезжалось, и портрет расплывался в мутное пятно. — Хочу, чтоб ты переродился молью и жрал проссанные портки, пока не лопнешь, — прошептал Министр. Он выпрямился, насколько позволяло его тело, и впился когтями в столешницу. — Как же прекрасно, что ты сдох, Эрвин Смит, как же это чудесно. Как же славно, что Аккерман тебя забыл, потому что такой ублюдок, как ты, заслуживает вечного забвения! Министр всё смотрел и смотрел на портрет, и в груди у него клокотало. Он не высказал всего того, что хотел бы, — слова так некстати кончились, осталась только неподдающаяся исцелению ненависть. Ему хотелось кричать, рвать бумагу, плеваться, но сил не было, и он лишь впивался взглядом в голубые глаза и ждал хотя бы какого-нибудь знака, что этот мерзавец его слышал. — Нечего сказать? Разумеется, ты же сдох! Портрет не ответил, но тут же сорвался со стены и глухо шлепнулся на пол. Гости разом взвизгнули. Джо опрокинул чашку, и она покатилась по полу, заливая доски мутной жижей. Только Сэм не шелохнулся, и, когда визг начал стихать, — растянул губы в довольной усмешке. Он опустил взгляд на страницу и медленно её перевернул. Шуршание бумаги прозвучало куда тише, чем падение портрета, но отчего-то показалось Министру самым громким звуком за всю его жизнь.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!